Текст книги "Пингвин"
Автор книги: Ежи Ставинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Бончек жил в особняке для двух семей, черно-желто-белая роскошь, гараж, отдельная комната с окном в сад, через это окно можно было приводить девушек. В холле полно масок, тамтамов, пищалок, тотемов, эбеновых изделий, тростника, сплошная Африка-загадка – там скульптура, тут палица, женщина или столб на двух ногах. Адась жил среди всего этого, и в башке его все время кружили черные мысли: где-то рядом, в шкафу или в письменном столе, есть несгораемая касса, а в ней шахтеры [i] [i] Купюра в сто злотых с изображением шахтера.
[Закрыть], он метался, как пес у колбасной лавки: как бы добраться до окорока? Мать его шлялась по городу, торчала в кафе и парикмахерских, я ее видывал и с молодыми, и со старыми, надо думать, она не очень-то блюла верность Бончеку-отцу, но тот, видно, не обращал на это внимания, он все время был в разъездах, а Адась только злился. Очень, поди, песик Адась мучился возле окорока…
У меня-то все было иначе, отец целиком отдавал зарплату матери, и они распределяли ее на весь месяц. Впрочем, теперь стало хуже, урезали работы по договорам, мать все реже приносила домой переводы, старики выбивались из сил, экономили, дрожали над каждой десяткой. Раньше, когда отцу случалось подработать или когда у матери бывал гонорар за перевод, дома устраивался праздник, появлялись деликатесы, в разговорах упоминались комиссионные магазины и даже звучали намеки на то, что хорошо бы, мол, завести малолитражную «Сиренку» – словом, король с королевой на один вечер, они выпивали маленько, несмотря на печень, утром просыпались охая, и все возвращалось на свое место, все шло своим чередом. «Лучше быть бедным и больным, чем богатым и здоровым», – говорила в утешение бабушка, у нее все в голове перепуталось, один только святой Антоний занимал ее думы.
Дверь мне открыла мать Адася, она как раз выходила из дому. Глаза подведены – сверху фиолетовым, по углам черным карандашом, ресницы торчат от туши, как щетка, кремов, красок и запахов столько, что чихнуть охота. Ухоженная, ведьма, шикарная, вся начищенная-наблищенная, холеная, подтянутая, налощенная.
– Здравствуйте, пан… не помню… ах, Анджей! Пожалуйте, пожалуйте… – Она смотрела на меня, заметила меня, крепко пожала мою лапу. Знаю я таких, у нее-то я имел бы шанс, таким как раз по вкусу мои девятнадцать лет. – Все сидят у Адася.
Она ушла, захлопнув дверь. Я полез вверх по лестнице. Слышалась музыка. Мне надо было избавиться от масла, банки распирали мне карманы. Я поставил их на столике возле зеркала, под какой-то черно-красно-желто-голубой мордой из дерева, прилизал волосы, теперь пора было входить. А входить было страшно, я мало знал эту банду и не любил их. Что они говорили обо мне? Они считали меня дубиной, бараном, тюфяком, пацаном, я не был ихним, притворялся, что чувствую себя с ними свободно, но это у меня не выходило, каждое будто бы свободное движение было неестественным и слишком свободным, громкий смех скрывал дрожь и был слишком громким, – словом, судорога, сводящая скулы, оцепенение, паралич. Я бы не мог быть оратором, актером, деятелем, душой компании, самым мировым парнем во всем классе, любимцем девушек и избранником судьбы. Вот если бы я умел играть на чем-нибудь, на пианино или лучше на саксофоне или дирижировал джазом! Все тебя слушают, девушки пожирают глазами, ребята проталкиваются к тебе, приглашают, угощают, ожидают. Петь бы, как Седака, чернокожий Тейлор, – вокруг рев, взбесившаяся публика, свист, летят стулья, проваливаются полы, зал в обломках, кругом сплошная давка, свалка, мордобой, всяк, кто жив, воет, врывается на эстраду, не помогает ни милиция, ни Союз молодежи, ни дружина, ни горсовет, на мне рвут брюки, меня кусают, лижут… потом сирены, кареты «скорой помощи», носилки, я уже пою за решеткой, решетка отгораживает эстраду от зрительного зала, толпы на улице, два миллиона девушек, миллион писем в день, а я внимательно смотрю, велю поднять решетку, спускаюсь в зрительный зал, вижу Ваську, подхожу к ней, она не верит своему счастью…
Наконец я открыл дверь в комнату Адася. Он кривлялся посредине, извивался в твисте перед сидевшей в кресле Васькой.
У него был и радиоприемник, и стереофонический проигрыватель, и заграничный магнитофон, и зеленый телефон (в коридоре я видел красный). В углу Бояновский «пилил» твист с Магдой, Вализка, мастер по всякой механике, ковырялся в радиоприемнике. Они едва заметили меня. Адась сказал: «Валяй, влезай, Пингвин», – он был весь какой-то взвинченный, возбужденный, наверное, уже глотнул чего-нибудь из отцовского буфета. Баська сидела с каменным лицом и даже не смотрела на все эти приемники, проигрыватели и аппараты. Адась сменил пластинку и взглянул на Баську. Вся эта затея была ради Баськи, мы были ему нужны только для того, чтобы заполучить Баську, чтобы иметь возможность похвалиться перед Баськой отдельной комнатой с зеленым телефоном и заграничным магнитофоном. Он выбежал в холл, позвякал бутылками и вернулся с армянским коньяком, английским виски и кубинским ромом. Все это зверски дорого стоит, – такие цены в гастрономе просто оскорбление для народа и дренаж рынка. Силен Бончек, до чего выпендривается перед Баськой, вот он, гвоздь программы, свет прожекторов на него, одна бутылка – это почти вся ее стипендия. Он наливал, вещал, рассуждал, знаток вонючий, к виски-де полагается вообще не содовая вода, а соки, а марка «Блэк энд уайт» лучше «Белой лошади», наверное, дольет потом воды, чтобы старик не заметил убыли, когда вернется. Он возбуждался, и дергался, и говорил, говорил, говорил о путешествиях и о разных там Африках, и о том, что старик отдаст ему свой «фольксваген» и они поедут на Адриатическое море, потом снова переменил пластинку, закрыл стереофонический проигрыватель, опять сбегал в холл, вернулся с негритянским барабаном, тамтамом, и включил заграничный магнитофон. У него были записи самых что ни на есть последних новинок, самых модных мелодий в исполнении богов рева, ритм – мечта, ритм – гашиш. Он отбивал ритм на тамтаме, топал, сгибался, ритмично извивался, потом швырнул тамтам Вализке, схватил Баську, потащил ее, она начала танцевать рок, сохраняя это свое каменное выражение лица, мелькали только ее ноги, он хотел притянуть ее к себе, прижать, но она не далась, не далась! Она выскользнула и села с тем же выражением лица, а он остался стоять посередине с пустыми руками, пышащий жаром, как раскаленная кафельная печь, он наткнулся на стену, и все его хвастливые заходы отлетели от нее, все разлетелось вдребезги – столько слов, столько ужимок, столько бутылок, столько аппаратов!
Я любил Баську, я вдвое больше любил ее за это, я хотел бы встряхнуть ее как следует, чтобы она улыбнулась или заплакала, сбросила с себя привычную маску – такая девушка, что за ноги, даже жарко становится, изящна, как само изящество, должно же в ней что-то быть!
Адась постоял с минуту, видно, он был взбешен, он уже настроился на Баську, он хотел иметь эту Баську, как «фольксваген», еще секунда, и он начнет реветь и топать ногами: «Я хочу Баську!!! Я хочу Баську!!!» Это был конец, Мацейовицы [ii] [ii] Деревня, возле которой в 1794 году было разгромлено повстанческое войско Тадеуша Костюшки.
[Закрыть], могила, нокаут на глазах у всех, да еще при ком – при Вализке, Бояновском и при мне! Этого Адась не простит! Но нет, он только выпрямился, выпил рому, усмехнулся, выключил заграничный магнитофон, Бояновский и Магда бухнулись с разбега на тахту, Вализка еще раз стукнул кулаком по тамтаму.
– Сыграем во что-нибудь? – предложил Адась.
– Сыграем, – поддержал его Вализка.
– В «минуту искренности»! – воскликнул Адась.
Я не любил таких игр, я не мог быть искренним
с ними и не мог ничего сказать искренне Баське – тут-то они бы уж завыли, что пришел конец света, если даже глупый Пингвин лезет со своими чувствами. Им эта игра нужна была для всякого свинства, они могли говорить, что угодно, их искренность была ужасной, они без стеснения спрашивали обо всем, все топтали ногами, лезли сапогами в душу, похабно хихикая; копались грязными ручищами в живой, пульсирующей аорте, раздирали когтями ее красную мягкую ткань, хватали и живьем рвали на части птичку, чтобы заглянуть ей внутрь, туда, где бьется сердце.
– Я не буду играть в искренность, – заявила Баська очень твердо. – Иначе мне пришлось бы сказать тебе, что я о тебе думаю.
Вализка стукнул в тамтам и загоготал. У Адася был такой вид, словно ему дали по морде. Должно быть, она думала о нем то же, что и я, и он понял, что Баська его не выносит, что ничего с ней не выйдет ни сегодня, ни завтра, ни в следующем семестре, что время потеряно зря и игрушку не добыть ни за какие деньги. Он даже задохнулся, игра в искренность была последним номером в программе, больше у него в запасе ничего не осталось… Я был отомщен, Баська отомстила за меня, за этого глупого Пингвина, за все. Но Адась снова усмехнулся, и усмехнулся очень зло, потом взглянул на приемник – видно, задумал какую-то гадость.
– А может, хочешь узнать, что думают о тебе? – процедил он.
– А что обо мне могут думать? – задиристо спросила Баська.
– Сейчас услышишь, – усмехнулся Адась.
Наверное, он подготовил и этот номер, все возможно. Возле зеленого телефона лежал кусок кабеля, должно быть, он забавлялся таким образом не впервые – прием известный, – он соединил этим кабелем телефон с приемником, включил приемник и еще раз взглянул на Баську, на ее каменное лицо. Он что-то затаил, припрятал за пазухой какую-то крупную мерзость, это было сразу видно по его глазам. Я сидел сбоку, рядом с остальными и, как зритель в театре, затаив дыхание, следил за развитием действия. Я весь был покрыт красными пятнами, уши у меня горели, но это было зрелище,;и я не мог вырваться на сцену. Адась поднял трубку и медленно набрал номер. Баська даже не шелохнулась. В динамике приемника трещало вовсю, пока он набирал цифры, потом что-то стукнуло и послышался сигнал. Он включил динамик на полную мощность, радио загудело на весь дом.
– Слушаю! – рявкнул мужской голос.
– Лукаш? – спросил Адась.
– Собственной персоной.
– Привет, старик.
– Привет.
– Ты можешь разговаривать?
– За двоих.
– Что поделываешь?
– Вернулся и ухожу.
– А у тебя случайно нет Васьки Орачевской?
– Уже давно нет. Что, ты ее хочешь?
– Быть может…
– Тогда будь осторожен, старик.
Я посмотрел на Баську. Она сидела, опершись о спинку кресла, такая же, как всегда, только, пожалуй, глаза у нее были расширены чуть больше обычного. Вализка захохотал, но Адась утихомирил его жестом.
– Это почему же?
– Да так. Трудно отвязаться.
– Будет заливать-то!
– Ничуть не заливаю.
– Она не из таких!
– Вот именно из таких. Могу доказать. Хочешь, прочту?
– Что?
– Письма. У нее нет телефона, поэтому она пишет письма.
В приемнике раздалось какое-то хрипение, послышались шаги, видно, Лукаш направился к столу или к шкафу. Эти шаги терзали мои пылавшие уши. Баська, не дыша, смотрела на приемник, какая-то совсем уже окаменевшая. Лукаш быстро вернулся к аппарату, видно, он держал ее письма под рукой, – может, читал их перед сном или показывал гостям.
– Первое попавшееся… вот! «Встала сегодня рано, в восемь первая лекция, дома мрачно и холодно, за окном моросит дождь. Мне было очень худо, но я подумала о тебе, милый, и сразу же на сердце засветило солнышко, стало тепло, прошла тоска…»
Баська сидела, не шевелясь, и только смотрела на приемник, как на двадцатый круг ада. Вализка тихонько хихикал, те двое глупо ухмылялись.
– Да это же поэзия! – вскричал Адась.
– Мне, старик, везет на дамочек. Слыхано ли, чтобы кто-нибудь теперь писал такие письма? Например, эдакое: «Сегодня ночью я снова думала о тебе… Все время меня не оставляет тревога, кажется, что нам что-нибудь помешает, разрушит наши отношения, я предчувствую это и боюсь, дрожу за нас… Достаточно тебе не прийти на наше место, как это было сегодня… Я ждала почти два часа, милый… Я знаю, у тебя много дел, и ты не обещал ничего наверняка…»
Вдруг Баська шевельнулась, словно что-то ослабело у нее в позвоночнике, но она все еще и бровью не вела, другая давно бы уже сбежала. Те глупо прыскали со смеху, скоты. Адась торжествующе поглядывал на Баську. Это и была его мерзость – наверное, обдумал заранее эту месть Баське за ее презрение. А Лукаш, подлец, продолжал шелестеть бумагой.
– Или вот еще: «Ты снова не пришел сегодня, хотя я весь вечер вслушивалась в шаги на лестнице. Зачем ты так мучаешь меня, милый? Почему не говоришь ни слова? Ты и представить себе не можешь, как ужасно такое ожидание, какая мука сидеть и ждать тебя вот так…»
Я увидел в глазах у Васьки слезы, не помогла ей ни каменная маска, ни стиснутые кулаки, она не смогла удержать слезу, покатившуюся по щеке. Я не мог больше выдержать этого, не мог взглянуть Баське в лицо, меня больно бил каждый звук. Я вскочил, подбежал к приемнику и вырвал из него кабель.
– Хватит! – крикнул я и потянул Баську за руку. Она сразу встала. Послушно поднялась и пошла за мной! Этот Адась, наверное, забыл обо мне, я тихо сидел в углу, я вообще не шел в счет, скорее уж он мог ожидать, что появится шериф с револьверами из ковбойских фильмов, чем произойдет то, что я сделал. Он схватил меня за плечо.
– Ты… глупый Пингвин?! Ты что, спятил? Ну,
погоди же…
Я оттолкнул его, и притом довольно сильно, как это случается с человеком в состоянии аффекта – тогда для него нет сильных, он бросился бы и на чемпиона мира в тяжелом весе. Мы с Баськой были уже возле дверей, а Адась еще только поднимался с пола, там, где стоял стереофонический проигрыватель; слышно было, как Лукаш тихо хрипит в трубке, он, наверное, не понимал, в чем дело, и прервал чтение.
Мы выбежали на улицу. Баська нуждалась в темноте, темнота была для нее, как повязка на рану. Она часто и глубоко дышала, глаза ее были полны слез. Я ничего не говорил – о чем было говорить, нужно было дать ей пережить свой стыд в одиночестве. Ох, и выкинула же она номер, вечный ты неудачник, глупый Пингвин, собрался ей в любви объясняться, нечего сказать, подходящее выбрал время для объяснений; вот что было у нее внутри, этот Адась просветил ее насквозь, вывернул наизнанку, расковырял ей все нутро – влюблена, как девчонка! Как этому Лукашу удалось из нее столько выжать, из всякой ли девушки можно столько выжать, подумать только, что ему это не нужно, плевал он на это, видно, матерый сукин сын; как она, должно быть, смотрела на него – подумать только, черт! – как она, должно быть, смотрела на него, сколько бы я дал, чтобы она так взглянула на меня, чтобы так написала мне, да я бы стоял у ее дома день и ночь, но теперь все кончено, теперь у нее надолго пропадет вкус к нежным словечкам, может, навсегда, теперь она избавится от этого, больше не будет писать таких писем, это ее отучит. Растратила понапрасну свои взгляды и слова, выложилась перед стенным шкафом, для него все это, как розы для шимпанзе, как духи для коровы, а ведь многие отдали бы за это не знаю что, сколько их мечется по городу, без отдыха, с утра до ночи, – тех, которые не могут допроситься и дождаться, бьются головой о стену и воют, как собака на луну.
Я бежал рядом с ней и ничего не мог сказать, я был парализован мыслью, что все прозвучит сейчас глупо, у меня вообще все всегда звучало глупо, а теперь это уже было бы верхом глупости.
Так мы добежали до угла Аллеи Неподлеглости и Раковецкой, светофор как раз вспыхнул красным, Баська остановилась, видно, подсознательно отреагировала на красный свет. Она не смотрела на меня и плакала, уже не сдерживая слез, только утирала их, губы у нее прыгали, она вздрагивала всем телом – вот в какую бедную девочку она сразу превратилась! Маленькая бедная девочка, которую обидели в большом городе Варшаве, та-та-та, сказка для маленьких. Каменная маска полетела к чертям, вся оболочка лопнула, сгорела от жаркой обиды, но я не мог прикоснуться к Баське, даже подумать об этом не мог. Я дрожал вместе с ней и не мог прикоснуться к ней даже пальцем.
– Не расстраивайся, Васька, – сказал я, пытаясь изобразить безразличие. Но голос выдал мою дрожь.
Она взглянула на меня, внезапно пораженная, испуганная, должно быть, она вообще обо мне забыла, не знала, что я все время бежал рядом, ей было все равно, есть я или меня нет, лучше даже, чтобы меня не было, ибо что я вообще такое? Ничто.
– Что? – резко спросила она.
– Я говорю – не расстраивайся.
Она смотрела на меня еще с минуту, ее лицо уже снова было неподвижным, таким, как всегда, потом, совершенно непонятно почему, она начала смеяться. Черт, она начала смеяться!
– Ну, ясно! Утешать меня вздумал! Ты что ж, решил, что я это всерьез, да? Я – и такие вещи?! Глупый ты, ведь я переписала это из одного романа! А он… все вы готовы поверить, что вас любят до безумия! Все должны вас любить до безумия! И вы ужасно удивлены, если из любви к вам не умирают. Привет!
И она перебежала на другую сторону. Я бросился следом.
– Подожди, Васька! Может, отвезти тебя домой?
– А может, дать мне нюхательной соли? Или брому? С чего это я вдруг свой дом не найду?
Подошел троллейбус, она вскочила в него, затерялась в толпе, исчезла. Мне было чертовски неловко и за себя и за нее. Троллейбус тронулся. Теперь она осталась одна, прибежит домой и… вот когда она задаст ревака, уткнувшись в подушку! Но лучше уж пусть ревет, чем так смеяться. Надо переждать, терпеливо переждать, пусть забудет этого Лукаша, а я, болван, чуть не сунулся к ней с объяснениями, это при моей-то роже, да я бы ему, скотине, зубы повышибал, чтобы он выплюнул их все из своей пасти. Адасю тоже причитается, смотри-ка, ведь выкопал же откуда-то этого Лукаша, подружился с ним – свояк свояка видит издалека, они всегда найдут способ отыграться на девушке.
Я открыл дверь, тихо вошел в коридор, и тут меня как по лбу стукнуло: масло! Я оставил его у Адася на столике под цветной мордой! Из комнаты слышался голос матери:
– В понедельник пойдешь к директору и скажешь: «Или Богданюк, или я!» Пусть выбирают! Пусть наконец решат! Или карьеризм, подлизывание и интриги, или честный, добросовестный труд для института! Это будет пробным камнем! Если они предпочитают карьеристов, то могут их иметь! Целые тонны! Целые вагоны карьеристов!
– Но, Иренка, пойми, Главный не откажется от Богданюка… Он нуждается в нем! Богданюк расхваливает его на всех собраниях. Всегда его поддерживает. Выдвигает его кандидатуру. Ему пришлось бы найти вместо него другого, но не меня. Я не гожусь в кадильщики, в подхалимы; может, Врачек подойдет, он ученик Богданюка, не знаю только, будет ли Врачек лучше…
– Причем тут Врачек! Врачек – ноль! Мы говорим о Богданюке и о тебе! Кто окончательно подорвал свое здоровье, просиживая в институте с утра до ночи? Кто трудится в поте лица, пока тот бегает по городу, торчит на разных совещаниях, заседаниях и вечерах, как какая-нибудь кинозвезда? На ком держится весь институт? Кто отказался от карьеры ради института, потому что институту нужны кадры! И за все это ни одного доброго слова, никакой признательности! Где уж там! Выдвижение – Богданюк! Премия – Богданюк! Командировка за границу – Богданюк! Медали – Богданюк!
Богданюк засел у матери в кишках, она уже не могла без него жить, о чем бы она говорила с отцом, если бы не было Богданюка! Он стал для нее наркотиком, этот Богданюк. Отец отказывался от всякой борьбы с ним. Богданюк растер бы его в порошок, разложил на молекулы, Богданюк сидит в ста местах одновременно, выглядывает из каждого кабинета, из каждого зала собраний, чарует по телевизору, выступает по радио, вот он уже в Щецине, Познани, Сан-Франциско, Аккре и Конакри, он позирует перед объективом, примазывается ко всем, кого фотографируют, чтобы не остаться за кадром, это страшно – остаться за кадром, но нет, он попал в кадр, стоит рядом с председателем, Главным, министром. Главный улыбается ему, все хорошо, все ему улыбаются – ведь это Богданюк! – даже министр улыбается. Богданюк всегда изучает улыбки, улыбка Главного – не изменилась ли она, может, она стала более холодной? Нет-нет, улыбка приветлива, Богданюк может спать спокойно, жизнь – это постоянное карабканье по шатким лесам, завтра кто-нибудь может нашептать Главному, накрутить его, опутать, подложить Богданюку свинью, эдакую огромную свиноматку, потом могут снять Главного, может наступить новый этап, этап без Богданюка! Богданюку снится, что настал новый этап без него, он рычит сквозь сон, задыхается и хрипит, просыпается потный, садится на кровати, нет, наяву все прекрасно. Главный улыбается как обычно, все по-старому, еще не настал этап без Богданюка, Богданюк необходим, незаменим, еще незаменим, еще нет никого, кто мог бы занять его место, выжить его, до этого еще никто не дорос…
Успокоившись, Богданюк ложится, но тут же снова садится. Врачек! Врачек – его любимчик, его выкормыш, согретый на собственной груди, выведенный Богданюком в люди, внедренный в организации, комитеты и комиссии, чтобы иметь там свою руку. Врачек – эхо Богданюка, его верное отражение, его рычаг и электронный мозг, который включается им, когда нужно повернуть собрание, совещание, выдвинуть список комитета, протолкнуть решение, резолюцию или предложение, войти в состав комиссии, правления, консультативного органа, определить состав делегации, даты заграничных командировок или приема гостей на месте. У Богданюка на висках снова выступает пот, ибо недавно этот самый Врачек, вылепленный Богданюком из пластилина и оживший благодаря тому, что Богданюк вдохнул в него собственное дыхание, этот робот Богданюка, настроенный на его частоту, действующий безотказно и четко, Врачек – ничто, Врачек – собачье мясо, дохлое без Богданюка, несуществующее, безмолвное, никакое, – этот Врачек встал и высказал собственное, неинспирированное мнение. Мнение его было вредным, глупым, противоречащим мнению Богданюка, косвенно атакующим Богданюка, недопустимым, скандальным, хулиганским и анархическим, а что еще хуже, Врачек заупрямился, отстаивал свое мнение, управление роботом совершенно вышло из строя, импульсы уже не воспринимались им – бунт робота, кошмар, робот, живущий собственной жизнью!
Напрасно Богданюк тряс его за грудки, чтобы у него внутри все встало на место, чтобы он начал действовать, как прежде, – Врачек отстаивал это свое глупое мнение бесстыдно и цинично, повторял его с упорством, верил в него, вдруг поверил в собственное мнение, застопорился начисто! Это могло стать началом конца: да ведь если Врачек будет иметь собственное мнение, если каждый вот так будет иметь собственное мнение – тогда конец. Кто поддержит предложение Богданюка, кто выберет Богданюка, кто пошлет Богданюка делегатом? Не поможет чувство долга по отношению к Богданюку, чувство признательности, наоборот, они сейчас же забудут, чем они обязаны Богданюку, они все охотно позабудут, никто не хочет быть никому ничем обязанным, будто они всего достигли сами, собственными талантами, а кем бы он был, этот Врачек, если бы не Богданюк!
И вот Богданюк, весь взмокший, извивается и думает обо всем самом худшем. Над его головой поднимается все выше и раздувается Врачек – Троянский конь, Врачек – Конрад Валленрод, Врачек – архангел с мечом, который сразит Богданюка.
Все это рисовалось так в моей голове на основе подслушанных разговоров родителей. Это были гнусные делишки, и я был целиком на стороне отца, одобряя то, что он не вмешивается в них, а просто работает, что он не любит быть на виду и не любит шума. Я, глупый Пингвин, отлично понимал его, но мать хотела шума, деятельности, успехов, повышений и орденов, ее честолюбия хватало на них обоих, отсюда и Богданюк, вечно Богданюк, всюду Богданюк, Богданюк нашей жизни, образец, враг, звезда.
– …если ты в понедельник не пойдешь к Главному и не скажешь: «Или я, или Богданюк».
Я открыл дверь, чтобы выручить отца, и мать оборвала фразу на полуслове, но она еще не высказалась до конца, она выпустила пар только наполовину, и то, чему не миновать, должно было незамедлительно последовать…
– Масло я купил, четыре банки, но забыл их у Бончеков. Завтра схожу – принесу.
Матери только того и надо было. Не могла же она остаться под давлением своего пара! Клапан открылся:
– Разумеется! Забыл! То, что нужно родителям, ты забываешь, но о своих делах хорошо помнишь! А если бы я вдруг хоть раз забыла тебя накормить? Выстирать белье? Сменить постель? Пришить пуговицы и заштопать свитер? Накопить денег, чтобы ты мог поехать в горный лагерь в Закопане? Простоять полдня в очереди, чтобы принести тебе апельсинчик? Почему я ничего не забываю, почему? Потому что я не эгоистка! Отвратительный себялюб! Жестокий, грубый себялюб! Сибарит, выросший на родительских хлебах, политых тяжким потом! Богданюк!
И она выбежала, хлопнув дверью. Мне нечего было сказать. Вообще не следовало ни отвечать, ни оправдываться, я же не мог сказать о том, что было в действительности.
Отец вглядывался в меня усталыми от чтения глазами, эта беспрерывная работа добивала его.
– Ну, как ваша дискуссия о счастье? – спросил он.
– Трудный это вопрос, – вздохнул я.
– Труднее, чем тебе кажется, – улыбнулся отец.
Мне захотелось вдруг все рассказать ему, но уже через секунду это желание пропало. Что они поймут!… Отец отхватил себе жену так, мимоходом, они с матерью вместе были в подполье; воин-герой, подвергавшийся опасности, девушки любили героев, раз-два, стрельба, смерть поджидает за каждым углом, любовь приходит сама, патриотическая любовь, наспех, на ходу, между тайной переправкой гранат и комендантским часом, завтра мы, может быть, погибнем, нет времени на охи и вздохи, прощай, ухожу в лесной отряд, явка провалена, приказано исчезнуть из города, привет дорогая, сердце в вещмешок, рыдай о храбром воине, борьба продолжается. Потом его схватили, отправили в концлагерь, мать целые дни простаивала в очередях с передачами, он кое-как выжил, не погиб, вернулся, и вот они теперь сидят вместе, обсуждают Богданюка.
Я бы тоже так завоевал Баську, уж тут-то я бы наверняка ничего не боялся; я бы взорвал сто поездов с врагами, да еще казармы, пять складов боеприпасов и двадцать две цистерны с бензином, уж тогда бы она меня заметила, я наделал бы столько шума, был бы так прекрасен в своей отваге! Наверное, ни один герой на войне не имел трудностей с женщинами, вон как они все разговаривают в кинофильмах, достаточно посмотреть на них в кино, послушать, что они говорят, там каждого любили – и красавцев, и тех, у кого кривые ноги или уродливый нос. Все времена по-своему хороши, но, по крайней мере, тогда на войне сразу стало бы ясно, чего стоит такая собачонка, как Адась, или такой мерзавец, как Лукаш, тогда человек был наг, в счет шло только главное – отвага, преданность, идеалы и тэ дэ.
Мы с отцом молчали, разговор у нас не клеился, его голова была забита законами стоимости, труда и производства, товарной массой, методами, цифрами, у меня были свои волнения – Баська, и с моей Васькой его экономику увязать было нельзя. У каждого из нас была своя тема в жизни, у матери тоже был ее Богданюк, и ни один из нас не мог говорить непринужденно на другую тему.
Я пробовал читать, не вышло. Наконец мы сели ужинать. Мать стучала тарелками, храня гордое молчание, отец включил телевизор – это был выход из создавшегося положения. На экране мелькали какие-то машины, мы смотрели на них, не видя их, гремела веселая музыка, диктор бравым тоном расхваливал машины, потом замелькали, двигаясь в обратном направлении, другие машины, и, хотя отец не раз подчеркивал роль механизации, он все-таки не выдержал и выключил телевизор, и мы продолжали сидеть молча, думая каждый о своей теме в жизни.
Наконец мать нарушила тишину.
– Ты был у Бончека?
– Ага.
– Я читала в газете о его отце. Он опять получил какую-то награду.
– Да. Говорят, он очень хороший архитектор.
– Было бы неплохо, если бы ты подружился о этим Бончеком. Ты познакомился с его матерью?
– Познакомился.
– Симпатичная?
– Очень симпатичная.
– Кто у них был еще?
– Несколько человек. Вализка.
– Вализка? Кто это?
– Наш однокурсник.
– Симпатичный?
– Очень симпатичный.
– И хорошо вы развлекались?
– Хорошо.
– А танцы-то хоть были?
– После дискуссии. Немного.
– И ты тоже танцевал?
– С двумя девушками.
– Красивые девушки?
– Красивые и симпатичные.
– А что ж вы так рано разошлись?
– Да так уж получилось, действительно, на редкость рано.
– Что же вам помешало?
– Ничего, просто завтра утром отец Адася возвращается из Африки, и Адасю надо на аэродром.
– Видишь, какой он хороший сын.
– Вижу. Хороший.
Отец посмотрел на меня, должно быть, старина что-то смекнул. Я давился, глотая хлеб с ветчиной. Теперь наступила тишина, тишина-ширма, тишина-духота. При первой же возможности уйду из дома. Я знал, что для этого пришло время. Наступает пора когда птенец, даже самый жалкий, покидает свое гнездо, когда даже самый паршивый щенок покидает свое логово. Я уже не вернусь сюда. Мне было жаль их, особенно каждого в отдельности, но это уже конец – благодарность, чувства и тэ дэ. Нельзя больше жить вместе, я уже тоже взрослый, а здесь я всегда буду сопляком. Я могу снимать угол, лишь бы только закончить институт, дотянуть до диплома, но без этого сюсюкания: «Послушные детки идут спать», – все послушные, все знают, что хорошо, а что плохо.
Потом среди ночи, да нет, пожалуй, уже на рассвете, в шестом часу утра, зазвонил телефон. Звонок был хорошо слышен в обеих наших комнатах. Он так и звенел у меня в ушах, но я чертовски крепко спал – заснул я уже после полуночи, голова была полна Баськой и всем происшедшим. Телефон стоял возле тахты, где спит отец, и я услышал его голос:
– Да… Кто? Ага… Пожалуйста, пожалуйста… Нет, ничего не знаю… Сейчас разбужу Анджея.
Я босиком подбежал к телефону, придерживая рукой пижамные штаны, потому что в них лопнула резинка.
– Пан Анджей? Говорит Бончек, мать Адася. Вы не знаете, что с ним могло случиться? Его нет дома! Я вернулась сейчас от знакомых, а его нет…
– Когда я ушел, он оставался с товарищами дома…
– Да, а потом они тоже ушли. Я только что говорила с Мареком Бояновским. Адась простился с ними около одиннадцати вечера и собирался идти домой… Я уже звонила в скорую помощь и в милицию… Ведь через несколько часов приезжает муж!
– К сожалению, он ничего мне не говорил. Просто не представляю, что могло случиться… просто не представляю.
Пани Бончек буркнула что-то и повесила трубку. Видно, струсила не на шутку: до последней минуты шлялась по гостям, веселилась вовсю, а тут бац, нет Адася, и как раз тогда, когда возвращается муж, ну и утречко у нее!
– Горе с этими детьми, – проворчала в темноте мать, – растишь их, растишь, столько лет жизни им отдаешь, вот они уже вроде бы взрослые, кажется, можно и отдохнуть, заняться наконец собой – ведь вон какой бык вырос, пусть дальше сам шагает, можно бы уж и не волноваться о нем, а он вдруг берет да и не приходит ночевать. Не приходит, и все! Убили его, под грузовик попал, сбежал, в тюрьму угодил, влип в какую-нибудь грязную историю?… И опять у Родителей сон прочь, мучайся, дрожи, страдай, убивайся!