Текст книги "Пингвин"
Автор книги: Ежи Ставинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Я метался так между высокими домами Натолинской улицы, гонимый ударами собственного разъяренного сердца. Добежал даже до автобусной остановки на Котиковой, чтобы съездить к Баське, – убедиться, дома она или нет. Однако сразу вернулся обратно, потому что это ничего бы не дало, она могла уйти с матерью в кино, или к подруге, или пойти отсиживать воскресный визит у тети, никто не ответит мне на мои три звонка, и я никогда не узнаю, была она у Лукаша или нет. Я снова подошел к его дому. Улочка была пуста, кое-где стояло только несколько «октавий» и «вартбургов» да один «оппель-рекорд». Уже стемнело, в окнах загорался свет. Я знал, что не уйду отсюда, пока она не выйдет от него, пока я не удостоверюсь, не увижу, не услышу, даже если бы мне пришлось ждать здесь до утра. Чертова сила бушевала во мне, лишая способности соображать. Я добежал до его подъезда, взлетел по ступенькам вверх, выглянул в лестничное окно и определил, где должны быть окна Лукаша: первые два-три окна налево от лестницы. Выбежав на улицу, я увидел, что у него горит лампа, свет которой едва пробивается сквозь цветные занавески на окнах. Всюду такие занавески, раскрашенные, согласно моде, пестрым узором, сплошные амебы и эмбрионы, желтые, красные, серые, вся Варшава в эмбрионах, эмбрионы – в массы, может, они благотворно влияют на плодовитость и сон. Напротив стоял похожий дом, тоже высокий кубик, времен переходного периода, сменившего эпоху излишеств в архитектуре, узкие аккуратненькие окна, занавески с эмбрионами. Я вбежал на третий этаж, есть! Окно Лукаша напротив, чуть пониже и чуть левее моего, занавески плотно закрыты, иногда лампу загораживает чья-то тень. Это хорошо, что они время от времени ходят по комнате, может, он рассказывает ей сказочку для наивных, хвалится. Я присел на подоконник и стал ждать, пока что-нибудь произойдет или хотя бы приоткроется занавесь и станет видно ее лицо. Нет, мне совсем не хотелось увидеть ее лицо, я дорого дал бы, чтобы не видеть его сейчас. Хоть бы у него была другая девушка, неважнецкая девушка, какая-нибудь Магда Козакевич, эдакая снотворная таблетка… По лестнице поднимались и спускались люди, разные пары, совершающие торжественный воскресный выход в кафе или кино, вокруг пацанье, где-то хлопали двери;.всякий раз, как нажимали на кнопку, трещал автомат, освещающий лестницу, я отсчитывал сорок секунд, и свет на лестнице гас; иногда я задирал голову, делая вид, что жду кого-то, кто должен спуститься сверху. В какой-то момент внизу послышались голоса целой банды: «Ты, Веся, танцуешь, как Матейко!», «Когда танцует Веся твист, вокруг лишь ветра слышен свист!», «Томек, отвяжись от меня!» Взрывы смеха, их смешит все подряд, они тащат магнитофон, бутылки с вином, наверное, идут на вечеринку, воскресенье, во всех домах вечеринки, высший демографический показатель вечеринок. Первым поднимается по лестнице их поэт, король жизни, душа общества, с гитарой под мышкой, весельчак и остряк, парень из тех, что нарасхват, уверенный в себе и довольный собой до ужаса. Для такого войти в комнату, где сидят чужие люди, раз плюнуть; что бы он ни сказал – взрыв смеха, без Томека нет вечеринки. Томек говорит стихами на любую тему. Томек бренчит на гитаре, Томек поет:
Эллипс, космос, атом, НАТО,
Много ль нам от жизни надо,
К черту слов высоких плесень,
Мы без слов приляжем с Весей!
Снова рев хохота, Веся тоже смеется, гордо шагает с гитарой трубадур вечеринок, вот он забренчал твист – всякое время имеет своего трубадура. Они прошли мимо меня равнодушно, едва взглянув, – что им грустный парень, пусть стоит на лестнице, как стоял, что нам до него, мы веселимся, – и вкатились в какие-то двери. Я снова стал смотреть на окно Лукаша, пожалуй, прошел еще час, прежде чем занавесь шевельнулась и из-за нее выглянула мордочка Лукаша. Она была хорошо видна в свете уличного фонаря. Лукаш внимательно посмотрел вдоль улицы направо и налево и снова исчез. Я продолжал ждать. Если у него Баська, то она, конечно, пойдет домой, к матери, она не сделает такой подлости, не оставит мать ночью одну, не может же она быть такой свиньей, она обязана считаться с матерью, кто же ее родил, если не мать! На душе у меня стало тошно, и меня понемногу начала грызть досада на Баську за то, что у нее нет никакого характера. Я злился, что она так исподличалась, унизилась, пресмыкается именно перед Лукашем, который ее так опозорил, облит грязью. В ней нет ни капли достоинства, все-таки существуют границы, которые нельзя переступать, даже если подыхаешь от боли, а то что же тогда вообще останется от человека! Но, видно, она была такая же, как и другие, – эгоистка, поглощенная своей болью, лишь бы только ей не было больно, лишь бы облегчить эту боль, обмануть ее хоть на минутку, любой ценой! А люди пусть думают, что хотят, пусть болтают, что она, мол, тряпка, таких тряпок много; это и есть новая романтичность, теперь все носятся со своими страданиями, цацкаются с ними, пользуют всякое лекарство от них, тут все средства хороши – будь то бальзам, будь то навоз.
Я так пристально вглядывался в эту занавесь, что у меня даже начали слезиться глаза, и вообще я уже совсем поверил в то, что Баська там. Столько раз я слышал о том, как девушки завоевывают парней, как они бегают за ними, прячутся у них под кроватью или за шкафом, стоят часами возле их дома или беспрерывно звонят по телефону, потому что нынче такие времена, когда девушки завоевывают парней, этих мягкотелых, податливых парней с бабьим характером, торгуют ими между собой, вырывают их друг у друга из рук, как лимоны у прилавка в «Деликатесах» и тэ дэ, лишь бы только «он» протянул руку, «ему» даже не надо вставать, пусть только протянет руку, и она уже будет стоять и ждать, чтобы «он» ее взял. А я торчу здесь, как болван, и никто меня не хочет, никто ко мне не подходит и не подойдет. Мне вдруг стало дьявольски жаль, что я такой типичный неудачник и что она, оказывается, такая же, как другие, именно она, одна-единственная, должна быть гордой, неприступной, полной достоинства, назло остальным должна быть самой лучшей, самой прекрасной и недосягаемой, как облако в небе. Стыдно сказать, но, стоя на лестничной клетке, я вдруг начал реветь, как глупая сопливая девчонка в каком-нибудь жалостном фильме; слезы текли у меня по лицу, и я отирал их своей грязной лапой, размазывая засохшую на ней кровь. Я всхлипывал и сопел, как мальчишка, весь перепачканный липкой смесью слез и крови, я ревел, как бедный неуклюжий пацан, который заблудился в большом городе, испугался до смерти и хочет к маме.
Прошло еще полчаса. Вечеринка наверху была уже в полном разгаре, вовсю гремел магнитофон, слышались стуки, громкие голоса, шарканье ног, Томек резал всех подряд, подражал Седаке и Тейлору, ни одна девушка не устоит перед ним… Улица была пуста, воскресенье, я немного успокоился и стал облизывать лапу, потому что из нее опять пошла кровь. Я должен был знать наверняка, сидит Баська у Лукаша или нет, от этого зависела моя судьба, вся моя жизнь, без этого не существовало завтра, меня не интересовало никакое завтра, если она там.
И вдруг, как по заказу, как в театре, цветная занавеска с пятнами и эмбрионами приоткрылась, это Лукаш подошел к окну и отдернул ее в сторону. Должно быть, им стало душно. На мгновение я увидел сидевшего на тахте человека: это был Адась Бон-чек! В одной руке он держал бокал, в другой – карты.
Наконец-то жизнь улыбнулась мне, шесть точных попаданий в спортлото «Тото-Лётэк», мерзавец стоимостью в сто тысяч, «шкода-октавия» с электрозажигалкой, он сидел здесь, воскрешая во мне надежду на победу, прелестный Бончек, любимый Адась, он сидел, потягивал винцо и играл, разгоняя скуку, в карлики. Номерок из классики, какого же черта он делал на этой галере, зачем полез на эту галеру, платите, богачи, за сынка, Скапен из вас все выжмет.
Я сплясал рок под музыку, доносившуюся сверху, и снова раскровянил лапу, но все это была чепуха, я бежал вниз по лестнице и любил Адася. Бедненький Адась, просто боженька дал ему эгоистичных родителей, а он всего лишь эгоист в квадрате, жертва наследственного эгоизма. По телевизору разные дамы тоже говорили о детях, ребенок – это хрупкое растение, его нужно не только удобрять азотом учебы и общественного воспитания, но и поливать родниковой водой родительской любви. Адась вырос горбатеньким, потому что его не поливали. Вализка ругался, как извозчик, потому что у него было тяжелое детство, говорят, у него вообще не было родителей, поди, опять последствия человекоубийственной войны. Лицом к детству, поливать растеньица, удобрять их, иначе нас ждет крах. Так говорили дамы и, пожалуй, были правы. А что делать при такой морде, как у меня, и при такой робости – этого они не сказали, видно, об этом говорилось по другой программе. Ладно уж, да здравствует Адась, обделенное судьбой растеньице, пусть живет и здравствует за то, что сидит там вместо Баськи. Любовь меня облагораживала, я вдруг стал таким снисходительным, всепонимающим, всем бы я все простил, всех оправдал. Сбегая с лестницы, я летел на крыльях, как цесарка, и все во мне радостно кудахтало. Но я выбежал на улицу и очутился лицом к лицу с действительностью. В жизни никто не спрашивает, у кого какие были родители и не роняла ли его в детстве бабушка. Человек должен страдать за свои грехи, а я должен бороться за Баську. И я побежал на Кошикову улицу, строя на ходу разные планы.
Все автоматы поблизости не работали, и мне пришлось бежать до самой площади Конституции. Там было полно людей, двигавшихся замедленным темпом. Они сидели, стояли, сновали, одолеваемые липкой воскресной скукой, за ними так и тянулся какой-то густой след скуки. Я ворвался в эту толпу, как человек, для которого уже нет никакого воскресного вечера, я был среди них утренне-понедельничным человеком и на какой-то момент нарушил весь их ленивый хаос. В будке автомата ворковали две девушки, я переступал с ноги на ногу, мигали рекламы польских авиалиний и голландских королевских авиалиний, настоящая авиапровокация – всего несколько часов отделяют тебя от бомбеев и шанхаев, ривьер и бординьер, аккр и конакр, только сядь в самолет, – а тут площадь Конституции, вся из домов стройки 1952 года, когда воздвигали монументы, это же было сто лет назад, я тогда пошел в первый класс, а теперь здесь воскресная толпа и на стоянке автомашин – «тундер-бирты», «сирены», «Волги», «фиаты», «Варшавы», хром, сверканье, никель, световая газета распарывает небо красными буквами: «Эсэсовцы из Освенцима продолжают на процессе прикрываться отсутствием памяти». Это тоже было тысячу лет назад – человекоубийство, эсэсовцы, лавочники, аптекари, адвокаты и врачи, иная действительность, вокруг несколько разных действительностей, совершенно не связанных друг с другсм. Площадь Конституции. Рекламы авиалиний. Эсэсовцы-аптекари: «Сейчас я дам вам, дорогая фрау Браун, какое-нибудь снотворное, бессонница – это мучение, к счастью, есть современные средства, вот таблетки, они навевают сон, радость, моя профессия состоит в том, чтобы помогать людям и избавлять их от боли». Нынче таблетки, а когда-то газ, сон и смерть, целые поезда навсегда усыпленных, избавленных от боли.
Девушки в будке автомата продолжали трещать, выхватывали друг у дружки трубку, я злился, как черт, а они кудахтали, пищали, извергали потоки глупости. «Нет, она врет! Когда Юзек пришел, я сделала вид, что не замечаю его, а он сейчас же подлетел ко мне и давай рассыпаться: „Ты мне больше нравишься, эта Ромка – дрянная девка, таскается с кем попало, да еще нос дерет“. В общем, он всю дорогу со мной танцевал, и прижимался ко мне, и говорил все такое, сама знаешь, а потом заказал вишневую наливку и венгерский торт и вообще все время за руку меня держал, так что парень втюрился по уши…» Вторая вырвала у нее трубку: «Да не верь ты ей, Крыська, врет она, сама к нему все время приставала, позлить нас хотела, доказать, что может сходу его окрутить, а по правде, ничего у нее не вышло, за эту вишневку и торт венгерский нам пришлось самим платить, и мы все, кто сколько мог, дали, а он даже и не собирался платить, взял да и ушел, вроде в уборную вышел, а самого целый час не было…» На мое счастье, первая девчонка обиделась, двинула по рычажку телефона и разъединила подружек, видно, ей не хотелось, чтобы Крыська все знала. Она выскочила из будки, вторая за ней: «Стой, психа несчастная, ты же сама знаешь, как все было…» Я влетел в будку, она вся воняла духами этих девчонок, в нос било какой-то дешевой дрянью.
Мне снова пришлось долго ждать, пока звонки заставили его подойти к телефону. Свою речь я уже не только продумал, но и выучил наизусть:
– Лукаш? Слушай, друг, внимательно, что я скажу, и не прерывай. Во-первых: родители Адася очень волнуются, плачут и убиваются. Ты, друг, малость разложившийся элемент, но ты не будешь таким, тебе придется проявить уважение к человеку, облегчить страдания Адасевых родителей, вернуть им дитя, вернуть Адася! Пусть-ка этот мерзавец бросит карты, быстренько допьет свое вино, сгрызет несколько зернышек кофе, дабы предки не унюхали аромату, а потом пусть вылезет из галеры и быстренько побежит броситься им на шею. И притом совершенно задаром, парень, без всяких ста кусков. Сто кусков испарились, друг, как дымок от «Махорочных», в рулетке выпало нечетное число, проиграл ты, друг, проиграл, и все тут. Но зато ты поверишь в человека, друг, увидишь, как старики обрадуются, как расцелуют свое дитя, как эти бедные родители заплачут от счастья. Ты будешь доволен, друг, из глаз твоих брызнут слезы, что там сто тысяч в сравнении с этими искренними слезами! Подумай, друг, а вдруг существует загробная жизнь? Тогда за такое благодеяние тебя ждет солидное вознаграждение, считай, что у тебя уже есть вклад в банке, можешь грешить теперь вовсю, этот вклад все превысит, теплое местечко в раю тебе обеспечено, ангелочки уже надпись на солнышке прибивают, прямо возле президиума: «Для Лукаша, который верил в человека». А теперь второе дельце. Ты соберешь все письма Васьки, все до единого, друг, положишь их в карман и принесешь в два счета на площадь Конституции. Буду ждать тебя возле будки милиционера на площади и предупреждаю: если сфилонишь, я тут же обращусь к этому самому милиционеру в будке, и мы вместе звоним в отделение милиции, откуда через пять минут будет машина. Насколько я знаю Адася, он парень слабый, он еще не верит в человека и свалит все на тебя, скажет, что ты его на самом деле запер у себя, напоил и не пустил к маме, так что ты, друг, можешь загреметь на парочку лет. А так – могила, никогда ничего не было. Ты все понял, друг? Я же тебя спрашиваю!
Он молчал довольно долго, этот красавчик. Что ж, удар по скуле вышел что надо, и у него, непобедимого боксера, малость помутилось в глазах. Он уже не улыбался, его, поди, впервые так стукнули. Должно быть, он лихорадочно искал какую-нибудь лазейку, соображал, как бы смыться куда-нибудь с Адасем, но сто кусков им уже улыбнулись, разве что он пристукнет меня, труп ничего никому не скажет, но это же мокрое дело, процесс, телевидение и головка с плеч. Пожалуй, он не из таких, какой-нибудь тупица, точильный камень, может, и рванулся бы на такое, а он парень сообразительный, вон как у него глазки блестели, он дальше не пойдет, он будет играть в границах дозволенного, наверняка, сидя в теплой квартирке.
– Ну, что, друг? У меня нет времени. Я спрашиваю, ты все понял?
– Не очень… Ты там плетешь чего-то с пятого на десятое. Я только одно и понял: тебе очень нужны зачем-то эти письма. Но откуда мне знать, что ты их не используешь в низких целях, что-то у меня нет в тебя веры.
– Придется тебе, друг, поверить. Просто тебе не остается ничего другого, как только преисполниться этим прекрасным чувством веры! Увидишь, вера в человека окупится, благодаря ей ты избежишь решетки, вот тебе сразу и награда. Итак, жду на площади еще пятнадцать минут, запомни: возле милицейской будки, недалеко от почты.
Я повесил трубку и не спеша направился к будке милиционера. Он как раз куда-то звонил, вокруг будки медленно и неуклюже, как майские жуки под акацией, ползали по-воскресному неторопливые люди, здесь Лукаш не мог мне ничего сделать, ни один номер не пройдет. Приятно быть доброй феей, взять и вот так, всего-навсего только телефонным звонком, покарать зло и воздать за добро, внести какой-то смысл в эту нарушенную последовательность. Я стоял возле милицейской будки и зорко смотрел вокруг, он должен появиться со стороны Котиковой улицы, так что я увижу его издалека. Световая газета беззвучно сообщала: «Химическая промышленность выполнила план… Инициатива Польши в вопросе создания безъядерной зоны в Европе…» Я увидел его, он шел быстро, небрежной и изящной походкой. Вдруг я понял, почему он не хотел продать эти письма, они ведь надеялись получить сто кусков, завтра они хапнули бы у папы по пятьдесят кусков на рыло, стоило ему мараться с такой мелочью, как пара моих тысчонок, он мог позволить себе широкий жест, но его погубил этот жест, погубила воровская заносчивость, прихоть, желание разыграть из себя джентльмена. Он подошел ко мне и сунул руку в карман.
– Письма?
– Есть.
– Давай.
– Минутку… Раньше дай слово, что не будешь больше трепаться об Адасе, бросишь этот бред…
– Даже в горячке, даю слово. Пусть он только будет ровно в восемь дома.
– Ой, друг, ой, друг…
– Что «ой, друг»?
– Послушайся-ка моего совета, забудь ты вообще об этом Адасе.
– Письма.
Он смотрел на меня, вроде бы улыбаясь, но это не была улыбка номер один, та самая, которую обожали девушки. Должно быть, он был дьявольски зол, этот Лукаш, я видел это по его улыбочке и по его глазам, глаза у него просто выскакивали от бешенства. Милиционер вылез из будки и стал прогуливаться между столбиками, которыми была обнесена площадь. Лукаш рванул из кармана письма и протянул мне. Это были разрозненные, вырванные из блокнота странички.
– Все?
– А где ты видел больше? Наверное, у своей бабушки?
Я засунул письма во внутренний карман пиджака, как можно глубже.
– А теперь, друг, забудь о том, что у тебя был приятель Адась. Утешайся, друг, этими письмами, читай их с утра до вечера и воображай, что она пишет это тебе, что это она тебя так любит, пусть тебе снится, что ты каждый день получаешь по такому письмецу, ибо ты же знаешь, друг, что, даже если ты из кожи вон вылезешь, если заберешься на шпиль Дворца культуры или родишь близнецов, тебе все равно никто не напишет таких писем, ибо ты, друг, не из тех, и всю жизнь ты будешь только бегать да подслушивать, подглядывать за другими, бегать с доносами и стонать, глядя, как девушка твоей мечты тискается с
кем попало.
– Адась должен быть дома в восемь часов, друг, Я позвоню к ним ровно в восемь.
– Ой, друг, в последний раз тебе говорю: забудь ты об Адасе! Сразу же забудь, сию минуту. Не твое это дело, друг, твое дело письма, можешь торчать у ее дома всю ночь, вздыхать, любить. А об Адасе забудь, друг.
– Адась в восемь должен быть дома.
– Глупый ты человек, друг, очень глупый. Жаль мне тебя, друг, так далеко не уедешь, того и гляди, несчастье догонит.
– Что ж поделаешь. На то и пословица: несчастья не в лесу живут, а по людям ходят. Так вот, в последний раз повторяю: Адась должен быть дома в восемь часов, – быстро сказал я и побежал, потому что к горлу у меня подступили слезы.
Я должен был как можно скорее уйти. От остановки как раз отходил трамвай, я вскочил в него – этот Лукаш знал, куда меня пырнуть, – трамвай вез меня в сторону Мокотова, Баська живет на Жолибоже, но мне надо сперва сбегать домой за деньгами. Сегодня меня весь день преследует ощущение чего-то несделанного, ага, вспомнил, оливковое масло, без него нельзя показаться дома; забегу к Бончекам, заберу масло, проверю, вернулось ли сокровище, отдам матери масло, возьму у отца денег в долг, у меня имеются собственные доходы, негритянская работа, чертежи, я их забросил, но завтра опять возьмусь за них, все с завтрашнего дня, сегодня только Баська, у меня ее письма.
Меня вдруг толкнул какой-то здоровенный бык, я упал на кондукторшу, она удержалась сама и удержала меня – привычная, видно; нет, этот бык толкнул меня случайно, просто неловко уступил место старушке с ребенком: «Пожалуйста, садитесь». – «Все-таки есть достойные молодые люди». Старушка садится, благодарит, все вокруг смотрят на них, рядом сидит какой-то пацан, вокруг полно старушек, пацан окружен венком старушек, толпой старушек с детьми на руках, он притворяется спящим, но чувствует себя глупо, боится открыть глаза, проклинает быка за то, что тот уступил свое место старушке, нарушил солидарность пацанов – тоже еще выскочка, баран чертов. Теперь все старушки расхрабрились, алчно смотрят на пацана, он чувствует на себе их жадные взгляды, не помогут ему закрытые глаза, моральное давление сильнее – видно, пацан еще не окончательно исхамился и зачерствел; он желает старушкам внезапной смерти, пусть катятся домой убирать, готовить, слушать радио, смотреть телевизор, трамваи для здоровых и сильных, в трамваях борьба за существование, закон джунглей, старики, женщины и дети для него ничто. Но пацан не выдерживает безмолвного общественного давления, он сломлен, сдается, обмякает, как тряпка, может, из него еще выйдет человек – вот он поднимается, разъяренный, делает вид, что ему выходить, но ничего не говорит, никакого подходящего слова ему и вовек не произнести, оно у него в глотке застрянет, он пробирается на площадку, прячется в самый дальний ее угол, сбоку от мотора, жертва компромисса, побежденный трамвайный пацан. Старушка красно-зеленого цвета, толстая, как сто свиноматок, садится, отдувается, удовлетворенно чмокает, сопит, разглаживает платок на голове, прижимает к себе сумку, чтобы из нее ничего не украли, – в трамваях воруют в дни получек. Она рассаживает малышей по бокам, укутывает ими себя, как овчиной, это же счастье – сидячее место, кто бы мог надеяться, в воскресенье-то вечером, когда все старушки со всеми малышами возвращаются из гостей, навестив разных тетей и дядей.
На углу Раковецкой я выскочил, улица была пуста. Подойдя к фонарю, я вытащил Баськины письма, oниi жгли меня, это уже был просто мазохизм, какое-то ковыряние шпилькой в зубе с оголенным нервом, меня тянуло к этим письмам, хотелось причинить самому себе боль. Я взглянул на верхний листочек, она писала самопиской, должно быть, на лекциях: «Любимый, ведь ты не можешь быть плохим…» Нет, не буду я этого читать. Этот бандюга не может быть плохим! Каким же она его тогда видела, как он сумел так замаскироваться, так влюбить ее в свою морду, в свою улыбочку, он все прятал за этой улыбочкой, такой современный, как сам атом, – это его непроницаемое лицо, ирония, улыбочка, держится свысока, кошачьи движения, эдакий аристократ с Вислы, никаких сдерживающих центров, никаких тормозов, к черту тормоза, долой тормоза, кому это надо сдерживаться, во имя чего, только во имя страха! Я снова спрятал письма в карман, оглянулся вокруг, было пусто, им, пожалуй, и в голову не пришло, что я потопаю к Адасю. Лукаш, верно, специалист по телефонным звоночкам, мошенничеству, угрозам, шантажу, но все это, однако, всухую, без мокрой работы.
Когда я приплелся к Бончекам, до восьми оставалось минут пятнадцать, «фольксваген» снова стоял у дверей, маман сразу же открыла мне, она была уже более подтянута: подмазанная, зашпаклеванная, даже улыбнулась печально.
– Извините, пожалуйста, я вчера оставил у вас оливковое масло… В передней… четыре банки…
– Масло! Господи, до масла ли мне сейчас! Ну, войдите, поищите сами…
Маман впустила меня, через открытые двери было видно, как, сгорбившись, сидит за письменным столом папан. Бросив на стол газету, он обернулся.
– А, это вы… Вы помните наш уговор?
– Помню. Можете быть во мне уверены.
Он ответил улыбкой и приподнял газету. Деньги Уже были собраны и лежали стопками по пятьсот Злотых, он начал снова пересчитывать их. Сто кусков. Анонимный благодетель, я не испытывал благородного удовлетворения; я сохранил им кучу денег, могли бы отвалить за это с десяток сотен – мне не помешал бы приличный костюмчик, и Баську можно было бы завалить цветами; да что уж тут говорить, известно, на всякого бедняка довольно и добродетели. Моих банок с маслом под висячей мордой не было, вместо них там стояла какая-то фарфоровая штуковина.
– Не знаю, может быть, прислуга отнесла в кухню. А вам необходимо сегодня это масло? Может быть, вы зайдете завтра?
Она поглядывала в комнату, на эти пачки денег, должно быть, мысленно переводила их в разные модные материалы, всякие эластики и нейлоны, косметики и побрякушки, ей хотелось как можно скорее сплавить меня, своего благодетеля, знала бы, что к чему, – руки бы мне целовать должна была, чучело эдакое, грязь из-под ногтей вылизывать, уж она на эти деньги набросится, как только Адась вернется, бедный Бончек не вынесет их отсюда, она со своим сыночком расхватает их, отберет у Бончека, она-то их не упустит, тут же ринется в город за шиншиллами с соболями да за всякими кружевами-парчами.
– Вы уж меня извините, но это масло очень нужно моей маме, она на нем готовит, они с папой не могут есть на другом, у них желудок и печень больные, я вчера весь город избегал в поисках этого масла, мне обязательно надо принести его домой, а то мама будет ужасно сердиться…
Она со злостью взглянула на меня. Адась похищен, сто тысяч на столе покоя не дают, она даже лицо не загримировала как следует, а я суюсь со своим дурацким маслом, зануда малокровная, маменькин сынок несчастный. Но без масла ей от меня не избавиться.
– Ладно, пойду посмотрю на кухне, – раздраженно ответила она и вышла.
Я стоял у цветной морды, сам, как эта морда, только бледный, в зеркале отражалась до того бледная морда, что мне даже тошно стало, так бы и бил по ней, да еще и смотрел бы, со всех ли сторон распухает. Маман гремела в кухне кастрюлями, звякала, брякала, наконец позвала меня туда. Когда я вошел, она стояла на стуле, снизу на нее смотреть было куда приятнее, она, как рыба, портилась с головы. Две банки уже были найдены, маман продолжала искать, роясь в стенном шкафу. Оттуда посыпалась какая-то крупа.
– Больше нету, – сказала она и, сойдя со стула, взглянула на окно. – Вот и третья банка стоит. К сожалению, прислуга уже открыла ее, она, наверное, думала, что это я принесла…
Одну банку она открыла, эта их прислуга, другую свистнула, чтоб у нее все сгорело на этом масле, черт меня дернул еще свои собственные деньги доплачивать. Я схватил уцелевшие банки, и в эту минуту в передней что-то заскрипело, маман онемела, точно в ожидании страшного известия, хлопнула входная дверь, и в переднюю торопливо вошел Адась. Я с облегчением вздохнул.
– Сынок! – взвизгнула маман и бросилась целовать и обнимать его. Вслед за ней, наивно оставив на столе денежки, к Адасю кинулся папан. Меня-то этот их любимый сынок сразу заметил, у него даже язык отнялся; конечно, он не ожидал встретить меня здесь, а может, просто перетрусил, думая, что я продал его, нарушив джентльменский уговор. Старики окружили Адася, рвали его друг у друга из рук, наперебой осыпали нежностями. Я, как дурак, стоял со своими банками. Адась то и дело стрелял в меня злобными взглядами поверх их голов. Теперь уж они выделят ему такую порцию нежности, что ему тошно станет, распустится весь, как мыло в воде, но до денежек-то он, как пить дать, дорвется, старики ему, поди, мотороллер купят и вообще все, что он захочет. А пока этого скота трясло от бешенства и досады.
– Что случилось, Адась? Что за похищение? Ну скажи же, деточка, как это случилось? Где ты был? Может, это была чья-то глупая шутка? Расскажи же, сыночек!
Его чертовски смущало мое присутствие, ни секунды не колеблясь, он с наслаждением растоптал бы меня, впрочем, я и сам торопился, но уйти сейчас было неловко, и я тихонько стоял у стены, сторонний свидетель семейного счастья. Было любопытно, как он вывернется, что соврет, что они там вдвоем придумали. Он еще раз скосил на меня свое миндалевидное око.
– Я убежал, – сказал он.
– Убежал?! Вот это молодец! Ай да сынок у нас! Ты слышишь, Влодек, он сбежал от бандитов! А ты знаешь, сынок, что они потребовали за тебя сто тысяч? Папа сегодня бегал по всему городу за деньгами! Он как раз только недавно их принес. А как тебе удалось убежать?
Адась стрельнул глазами в комнату, уж я-то знал, почему – деньги были дома, может, еще не все пропало, он уже что-то снова обмозговывал насчет того, как бы их выудить, а пока что включил пластинку.
– Они куда-то меня перевозили, я и сам не знаю куда, глаза у меня были завязаны не то шарфом, не то бинтом или еще чем-то, я притворился, что сплю, даже похрапывал, вдруг машина затормозила, что-то ей помешало. Теперь или никогда, сказал я себе, я не допущу, чтобы они выудили из моих родителей деньги. Я нащупал ручку дверцы, раз-раз, и, прежде чем они спохватились, был уже на тротуаре – срываю с глаз повязку, а тут толпа, несчастный случай, трамвай столкнулся с автофургоном, милицейские машины, спецы меряют сантиметром расстояние… Я нырнул в толпу, поближе к милиции, те, в машине, дали задний ход и дёру, только я их и видел, а я сел в трамвай, где ехали какие-то военные, и вот приехал.
– Ты запомнил их номер? Какая у них машина? Мы сейчас же позвоним в милицию, сообщим обо всем!
– Да где там! Чего сообщать-то? Смылись – и ладно. На улице ведь темно было, ничего не видно, даже машину и то толком не разглядишь. Марка, по-моему, «Варшава», а вот цвет не то вишневый, не то темно-серый, точно не скажу…
– Ну хорошо, может, ты запомнил какой-нибудь адрес, какие-нибудь приметы… – настаивал отец.
– Какой уж тут адрес… они меня схватили возле дома, набросили сзади мешок, потом долго везли и посадили в пустую комнату без окна. Это могло быть и в районе Таргувка, и на Белянах, и в любом другом месте.
Стоять дольше не имело смысла, он как следует вызубрил свою легенду, а они поверят всему, что скажет этот герой, он же спас сто тысяч, зачем их Адасю, их сыночку, врать.
– Браво, Адам, – сказал я из своего угла.
Все обернулись. Я протянул ему руку, он подал мне свою, и мои пальцы попали под гидравлический пресс, он вложил в это благодарное рукопожатие всю свою ненависть, уж он бы сейчас как следует изуродовал мою морду, но вынужден был продолжать разыгрывать из себя пай-мальчика, нежного сыночка, и тэ дэ. Я сказал:
– Браво, Адам. Желаю тебе всего самого лучшего, мы тут очень беспокоились о тебе, родители просто были в отчаянии, а ты вон какой герой оказался, шутка ли, сто тысяч родителям сберег. Ну, привет, я пошел, мои родители тоже заждались, наверно. Желаю вам всем всего хорошего. Доброй ночи.