355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фаддей Зелинский » Из жизни идей » Текст книги (страница 6)
Из жизни идей
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:16

Текст книги "Из жизни идей"


Автор книги: Фаддей Зелинский


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)

VII. Время, о котором идет речь, т. е. главным образом тридцатые годы, с прибавлением к ним конца сороковых, было временем расцвета обоих лучших поэтов, которых когда-либо имел Рим, – тех самых, к стихотворениям которых мы уже не раз обращались в предыдущих главах. Они и в дальнейших останутся нашими главными источниками. К нашему крайнему сожалению, мы не имеем других современных нашей эпохе памятников; что же касается позднейших, то вполне понятно, что они не говорят более «о светопреставлении», страх перед которым уже успел пройти. Пророчествами интересуются только тогда, когда они сбылись или еще могут сбыться; что касается несбывшихся пророчеств, то они быстро предаются забвению, согласно любопытному и важному закону индивидуальной и народной психологии – тому закону, без которого и вера в пророчества никогда не могла бы возникнуть и удержаться среди людей.

В этом заключается также, к слову сказать, причина, почему изложенные в настоящей статье факты так мало известны историкам: раз имеешь дело с поэтами, является невольно некоторая подозрительность и желание все затрудняющее нас сваливать на пресловутую "пиитическую вольность". Но исследования новейших времен значительно сузили область этой пиитической вольности, подводя под определенные законы то, что раньше казалось делом произвола, и приучая нас считаться и с различным от нашего миросозерцанием; что же касается настоящей статьи, то я для того и постарался группировать поэтические свидетельства с прозаическими, чтобы показать их полную гармонию и, стало быть, одинаковую достоверность.

Вернемся, однако, к нашим поэтам.

Обоих родила деревня; на обоих наложила свою печать природа, в ближайшем общении с которой протекло их детство. Отсюда не только их любовь к природе, сколь художественно изображенной ими в их стихотворениях, но и неизменная спутница деревни и деревенской жизни – известная мечтательная религиозность, скрывающаяся глубоко в тайниках души, часто помимо и даже против нашей воли. Дальнейшее воспитание не особенно благоприятствовало развитию этой религиозности: оба поэта подпали влиянию школы Эпикура и даже с некоторым энтузиазмом примкнули к учению того героя мысли, устранившего в своей философии всякое вмешательство богов в человеческие дела и поставившего закон природы на место свергнутого божества. Но влияние эпикуреизма было неполным: религиозность, как окраска темперамента, не дала себя стереть доводами разума, и в результате получилась лишь известная двойственность. Вполне соглашаясь с Эпикуром, Виргилий воспевает происхождение мира из атомов и пустоты; Гораций в обществе Мецената и того же Виргилия весело смеялся над благочестивыми обывателями захолустной Гнатии, уверявшими его, что в их храме ладан сгорает без огня (сат. I 5):

 
еврей пусть верит Апелла,
А не я: я учился, что боги живут безмятежно,
И если диво какое проявит природа – не боги ж
В гневе с высокого неба его посылают на землю.
 

Но тот же Гораций наедине с величием грозной природы был способен испытывать совершенно иные чувства; тогда доводы разума умолкали, тогда вновь звучали в глубине его души таинственные аккорды, отголоски шума дубовых рощ его апулийской родины. Он сам, чуткий к голосу своей души, описал нам такое обращение в интересной оде (I 34; перевод здесь, к сожалению, особенно неудовлетворителен):

 
Скудный богов почитатель и ветреный,
Мудростию заблужденный безумною,
Ныне задумал ветрила поставить я
Вспять и, расставшись с пучиною шумною,
Истинный путь отыскать; ведь Диеспитер,
Вечно огнем потрясавший над тучею,
С громом промчал по лазури безоблачной
Звучных коней, с колесницей летучею…
 

В силу этой двойственности своего миросозерцания Гораций мог совершенно серьезно внимать тревожным голосам, предвещавшим близкую кончину мира. Для этого ему даже не нужно было изменять философии; мы видели уже, что эпикуреец Лукреций признавал свою эпоху старостью матери-земли, за которой не замедлит последовать разложение; если же Гораций от эпикурейской философии обращался к стоицизму, то и тут он встречал «намеченный роком день всемирного потопа», описание которого мы дали выше словами Сенеки. Трудно было при таких обстоятельствах не уверовать в предстоящее светопреставление; религия его предвещала, наука допускала. А тут еще наступила смерть диктатора и все ужасы, которые были ее последствиями.

Гораций находился тогда в Афинах. Как римский гражданин, он был зачислен в войско Брута, последний оплот свободной республики. Как известно, надежды, возлагавшиеся на восстановление этой республики, были жестоко обмануты; с "подрезанными крыльями", как он выражается сам, вернулся Гораций в Италию. Пролитая при Филиппах кровь не утолили жажды гибельного змея; триумвиры, соединенные на время обязанностью отомстить за Цезаря, теперь обратили уж друг против друга братоубийственные мечи. Видно, первородный грех требует быстрого и полного искупления; кровь убитого Рема, взывающего о мщения, не успокоится, пока будут стоять стены Рима и пока прах его убийцы, Ромула, не будет развеян по всем ветрам.

Таково было настроение, под влиянием которого поэт написал свое самое замечательное из входящих в нашу область стихотворений – шестнадцатый эпод.

 
Вот второй уже век потрясают гражданские войны,
И разрушается Рим собственной силой своей…
 

Тот Рим, которого никакие внешние враги не могли победить, его мы,

 
Племя той проклятой крови, своими руками погубим
И зверями опять будет земля занята.
Варвар, увы, победитель на пепел наступит и в Риме,
Громким копытом стуча, всадник промчится чужой,
Ромула царственный прах, защищенный от ветра и солнца, –
Не доведись увидать! – дерзкой развеет рукой.
 

Это точное толкование слова Сивиллы; если Цезарь был намеченный роком спаситель Рима от парфян, то теперь победа парфян над Римом – решенное дело; они будут орудием божией воли, исполнителями суда над оскверненным братской кровью городом.

Итак, на спасение Рима рассчитывать нельзя; остается для отважного человека одно – порвать узы, связывающие его с проклятым городом. План этот тогда далеко не казался таким фантастическим, каким он представляется нам ныне; совпадение целого ряда условий заставляло верить в его осуществимость.

На первом плане стоит и тут религия, в которой сохранилась память о каком-то земном рае – "Елисейских полях", или "островах Блаженных", находящихся где-то далеко, за океаном. О первых повествует Гомер:

 
Ты ж, Менелай, не умрешь: на окраине мира земного
Боги тебя поселят, в Елисейской блаженной долине.
Сладостно жизнь тут течет, как нигде, для людей земнородных;
Не изнуряет их зной, ни порывы Борея, ни ливень,
Нет: Океана там волны прохладою вечною дышат,
Вечно там с шепотом нежным ласкает зефир человека.
 

Об островах же Блаженных свидетельствует Гесиод, говоря об избранных богатырях мифических войн:

 
Им многославный Зевес на окраине мира земного
Чудную землю назначил, вдали от обители смертных,
Но и вдали от богов, и под власть их Сатурнову отдал.
На островах там Блаженных живут с беззаботной душою
В счастии вечном герои у вод океана глубоких,
Трижды в году пожиная дары благодатной природы.
 

Схожесть – очень естественная – этих описаний с ходячими описаниями золотого века породила мнение, что Елисейские поля (или острова Блаженных) – та же земная обитель, но не тронутая гневом Земли и первородным грехом, изгнавшим деву-Правду из среды людей. Здесь продолжается поэтому золотой век; сюда иногда Юпитер, за их заслуги, переселяет доблестных людей.

Таков первый фактор; вторым была локализация фантастических гомеровских местностей, которой деятельно занимались греческие географы. Так баснословная земля Феаков была отождествлена с Коркирой, земля циклопов – с Сицилией и т. д.; что касается реки-океана, то ее естественнее всего было признать в великом море, омывающем западные берега Европы и Африки.

Третьим фактором были рассказы путешественников о замечательном плодородии нынешних Канарских островов. Карфагеняне, гласило предание, знали их местоположение, но никого к ним не допускали – во-первых, из боязни, как бы весь их народ туда не переселился, а во-вторых, чтоб иметь убежище на случай, если бы их владычеству наступил конец. За Канарскими островами это имя – острова Блаженных – и осталось; под этим именем они были известны древним географам.

Четвертым фактором были известия об общинах, бросавших под неотразимым натиском врага свои города и переселявшихся в другие, более благодатные края. Самым славным был подвиг граждан малоазиатской Фокеи: спасаясь от ига персов, торжественно отщепенцев из своей среды, сели на корабли; выехав в открытое море, они бросили в пучину громадную железную гирю и дали клятву, что тогда только вернутся в родную Фокею, когда эта гиря всплывет на поверхность. Затем они отправились на запад и после многих приключений основали город Массилию (ныне Марсель). Так точно и после разгрома Италии Аннибалом часть римской молодежи помышляла о переселении в другие края. Тогда Сципион воспрепятствовал осуществлению этого плана; но в эпоху террора Суллы его осуществил вождь римской эмиграции Серторий. Он основал новый Рим в Испании; но Испания, как часть Римского государства, его не удовлетворяла, и он мечтал о том, чтоб отвести колонию за океан, на острова Блаженных.

Теперь вновь настали тяжелые времена, много тяжелее тех, что были при Сулле; теперь мысль Сертория была уместнее, чем когда-либо раньше. Ее проповедником и сделался Гораций; подражая примеру старых певцов, песнями вдохновлявших своих сограждан на трудные подвиги, он всю свою поэтическую силу, весь свой молодой пыл вложил в святое – как ему казалось – дело спасения лучшей части Рима от тяготеющего над городом проклятия:

 
Может быть, спросите вы – сообща или лучшие люди –
Чем бы на помощь прийти Риму в тот гибельный час?
Лучшего нет вам совета; как некогда, молвят, фокейцы,
Давши великий зарок, все уплыли на судах,
Нивы оставив и храмы и хижин прохладные сени
На житие кабанам, да кровожадным волкам –
Так отправляться и нам, куда ноги помчат, иль куда нас
Нот понесет по волнам, или же Африк лихой…
Но поклянемся мы в том: лишь тогда, когда камней громады
С дна на поверхность всплывут, не возбранен нам возврат…
 

В целом ряде эффектных вариаций проводится эта мысль – навсегда безо всякой надежды на возвращение оставить обреченный на гибель город. Но куда идти?.. До сих пор поэт выражался неопределенно – «куда умчат ноги, куда понесут ветры» – желая исподволь подготовить слушателей к своему чудесному замыслу; теперь он обнаруживает свое намерение. Русский читатель без труда признает в нем популярный у нас мотив: «там за далью непогоды есть блаженная страна» – этот вечный мотив тоски и желания.

 
Нас кругосветный ждет океан; там прибьемся мы к нивам
Благословенным, найдем пышные там острова,
Где возвращает посев ежегодный без пахоты поле,
И без подчистки лоза продолжает цвести,
Где никогда без плодовых ветвей не бывает олива,
И на родимом дичке фиг дозревает краса.
Мед там течет из дупла дубового, там с горных утесов
Легкий стремится поток тихо журчащей струёй…
 

И так далее; все яснее и яснее вырисовывается перед слушателями картина золотого века. Золотой век! Да, он сужден, по вещему слову Сивиллы, тому поколению, которое вновь населит искупленную землю; но возможно ли увидеть его уже теперь? Возможно; те острова не испытали скверны – пусть только те, кто собирается их занять, будут чисты и стойки душой, подобно тем героям, которых боги там поселили.

 
Зевс берега те назначил лишь благочестивому люду,
В день, как испортить решил медью он век золотой;
Медью за ней и железом века закалил он; от них-то,
Благочестивые, вам мною указан уход.
 

VIII. Нашла ли пылкая проповедь поэта отголосок в сердцах его современников? У нас нет об этом никаких известий. Гораций не был единственным солдатом Брута, вернувшимся в Италию после поражения при Филиппах; не ему одному подвластная триумвирам Италия была мачехой. Но время не ждало; вскоре назрели другие вопросы, другие конфликты: сон о римской республике быстро отошел в прошлое.

Положение дел продолжало быть очень неустойчивым; триумвиры то соединялись для общих действий против Секста Помпея и его рабов-корсаров, то враждовали между собой; но во всех перипетиях этой двойной борьбы выделялась все ярче и ярче личность молодого Цезаря Октавиана. Своей умелостью, равно как и своей воздержностью и милосердием, он заставил римлян простить себе и участие в проскрипциях 43 года, и жестокое дело мести за убитого диктатора; о его планах ничего не было известно, а уж если выбирать между ним и Антонием или между ним и Секстом Помпеем, то выбор для республиканца не мог быть сомнительным. Вскоре мы видим Горация в его свите, точнее говоря, в кружке его приближенного Мецената, к которому его приобщил Виргилий. Победа над Секстом Помпеем в 35 году открыла заморскому хлебу доступ в Италию; народ вздохнул свободнее, самое тяжелое время могло считаться прожитым. Все с большей и большей любовью останавливался взор на царственном юноше, сумевшем влить новую надежду в сердца отчаявшихся римлян; быть может, обновление вселенной состоится мирным путем, без истребления рода человеческого? Быть может, молодой Цезарь окажется тем искупителем своего народа, которому суждено отвратить тяготеющую над ним гибель? Действительно, общественное мнение все более склонялось к этому взгляду на дело; когда вскоре после победы над С. Помпеем начался окончательный разлад между Цезарем и Антонием и стала угрожать опасность новой гражданской войны, чувства Горация были уже другие. Он не требует более бегства из стен обреченного города, он желает только, чтобы государственный корабль был спасен от надвигающейся грозной бури. "Недавно еще, – говорит он в своем обращении к этому кораблю с явным намеком на рассмотренный в предыдущей главе эпод, – ты внушал мне чувство беспокойного отвращения; зато теперь ты мне внушаешь одну лишь тоску, одну тяжелую заботу; о, не вверяй себя полному утесов морю!" (оды I 14). Но и это воззвание не достигло своей цели; корабль пошел навстречу грозной бури и, управляемый своим искусным кормчим, благополучно ее поборол.

В этой новой войне симпатии более чем когда-либо были на стороне Цезаря: Антоний, правитель Востока, не полагаясь на собственные силы, повел против своей родины иноземное, египетское войско. Битва была дана у Актийского мыса, украшенного храмом Аполлона. Это обстоятельство еще увеличило всеобщее упоение. Аполлон, тот самый Аполлон, которому, по прорицанию Сивиллы, следовало, как богу-покровителю последнего века, обновить вселенную – он даровал победу Цезарю! Не ясно ли было, что именно его он назначил искупителем человечества? Другим и этого было мало. Время было страстное; велики были невзгоды пережитых лет, велика и благодарность тому, кто сумел их превозмочь. Обновитель-бог, искупитель-человек… а что, если оба они были тождественны? А что, если бог Аполлон принял на себя образ человека, чтобы искупить грех и обновить мир? И вот пронесся по вселенной радостный крик о совершившемся чуде… Это началось лет 20 – 30 до Рождества Христова.

Позволю себе по этому поводу маленькое отступление. Давно был замечен разительный контраст между настроением обеих лучших эпох римской литературы – эпохи Цицерона, как ее принято называть, и века Августа. Там вольнодумство, смелая пытливость мысли, не признающей пределов себе и своей силе, все решительно делающей предметом своей работы, – здесь какое-то смиренное преклонение перед высшей волей, какая-то жажда пьедесталов и кумиров, и особенно – неслыханный дотоле в Риме, столь неприятно нас поражающий апофеоз человека. Было время, когда в происшедшей перемене винили почти исключительно честолюбие Августа и раболепие его свиты, включая туда и поэтов: он, дескать, пожелал быть царем, но видя, что это трудно, решил сделаться богом, что было гораздо легче. Ныне такое объяснение одного из интереснейших явлений всемирной истории уже невозможно; изучение надписей доказало повсеместность того упоения, результатом которого был апофеоз императора, а при слабой в сущности администрации римского государства – имевшей какой угодно характер, но только не полицейский – такая повсеместность не может быть выведена из воли правителя. Нет, правителю ничего не оставалось, как регулировать движение, которое было создано не им; создано же было оно самим народом под влиянием неслыханных бедствий и неожиданного, прямо чудесного избавления от них. Предсказание Сивиллы играет во всем этом первенствующую роль; оно с самого начала придало всему происходящему религиозный характер, оно было виною тому, что и благодарность избавителю выразилась в религиозной форме.

Что касается поэтов, то они шли не впереди движения, а медленно и нехотя уступали ему. Стоит обратить внимание, как осторожно и туманно выражается Гораций в той оде, которая является для нас первым вздохом облегчения после пережитых невзгод – именно только вздохом облегчения, а не радостным криком освобождения. Описав ужасы минувших лет – мы привели выше (с. 384) соответствующие строфы, – поэт продолжает:

 
Какое божество молить? И кто поможет
Народу изо всех в превратностях судьбы?
Какая песня жриц заставить Весту может
Девичьи внять мольбы?
Где очиститель нам Юпитером избранный?
Ты, наконец, приди, молением смягчен,
Увивши рамена одеждою туманной,
Вещатель Аполлон!
Сойди, блестящая улыбкой Эрицина (т. е. Венера);
Тебя Амур и Смех сопровождают в путь;
Иль удостой на чад возлюбленного сына (т. е. Ромула)
Ты, праотец, взглянуть (т. е. Марс)…
Склонись, сын Маи (т. е. Меркурий), стан с проворными крылами
На образ юноши земной переменить:
Мы будем признавать, что избран ты богами
За Цезаря отмстить.
Надолго осчастливь избранный град Квирина;
Да не смутит тебя граждан его порок!
И поздно уж от нас подымет властелина
Летучий ветерок.
Триумфы громкие и славное прозванье
Владыки и отца принять не откажи,
И мида (т. е. пароянина) конного строптивое восстанье
Ты, Цезарь, накажи!
 

Аполлон приглашает лишь присутствовать при деле искупления – очевидно потому, что от него исходит объявленное его пророчицей Сивиллой вещее слово о предстоящем обновлении вселенной; не даром он назван «вещателем» (augur). Венера и Марс приглашаются как боги-родоначальники – Венера, как мать Энея, Марс, как отец Ромула. Что касается императора, то он не отождествляется ни с Аполлоном, ни с Марсом: лишь вскользь высказывается предположение, что он – Меркурий, принявший на себя образ юноши. Он сделал это уже раз, по приглашению Зевса:

 
Тебе из богов наипаче приятно
С сыном земли сообщаться: ты внемлешь кому пожелаешь[2  2. Илиада (XXIV 334 сл. Пер. Гнедича).


[Закрыть]
],
 

чтобы безопасно проводить Приама в греческий стан: тогда он предстал перед ним

 
благородному юноше видом подобный,
Первой брадой опушенный, коего младость прелестна.
 

Но Меркурий не принадлежит к великим богам; с ним сыны земли общались скорее запросто – а у молодого императора был действительно прекрасный царственный стан и благородный облик, дышащий одухотворенной отвагой и силой. Последняя же строфа напоминает императору об условии, под которым Рим, повинуясь Сивилле, признает его своим владыкой, – о победе над парфянами, все еще не искупившими кровь Красса и легионов, все еще продолжающими угрожать едва окрепшему телу римского государства.

Император не отказывался от этой задачи, но откладывал ее исполнение до более удобного времени; а пока он, уступая течению, старался извлечь возможную пользу из обаяния, которым победа над Антонием у мыса Актийского Аполлона окружила его имя. Был основан храм в честь этого бога на Палатинской горе, по соседству с дворцом самого императора; но и помимо того, он всячески выставлял себя любимцем светлого бога, покровителя последнего века великого года, предоставляя народу и особенно провинциям идти в этом отношении много дальше его самого. Будучи фактически владыкою объединенного им римского государства, он долго не решался остановиться на определенной внешней формуле, которая бы выражала эту фактическую власть; колебался также между двумя возможностями, либо удержать эту власть в своих руках, либо сделать сенат правительствующим органом, передав ему часть своих полномочий. Год 27-й положил конец колебаниям. Император призвал к власти сенат, предоставляя, однако, себе самому наиболее значительную ее часть; взамен этого он считал себя вправе требовать от сената титула, который бы выражал внешним образом его исключительное положение в государстве. Приятнее всего был бы ему титул Ромула; в нем заключалось бы ясное указание на начало новой эры для Рима, на исполнение прорицания Сивиллы. Но Ромул был царем, а царское имя продолжало внушать Риму непреодолимое отвращение; император должен был поэтому отказаться от этой мысли и найти другой путь, ведущий к той же цели. Как было сказано выше, началом римского государства считался религиозный обряд, посредством которого было испрошено благословение богов предстоящему акту основания города. Этот обряд (augurium), как положивший начало городу, давно уже назывался "взрастившим" Рим (augurium augnstum, от augere). Вот этот-то эпитет император и присвоил себе как титул; называя себя Augustus, он давал понять, что его правление будет вторым основанием некогда оскверненного, ныне же искупленного города.

Оставалось торжественным образом совершить акт этого искупления и второго основания города; но тут мы касаемся самого больного места в счастливой жизни императора Цезаря Августа.

IX. У второго основателя римского государства не было сыновей; его брак со Скрибонией, свояченицей Секста Помпея, заключенный по политическим рассчетам, сделал его отцом лишь одной дочери, легкомысленной Юлии. Братьев у него тоже не было; самым близким ему лицом, после его дочери, была его сестра Октавия, у которой был сын от первого брака, молодой Марцелл. Этот его родной племянник был, таким образом, единственным близким ему по крови мужчиной; прекрасный собой, даровитый и скромный, он был естественным наследником власти императора, который и отличал его всячески перед его сверстниками. Все же в жилах Марцелла текла не его кровь; благословение богов, дарованное Августу, не перешло бы на сына его сестры; продолжатель династии Цезарей должен был происходить по крови от него. Август это сознавал; лишь только Марцелл достиг требуемого возраста, он женил его на своей родной дочери, Юлии. Теперь народ с нетерпеливой надеждой взирал на этот брак Марцелла и Юлии: имеющий родиться сын обоих, сын из крови Цезарей, истинный наследник осеняющего Августа божиего благословения, будет несомненно залогом благоденствия римского народа; со дня его рождения потекут счастливые годы, с этим днем будет всего естественнее связать и торжество искупления и обновления вселенной.

До сих пор счастье сопутствовало Августу во всех его начинаниях: казалось невозможным, чтобы оно отказало ему в исполнении этого его пламенного желания. Сам Август не слагал с себя консульства, желая в этом сане встретить рождение своего внука. Народ с волнением, да, но с волнением радостным, ждал наступления желанного дня, и Виргилий был только выразителем всеобщего настроения, когда он напутствовал молодую чету следующим стихотворением – стихотворением очень замечательным, которому суждено было приобрести громкую, редкостную славу. Оно стоит в сборнике его "пастушеских стихотворений", подражаний сицилийскому поэту Феокриту; согласно этому он во вступлении обращается к вдохновлявшей этого поэта музе:

 
Муза земли Сицилийской, внуши мне иные напевы;
Всех не пленит мурава, да приземистый куст тамариска;
Уж если петь про леса – пусть леса будут консула славой.
Вот уж последнее время настало Сивиллиной песни,
Новое зиждя начало великой веков веренице;
Вскоре вернется и Дева, вернется Сатурново царство,
Вскоре с небесных высот снизойдет вожделенный младенец.
Ты лишь, рожениц отрада, пречистая дева Диана,
Тайной заботой взлелей нам сулимого роком малютку,
Он ведь положит конец ненавистному веку железа,
Он до пределов вселенной нам племя взрастит золотое;
Ты лишь лелей его, дева: ведь Феб уже властвует, брат твой.
Да, и родится он в Твой консулат, эта гордость столетья,
Года великого дни с Твоего потекут консулата!
Ты, о наш вождь, уничтожишь греха рокового остатки,
Отдых даруя земле от мучений гнетущего страха.
Время придет – и небесная жизнь его примет, и узрит
В сонме богов он героев и сам приобщится их лику,
Мир укрепляя вселенной, отцовскою доблестью данный.
Время придет; а пока, прислужиться желая малютке,
Плющем ползучим земля и душистым покроется нардом,
В лотоса пышный убор и в веселый аканф нарядится.
Козочки сами домой понесут отягченное вымя,
Станут на львов-исполинов без страха коровы дивиться;
Сами собою цветы окружат колыбельку малютки;
Сгинет предательский змий ,ядовитое всякое зелье
Сгинет сирийский амом обновленную землю покроет.
Годы текут; уж читаешь ты, отрок, про славу героев,
Славу отца познаешь и великую доблести силу.
Колос меж тем золотистый унылую степь украшает,
Сочная гроздь винограда средь терний колючих алеет,
Меда янтарного влага с сурового дуба стекает.
Правда, воскреснет и сон первобытной вины незабытый:
В море помчится ладья; вокруг города вырастут стены;
Плуг бороздой оскорбит благодатной кормилицы лоно:
Новый корабль Аргонавтов, по нового кормчего мысли,
Горсть храбрецов увезет; вот и новые битвы настали,
Новый Ахилл-богатырь против новой отправился Трои.
Пылкая юность пройдет; возмужалости время наступит.
Бросит торговец ладью, перестанет обмену товаров
Судно служить; повсеместно сама их земля производит.
Почвы не режет соха, уже не режет лозы виноградарь;
Снял уж и пахарь ярмо с исстрадавшейся выи бычачьей;
Мягкая шерсть позабыла облыжной обманывать краской:
Нет, на лугу уж баран то приятною блещет порфирой,
То золотистым шафраном, то ярким огнем багряницы.
Столь благодатную песнь по несменному рока решенью,
Нити судеб выводя, затянули согласные Парки.
Ты ж, когда время придет, многославный венец свой приемли,
Милый потомок богов, вседержавным ниспосланный Зевсом!
Видишь? От тверди небесной до дна беспредельного моря
Сладкая дрожь пробежала по телу великому мира;
Видишь? Природа ликует, грядущее счастье почуя.
О, если б боги продлили мне жизнь и мой дух сохранили,
Чтоб о деяньях твоих мог я песню сложить для потомства!
Песнью бы той победил я тогда и оракийца Орфея,
И сладкозвучного Лина, хотя б вдохновляли их боги
(Мать Каллиона – Орфея, а Лина – отец сребролукий);
Даже и Пан, пред Аркадии суд мною вызванный смело –
Даже и Пан пред Аркадьи судом побежденный отступит.
Милый! Начни ж узнавать по улыбке лик матери ясный;
Мало ли мать настрадалась в томительный срок ожиданья!
Милый младенец, начни; кого мать не встречала улыбкой,
Бог с тем стола не делил, не делила и ложа богиня.
 

В 25 г. была отпразднована свадьба Марцелла и Юлии; на 24-й год ждали рождения младенца. Тотчас бы по всему подвластному Августу миру помчались гонцы приглашать народы в Рим на великое, искупительное торжество, которое состоялось бы в следующем, 23 году. И Гораций предполагал украсить это торжество своей поэзией; ода I 21

 
Диану – нежные хвалите хором девы,
Хвалите, отроки, вы Цинтия с мольбой, и т. д.
 

была, по всей вероятности, написана в ожидании его. Так велика была повсеместная уверенность, что Фортуна не откажет Цезарю в этом новом драгоценном подарке.

И все-таки она ему в нем отказала. Двадцать четвертый год не принес наследника императорскому дому, а следующий унес даже надежду на его появление. Марцелл занемог; отправленный лечиться в знаменитые своими морскими купаниями Баи, он там и скончался в один из последних месяцев того года, который должен был быть годом искупительного торжества. Велико было горе, причиненное смертью этого светлого, ласкового юноши; Август, не оставлявший надежды до последних дней, отказался от звания консула, в котором он рассчитывал встретить зарю золотого века; Проперций почтил элегией смерть юноши и горе его семьи (III 18); но самый прекрасный памятник поставил ему все тот же Виргилий. Эней навестил своего отца Анхиса в преисподней; тот показывает ему души тех, которым суждено с течением времени украсить своими именами летопись римской истории, души, еще не рожденные, но уже чующие радость или горечь ожидающих их судеб. Среди прочих он показывает ему героя Аннибаловой войны, того Марцелла, который был прозван "мечом Рима"; рядом с ним Эней замечает юношу:

 
Весь красотой он сияет и блеском сверкающих лат, но
Грусть омрачает чело и потуплены ясные очи.
"Кто, мой отец, этот спутник идущего грозного мужа?
Сын ли его? Иль далекий великого рода потомок?
Как его шумно приветствуют все! И как сам он прекрасен!
Жаль лишь, что грустною мглой его мрачная ночь осеняет".
Тут прослезился Анхис и в печальной ответствовал речи:
"Сын мой, оставь под покровом твоих несказанное горе!
Рок лишь покажет народам его, но гостить средь народов
Долго не даст; чрезмерным, о боги! знать, блеском державу
Римскую он бы покрыл, кабы долее жил между нами.
Сколько, ах, жалобных стонов под городом Марса великим
Луг прибережный услышит! и, свежий курган огибая,
Сколь бесконечную встретишь, о Тибр! ты печальную свиту!..
Отрок злосчастный! О, если бы мог ты жестокое рока
Слово нарушить! Ты будешь – Марцелл! О, лилией белой,
Алою розой мне дайте почтить омраченную душу
Внука; услугой напрасной хоть сердца печаль облегчу я!"
 

Таков был исход тех светлых надежд, с которыми тот же народ два года назад отпраздновал веселую свадьбу Марцелла и Юлии.

X. Марцелла не стало; но народ продолжал жить, продолжал требовать, чтобы его правитель торжественным искупительным обрядом освободил его от «мучений гнетущего страха». Печаль императорского дома могла отсрочить исполнение этого требования, но не предать его забвению.

Правда, если относиться к делу строго, то отсрочка была равносильна полному отказу от торжества. Оно должно было быть приурочено к моменту истечения десятого века и нового начала "великой вереницы веков", а назначение этого момента зависело, понятно, не от воли правителя – последнему оставалось только уловить его, рассчитав его наступление по непреложным хронологическим данным. Но мы знаем уже, как растяжима хронология суеверия; в данном случае не было определенного начального года для счета веков, не было и несомненного определения того, что такое век. Относительно этого последнего существовали три теории: по одним, век (saeculum) равнялся 110 годам, по другим – 100 (это – принятое у нас определение), по третьим – век кончался тогда, когда умирал последний из живших или родившихся в день его начала людей, а так как знать это было невозможно, то боги разными чудесными знамениями доводят об этом до всеобщего сведения. Наблюдение таких знамений подало некогда, в первую пуническую войну, повод к учреждению "вековых игр" (ludi saeculares). Память об этом событии была очень жива; она была связана, можно сказать, с возникновением самой римской литературы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю