Текст книги "Апелляция"
Автор книги: Ежи Анджеевский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Ежи Анджеевский
АПЕЛЛЯЦИЯ
Психосоматическая клиника занимает 9-й корпус Городской больницы в Т., расположенной на обширной, достаточно зеленой территории. Тихий, живописно раскинувшийся на берегу Вислы, богатый историческими памятниками город Т., хотя и не является теперь столицей воеводства и практически лишен крупных промышленных предприятий, известен во всей стране как старый и крупный университетский центр. 9-й корпус, как и большинство зданий больницы, построен в первой половине XIX века, но обращает на себя внимание не столько стариной, сколько бедностью. Внутри то же самое: только один-единственный раз после военных разрушений его в 1946 году тщательно отремонтировала и оборудовала американская организация ЮНРРА;[1]1
ЮНРРА (UNRRA) – Администрация помощи и восстановления ООН – международная организация, созданная во время 2-й мировой войны государствами антигитлеровской коалиции с целью оказания помощи населению стран, освобожденных от оккупации.
[Закрыть] он тесен, его анахроническая планировка далеко не соответствует требованиям современной медицинской науки, и только благодаря энтузиазму, упорству и энергии ординатора клиники, доцента Стефана Плебанского и тщательно им подобранного коллектива молодых врачей в этом заведении, несмотря на все его недостатки, успешно выпрямляют чересчур извилистые тропы потерянных и измученных человеческих умов.
Доктору Плебанскому, психиатру не первой молодости, пришлось в свое время на разных ступенях чиновничьей иерархии преодолевать всевозможные препятствия, предубеждения и даже предрассудки, прежде чем ему удалось в начале 60-х годов открыть при Городской больнице в Т. это психосоматическое отделение, причем сразу на правах университетской клиники. Упорно добиваясь, иногда во вред собственной карьере, создания такого медицинского учреждения, доктор Плебанский исходил из того, что не всем людям с больной нервной системой стоит пользоваться услугами специальных заведений, где лечат, главным образом, тяжелые, зачастую неизлечимые заболевания, и которые, как, например, Творки, Древница или Кобежин, ассоциируются в общественном мнении с безнадежным, пожизненным помешательством и безумием. Даже люди, признанные здоровыми, покидают эти заведения с чувством стыда, словно отмеченные позорным клеймом. Психосоматическая клиника, даже в своем официальном названии отмежевавшись от одиозного термина «психиатрическая», была задумана доцентом Плебанским как нечто среднее между психиатрической и обыкновенной больницей. На практике это создало в больнице довольно своеобразную обстановку: тщательный осмотр личных вещей, зарешеченные окна, отсутствие в столовой ножей, обязательно открытые двери палат и ряд других ограничений здесь гармонично сочетались с выдачей некоторым пациентам увольнительных на субботы или даже на субботы и воскресенья. Подобным послаблением стала в последнее время так называемая комната психолога.
Вызванная больничными условиями необходимость делить с ближними жилье и находиться постоянно на людях способствовала иногда социальному перевоспитанию лиц, чьи семейные или профессиональные связи опасным образом пошатнулись и стали тоненькой, непрочной ниточкой, вместо того чтобы быть, как положено, добровольно и даже охотно наложенным на себя канатом. Бывают, однако, случаи, когда пациенту, чтобы заново обрести нарушенное психическое равновесие, необходимы несколько часов одиночества, только с виду асоциального, ибо именно наедине с собой, в согласии со своей природой, он укрепляет ту самую тоненькую ниточку. Именно для блага таких пациентов доцент Плебанский, преодолев множество экономических и административных препятствий, оборудовал на третьем этаже клиники небольшое помещение, которое из захламленной мансарды превратилось в уютную комнатку с письменным столом, парой кресел, диванчиком и городским телефоном. Благодаря этому капиталовложению знаменитый психолог из университета в Т. мог три раза в неделю давать пациентам консультации; отсюда и название комнаты, в которой могли, разумеется, по особому разрешению доцента Плебанского, проводить послеобеденные часы также пациенты, впрочем немногочисленные, чтобы побыть в одиночестве с пользой для своего здоровья. Нетрудно догадаться, что комнату психолога посещали главным образом интеллектуалы и художники, которые после мучительных конфликтов с жизнью и с собственным «я» прятались под крылышко доктора Плебанского, чтобы с его научной, а для непосвященных даже слегка магической, помощью восстановить нарушенные связи.
И, стало быть, во всех отношениях нетипичным был случай, когда в один из октябрьских дней 1967 года пациент, некий Мариан Конечный, сорока одного года, женатый, по профессии технолог мясной промышленности, теперь на пенсии, проживающий в О., – лично обратился к ординатору с просьбой разрешить ему в течение нескольких дней пользоваться после обеда комнатой психолога.
Плебанский сразу же дал разрешение, даже не спросив, для чего он нуждается в тишине и одиночестве. Такое доверие к нетипичному пациенту глубоко тронуло Конечного, и только психическим равновесием, обретенным в результате месяца лечения, можно объяснить, почему он не разразился беспомощными, детски-мужскими рыданиями, склонность к которым заставляла его уже в третий раз на протяжении последних четырех лет искать спасения у доктора Плебанского. Итак, он не заплакал, но, растроганный таким великодушием, счел своим долгом ответить подобной же лояльностью. И сказал:
– Я должен вам объяснить, пан доцент, зачем мне нужно немного покоя, вы всегда были для меня как отец, поэтому у меня перед вами, как перед родным отцом, никаких тайн нет и быть не может, вы мне всегда дадите хороший совет, я знаю. Значит, дело такое, пан доцент, я все как следует продумал, я по целым дням только об этом и думал, и ночью тоже, когда проснусь и не могу заснуть, все думаю и думаю, нет, пан доцент, не бойтесь, меня это не волнует, я спокоен и думаю спокойно, нога у меня только немного дергается, но я знаю, что это пройдет, когда я вернусь домой и начну нормально жить с женой, да, да, я совершенно спокоен и поэтому, тщательно продумав свой вопрос, пришел к выводу, что у меня одно спасение – искать справедливости у людей, в божьей справедливости я ведь не сомневаюсь. Господь Бог не закроет передо мной врата рая, после того как я здесь, на земле, пережил такой ад, итак, в связи с моим делом, я знаю, пан доцент, ваше мнение по этому вопросу, но клянусь всем святым, счастьем моих детей, всем, что мне дорого, жизнью моих сыновей, чтобы им не пришлось страдать так, как мне, их отцу, я этого не выдумал, у меня есть неопровержимые доказательства, да, в чем-то я могу ошибаться, но в основном я понимаю правильно, итак, всесторонне продумав вопрос, я пришел к выводу, что должен сделать все возможное, чтобы доказать свою невиновность, чтобы перестали надо мной издеваться, как издеваются последние двенадцать лет, и чтобы справедливость восторжествовала, потому что эта обида не только меня одного касается. Я, пан доцент, всегда был и остаюсь существом общественным, и, когда меня так глубоко и несправедливо обижают, от этого страдает все общество, не так ли, пан доцент?
– Ну и что вы решили, пан Конечный? – спросил доктор Плебанский.
– Обратиться в самые высокие инстанции, пусть там, наверху, узнают про мою обиду, пусть все взвесят и изучат по своей гражданской совести и потом вынесут справедливое решение, ведь я верю, пан доцент, я убежден, что наверху ничего не знают о моем несчастье, эти дьяволы из контрразведки наверняка скрывают от них свои штучки, но я верю, пан доцент, что когда наверху узнают, то оттуда придет приказ о том, что я невиновен и чист, как слеза, и никто из моих заклятых врагов не посмеет больше надо мной издеваться, справедливость будет восстановлена, преследования прекратятся, правда восторжествует, я буду реабилитирован публично, смогу ходить с высоко поднятой головой и смело смотреть людям в глаза. Разве я не прав, пан доцент?
Плебанский в сжатой форме признал его правоту. Ободренный Конечный продолжал:
– Не будь я существом общественным, пан доцент, я бы доверился милости божьей, махнул бы рукой на все интриги и сказал: ищите, ищите, черти проклятые, все равно ничего не найдете, потому что я никогда, Бог свидетель, не изменял своему народу, ни с какой иностранной разведкой отродясь не сотрудничал, служил родине и народной власти, не щадя своего здоровья, работал, сколько хватало сил и умения. Но поскольку я существо общественное, то хочу добиться справедливости здесь, на земле, и поэтому взял на себя обязательство подробно описать всю свою жизнь, ничего не утаивая, рассказывая правду и одну только правду, чтобы потом, когда кончу, послать это заявление в высшие инстанции народной власти, пусть там узнают, что сделали с верным сыном народа, о решении я не беспокоюсь, знаю, что гражданин Первый секретарь по справедливости рассмотрит и рассудит мои муки. По этой причине я и осмелился вас просить, пан доцент, разрешить мне пользоваться комнатой психолога, я все это подробно опишу, а когда кончу, то перед тем как отправить гражданину Первому секретарю, дам вам прочесть, пан доцент, и буду вам благодарен за поправки, я не всегда в ладах с правописанием, теперь вот молодые все учатся, а мне не довелось…
Итак, в тот же день – был понедельник, погода стояла прекрасная, теплая, солнечная – ровно в три часа, когда часть пациентов самостоятельно или под присмотром кого-нибудь из персонала спускалась вниз, погулять в больничном саду, Конечный, взяв предварительно у дежурного врача ключ от комнаты психолога и сказав, уходя, что положено, отправился на третий этаж, захватив с собой орудия производства, а именно простую ученическую тетрадь и дешевую шариковую ручку, купленную в киоске во время утренней прогулки.
Очутившись в комнате психолога, Конечный первым делом запер дверь на ключ. Но тут же сообразил, что если кто-нибудь из врачей наведается сюда и найдет дверь запертой изнутри, то это может быть неправильно истолковано. Он повернул ключ в замке обратно и постоял с минуту, прислушиваясь, не поднимается ли кто по лестнице наверх; но никто не поднимался, стояла тишина, невообразимая тишина, он почувствовал себя в ней словно под колпаком и стоял несколько мгновений погруженный в нее, ошеломленный, почти что напуганный ее неподвижностью, инстинктивно сдерживая дыхание и проверяя, может ли тишина стать еще глубже, наконец он вздохнул с облегчением, когда этажом ниже в клинике хлопнула дверь и по голосам можно было догадаться, что очередная группа больных отправляется на прогулку. Только тогда, как будто шум внизу послужил ему поддержкой, Конечный на цыпочках подошел к столу, положил тетрадь и шариковую ручку и хотел было отодвинуть стул, чтобы, не теряя времени, взяться за дело, но тут взгляд его, еще не освоившийся с незнакомым интерьером, скользнул со стола на пол, деревянный, недавно мытый – в неровностях настила еще сохранилась влага, – затем поднялся вверх и там остановился на осенней, но все еще буйной зелени огромного каштана, и из гущи ветвей и листвы выхватил рыжее пятнышко, неподвижное, с блестящими глазками; он, сам не зная зачем, поднял руку, и тогда, хотя это было неблизко и за стеклом, рыжее пятнышко ожило, мелькнуло где-то рядом с окном и тут же исчезло высоко наверху, только листья на расстоянии вытянутой руки еще несколько секунд дрожали. «Глянь, глянь!» – прошептал Конечный, чувствуя, что, если заплачет, ему полегчает. Но он не заплакал, подошел к окну и, опершись о подоконник, прильнув лбом к прохладному стеклу, искал белку на вершине каштана, там, где простиралось гладкое и чистое синее небо, однако не нашел, хотя и простоял долго с поднятой головой. Наконец он вернулся к столу, сел, раскрыл тетрадь и на первой странице крупным, округлым почерком старательно вывел адрес, имя, фамилию и партийную должность адресата, затем, подумав, добавил: Центральный комитет Польской объединенной рабочей партии в Варшаве. После чего он отложил ручку и, почувствовав усталость и сонливость, подпер голову кулаком. В этой сосредоточенной и задумчивой позе застала его маленькая чернявая медсестра Иринка, придя наверх в половине шестого, чтобы напомнить Конечному об ужине.
Следующий день выдался пасмурный, моросил мелкий дождик, как-то внезапно наступила осень. После утреннего обхода врачей Конечный играл в бридж, два роббера проиграл и один выиграл, затем почувствовал сильную тревогу и, хотя партнеры уговаривали его остаться еще на один роббер, ушел в палату и лег на кровать в своей обычной дневной позе: навзничь, с руками под головой и правой ногой, свешенной вниз: эта позиция позволяла ему свободно покачивать конечностью, которая дергалась, вероятно, вследствие принимаемых им транквилизаторов. После обеда (на обед был сливовый суп с клецками и отварная говядина с картошкой и свеклой) он снова лег, минут пятнадцать болтал ногой, затем заснул, лежа все так же, навзничь, и поэтому громко похрапывая, что вызвало шумное недовольство одного из его соседей, молодого француза Жана Клода Карона, читавшего курс лекций в университете в Т.; немного журналист и переводчик, он недавно появился в клинике, смуглый и черноволосый, очень западный, но также очень беспокойный и неестественно возбужденный, поскольку он в последнее время привык злоупотреблять снотворным, регулярно в семь вечера глотал по пять, шесть таблеток, в восемь засыпал каменным сном, чтобы в четыре утра проснуться в состоянии эйфории и с искусственным рвением, компенсирующим в известной степени недосягаемость больших бульваров, бистро и frutti di mare,[2]2
Frutti di mare (ит.) – букв, «морские фрукты» – съедобные морские моллюски и ракообразные.
[Закрыть] принимался за работу, поддерживая затем свои силы до вожделенных семи часов мощными порциями растворимого кофе, красным вином и напитками покрепче. Теперь, лишенный творческих стимуляторов, он с нескрываемым сожалением перестал испытывать эйфорию и постепенно, хотя и не без вспышек напрасного бунта, погружался в липкую и вязкую депрессию. Храп Конечного, как дневной, так и ночной, освобождал в нем остатки угасающей энергии. Будучи пока не в состоянии ни работать, ни даже читать, он мучительно всматривался в первую страницу все того же одного номера «Монда», к остальным, постоянно доставляемым, даже не притрагивался. Но храп Конечного побуждал его к действию, он резко ворочался в постели, скрипя пружинами, громко вздыхал, отчаянно хмыкал и кашлял, но все напрасно. Конечный, заснув, не проснулся бы даже от удара грома или от землетрясения. Два других соседа Конечного по палате № 30 не реагировали на храп, они проваливались в сон, как камни, брошенные в колодец: полковник-пограничник, страдающий затяжной депрессией, и шестнадцатилетний Рафал, у которого подозревали начало юношеской шизофрении и лечили ударными дозами инсулина.
Так по-будничному пролетели у Конечного во вторник утро и первые послеобеденные часы. Без четверти три он проснулся и уже двадцать минут спустя, получив у дежурного врача Конарской ключ, поднялся наверх, в комнату психолога. Поскольку там, несмотря на ранний час, было темновато, он зажег верхний свет, с минуту глядел в окно на каштан, поредевший и пожелтевший со вчерашнего дня, задернул тонкие занавески, зажег лампу и, достав из кармана больничного халата тетрадь с шариковой ручкой, немедленно приступил к работе.
В тот день он написал следующее:
Я, нижеподписавшийся Мариан Конечный, сын Яна Конечного и Анели Конечной, в девичестве Кундич, рожденный 1-го мая 1926 года в деревне Калеты Августовского уезда, по специальности технолог мясной промышленности, с 1964 года на пенсии, проживающий в О., на проспекте Победы д. 17, кв. 5б, а теперь пребывающий на лечении в Городской больнице в Т. в психосоматической клинике, под наблюдением гр. доцента доктора Стефана Плебанского – обращаюсь в Вам, Гражданин Первый Секретарь, с огромной просьбой лично рассмотреть мое заявление, поскольку я жестоко и невинно обижен, и хотя уже двенадцать лет терплю преследования со стороны контрразведки и настрадался ужасно, справедливости добиться мне не удалось нигде, поэтому обращаюсь к Вам, Гражданин Первый Секретарь, и верю, что Вы по-отечески разберетесь в моем деле и вынесете справедливый приговор, а также примете резолюцию, чтобы мои безжалостные преследователи прекратили свои махинации, потому что, хотя я не состоял и не состою в партии, но всегда верой и правдой служил Народной Польше, никогда не был ничьим агентом или шпионом, а если совершал ошибки, то по несознательности, поскольку я школу не кончал, хотя и очень хотел, и всю жизнь старался расширять свое образование, поэтому не сердитесь, Гражданин Первый Секретарь, если мне случится делать стилистические ошибки, зато я буду стараться писать от всего сердца и рассказать всю правду, а вас, Гражданин Первый Секретарь, еще раз прошу, ознакомившись с этим материалом, вынести справедливый приговор, потому что я очень сильно и безвинно страдаю и у меня больше нет сил так мучиться. Теперь я здоров благодаря стараниям и заботе гр. доцента доктора Плебанского, но прежде чем приехать сюда, я все время плакал и чувствовал себя очень плохо, а в таком состоянии, Гражданин Первый Секретарь, со мной происходят ужасные вещи, такие страшные и жуткие, что я и сказать не могу, чувствую, что у меня внутри чего-то слишком много, но не знаю чего, и это так жутко и страшно, порой мне кажется, что у меня внутри холодный погреб, а в другой раз – раскаленный котел, я тогда думаю, что вот-вот загорюсь и во мне будет бушевать пламя, кости у меня слабеют, как будто они из воска, пусть Бог простит моим преследователям мои обиды, сам я простить не могу. Гражданин Первый Секретарь, я забыл указать: когда мне кажется, что внутри у меня погреб, с костями происходит обратное, они сразу начинают мерзнуть и твердеть, это действительно жутко и страшно, мне приходится прилагать огромные усилия, чтобы не сойти с ума, но подобное напряжение очень ослабляет, и после такого усилия я очень слаб и поэтому легко волнуюсь и чуть что – плачу, а после каждого плача чувствую себя еще слабее, иной раз едва могу устоять на ногах, руки у меня дрожат, я вынужден сесть и ничего делать не могу, даже по дому, потому что с тех пор, как я на пенсии, то есть с 1-го января 1964 года, домом занимаюсь я, моя жена, Галина Конечная, в девичестве Томашевская, работает на железной дороге, в отделе статистики и планирования, в Гданьске, у нас три сына, Александр, 1954 г. р., Ян, 1955 г. р., и Михаил, 1957 г. р., жилищные условия у нас ниже нормы, наша очередь на кооперативную квартиру подойдет в 1969 году, я все надеюсь, что жена получит временную квартиру, но мои преследователи тайно и коварно мне в этом препятствуют, так что мы с женой и сыновьями живем у шурина, жениного брата, гр. Виктора Томашевского, квартирка маленькая, две комнаты с кухней, метраж тридцать четыре метра, к тому же шестой этаж, так что вода не всегда доходит вследствие недостаточного давления, иной раз целый день краны пустые, а воду набрать можно только поздно вечером или, еще лучше, ночью, у шурина Виктора Томашевского тоже трое детей, сын и две дочки, он тоже из-за хронического радикулита уже на пенсии, по профессии он миколог, так что ему и на пенсии неплохо живется, все время подрабатывает, но нам с женой ничего от него не надо, свою долю за квартиру и другие услуги мы вносим, и стараемся так вести хозяйство, чтобы сводить концы с концами, но жить в одной квартире даже с самыми близкими родственниками очень тяжело, культурный человек устает от общей кухни, а мой шурин вспыльчивый, да и выпить любит, когда переберет – у него боли начинаются и он скандалит по любому поводу, а наши жены, моя то есть и его, Уршуля, тоже нервные и особой нежности друг к дружке не испытывают, от таких ссор и скандалов больше всего страдают дети, я единственный пытаюсь улаживать эти разногласия, и в результате нервы у меня расшатаны, но я бы вынес вещи и похуже, недоразумения случаются в любой, даже самой приличной семье, главное то, что мои преследователи коварно проникли в мое ближайшее окружение, к ближайшим родственникам, и так ловко их опутали хитрыми махинациями, что, про жену не скажу, мне не в чем ее упрекнуть, она хорошая жена и мать, немного, правда, неряха и мужское общество любит, но не слишком, так что я ее ни в чем дурном не подозреваю, но шурина и, пожалуй, невестку они поймали в свои сети, вначале я ни о чем не догадывался, но потом, когда те, из контрразведки, стали действовать все более нагло, следя за каждым моим шагом, чтобы меня передразнивать, вот тогда я, Гражданин Первый Секретарь, в один из дней 1964 года немного проспал и остался один в комнате, жена на работу ушла, а сыновья в школу, значит, я перед завтраком, чтобы освежиться, побрызгал волосы одеколоном фирмы «Виола» в Гливицах и причесался перед зеркалом, а потом пошел в кухню, чтобы подогреть молоко, и вот иду по коридору, смотрю, дверь в комнату шурина приоткрыта, обычно же он ее закрывает, я как глянул туда – у меня сразу мороз по коже, дыхание перехватило, я весь покрылся холодным потом и такая начала меня бить дрожь, что пришлось на минутку прислониться к комоду в передней, чтобы не упасть. А потрясло меня, Гражданин Первый Секретарь, то, что мой шурин, точно так же, как я, побрызгал волосы одеколоном и, как я, причесывался, стоя перед зеркалом, я даже не знал, Гражданин Первый Секретарь, кого мне в тот момент больше жалко стало: себя, поскольку враг вторгся уже ко мне в дом и бесстыже использует члена моей семьи, или его, поскольку он продался, как Иуда, а если даже и не продался, во что трудно поверить, то малодушно поверил вражеской клевете, будто я, его родной шурин, стал агентом иностранной разведки. Помню, когда первый шок прошел и ноги у меня перестали подкашиваться, я подумал: ну нет, братец, это тебе так просто не пройдет, знай, что я не слепой и не глухой, соображаю, что вокруг меня происходит и какую скверную шутку гражданин шурин согласился со мной сыграть, и я вошел в комнату, не помню, поздоровался или нет, но помню, что, увидев меня входящего, он покосился, как косятся люди, у которых совесть нечиста, но свое иудино занятие не прервал, продолжал возиться с прической, только нервничал слегка, расческа у него в руке дергалась, как подключенная к электросети, а второй рукой он, тоже нервозно, манипулировал зеркальцем, таким, как у меня, то к одной щечке его подвинет, то к другой, а должен заметить, что волосто у шурина – кот наплакал, он лысеет, словно протертый на локтях пиджак, и, стало быть, гребенка не очень нужна для этой дюжины волосков, я сроду не видел, чтобы он так возился со своей прической, но нисколечко не удивился, так как сразу сообразил, в чем дело, что мой Иуда-шурин плевать хотел на свою внешность, просто ему сверху приказали или хитро растолковали, что надо мне дать сигнал – они, мол, бдят и каждый мой шаг, даже дома, замечают и фиксируют, ну а раз он уже так скатился на вражеские позиции, то я, войдя в комнату, что делал редко, и не помню, поздоровался или нет, а он покосился на меня и продолжал возиться с зеркальцем и гребенкой, я спокойно спросил, как ни в чем не бывало: причесываешься? а он, в шпионском искусстве еще далеко не генерал, ужасно смутился, у него затылок побагровел, полнеет шурин мой, животик у него появился, но тут же овладел собой, надул щеки, выпятил живот и, не отрываясь от зеркала, буркнул: ну и что? так мне во всяком случае показалось: вроде, ну и что? тогда я, не сводя с него пристального взгляда: и одеколоном волосы побрызгал? а он: не нравится, что ли? а я: отчего же не нравится, мне и гребенка тоже нравится, и зеркальце, и жду, что он скажет, ну, он и сказал, поставив зеркальце на стол и подтянув сползшие брюки: послушай, Мариан, так он сказал, вот тебе добрый совет – не лезь, куда не надо, а я ему на это – знаю, что у тебя для меня всегда добрые советы, отлично знаю, тогда он, и затылок у него снова побагровел, раз знаешь, то катись отсюда и дверь за собой прикрой, ладно, думаю, ты еще, братец, актер так себе, и хотел было выйти, но вдруг гляжу: на спинке стула, рядом с неубранной постелью, новенький пиджак висит, готов поклясться, что новенький, никогда я такого серого, в елочку чуть потемнее, у шурина не видел, а сорочка белая, нейлоновая тоже показалась мне новой и иностранного происхождения, не иначе, как Иуда-шурин приобрел все это в комиссионном на улице 1-го Мая, рядом с площадью Свободы, я назавтра проверил, так оно и есть, у меня так частенько бывает, что я быстро и верно угадываю, правильно оцениваю факты, вот, значит, когда я увидел эти одежки моего домашнего шпиона, небрежно брошенные на стул, я вспомнил, что накануне вечером шурин вернулся домой поздно, в одиннадцатом часу, что он здорово поддал – догадаться было нетрудно, он нисколько не считался с тем, что у нас с женой уже свет был погашен, его вообще в излишней вежливости не упрекнешь, а уж когда выпьет, то ведет себя и вовсе бесцеремонно, мне все стало ясно, человек может соврать, но факты не врут, надо их только правильно сопоставить, и я, хотя руки у меня задрожали и дыхание перехватило, не подал виду и спросил: сколько же тебе дали? а он гребенку рядом с зеркальцем на стол положил и говорит явно осипшим голосом: не понимаю, о чем ты? понимаешь, понимаешь, я в ответ, и пришлось мне в стол упереться, потому что руки у меня снова затряслись, прекрасно знаешь о чем, может быть, ты знаешь, говорит тогда мой новый преследователь, потому что я понятия не имею, он по-глупому оправдывался, видно было, что это его первые шаги на шпионском поприще, тогда я решил раскрыть карты и, глядя ему прямо в глаза, спросил: сколько они дали сребреников, чтобы тебя завербовать? тысячу, две или, может, пять? скажи, не стесняйся, сколько ты сребреников на родном шурине зарабатываешь? тут я думал, его кондрашка хватит, у него лицо и затылок так кровью налились, будто у него вот-вот удар будет, но нет, он твердый был и, видать, ко всему готовый, потому что только вздохнул тяжело, как бы возвращая себе потерянный дар речи, грохнул кулаком по столу и заорал: а ну пошел вон отсюда, ясно тебе? перед другими, такими, как ты, сумасшедшими, чушь свою пори, а меня оставь в покое, ладно, думаю, нервишки у него пошаливают, однако не выдержал вот, никакого труда не стоило его разоблачить, и поскольку делать мне там было больше нечего, я все уже знал, то я вышел и закрыл за собой дверь, а потом, когда стоял в темной передней, со мной случилось что-то странное, я забыл на миг, где нахожусь, не знал, день на дворе или ночь, чувствовал только холод ужасный внутри и дрожь в руках, не помню, сколько длилось это мое беспамятство, помню только, что потом я вдруг увидел дневной свет в глубине передней, пошел в ту сторону и очутился на кухне, а очутившись там, вспомнил все, что произошло, и почувствовал такую слабость, что присел на ближайшую табуретку, а когда сел, то меня охватила такая грусть и печаль, что я заплакал и, должно быть, плакал долго, потому что вдруг услышал, кто-то входит на кухню, останавливается в дверях, а потом подбегает ко мне, кладет мне руку на плечо, я хотел перестать плакать, но не мог, потому что плач становился во мне все сильнее, и услышал рядом с собой голос Иуды-шурина, тихий и мягкий, Мариан, сказал он, успокойся Бога ради, я зря погорячился, виноват, прости меня, Мариан, он говорил, а я все плакал, хотя и не хотел плакать, и при этом думал, как странно устроен этот мир, в котором страдает не только мучимый и преследуемый, но и тот, другой, преследователь и мучитель, Боже милостивый, Иисусе Христе, скажи, неужели те, кто заставляет преследовать, тоже страдают, когда остаются одни, Иисусе Христе…
В среду, то есть на третий день работы над заявлением в высшие инстанции, Конечный продолжил:
Вчера я немного ушел в сторону от намеченной линии, поскольку меня одолели тяжелые воспоминания, поэтому теперь, чтобы полностью изложить и объяснить мой вопрос, я расскажу о своей жизни в той последовательности, в какой она с момента рождения приносила мне всевозможные заботы и печали, а также, до дня моей большой беды, немногочисленные радости и успехи в работе, в том же порядке, в каком я отчитывался устно по личной просьбе гр. доцента доктора Плебанского и в его присутствии в первую мою бытность в клинике в июле 1963 года, мое лечение продолжалось тогда ровно два месяца, я выписался успокоенным и здоровым, но мои враги вскоре вспомнили обо мне и дали о себе знать, поэтому, когда они продолжали меня мучить, и на работе я тоже подвергался разным издевательствам и вообще дискриминации, нервы у меня снова отказали, и чтобы бежать от своих преследователей, мне пришлось укрыться у гр. доцента доктора Плебанского, всегда дружески ко мне расположенного, что для меня большая честь и утешение, а было это в январе 1964 года, я снова провел в клинике два месяца, а мои враги, несмотря на усилия Электронного мозга и целой армии шпионов и агентов, потеряли, в конце концов, мой след, не знали где я, поэтому мое убежище в клинике – для меня огромная помощь и поддержка, не знаю, что бы я делал, если бы мне пришлось лишиться и этого безопасного приюта для моих сильно расшатанных нервов, потому что здесь я спокоен и не чувствую страха.
Я родился 1-го мая 1926 года в деревне Калеты, Августовского уезда, мой отец – Ян Конечный, мать – Анеля, в девичестве Кундич, по происхождению дворянка, но мой дед, Александр Кундич, потерял свое имение после восстания 1863 года и в возрасте двадцати с небольшим лет был сослан в Сибирь на каторгу, а его невеста, Барбара Оверлло, последовала за ним, там мои дедушка с бабушкой по материнской линии поженились и потом долго жили в нужде в тамбовской губернии, а после смерти дедушки его вдова Барбара Кундич с сыном Ольгердом, который потом стал коммунистом и погиб будто бы в 1936 году, и дочерью Анелей вернулась в родные края, где зарабатывала на жизнь шитьем, и именно в Августове мой отец познакомился с моей матерью, большая романтическая любовь соединила их и привела под венец, хотя отец был простым мужиком, лесником, а мать, хотя бедная и неученая, все же столбовая дворянка из старинного, богатого рода Кундичей, дальние родственники моей матери, тоже Кундичи, до самой той поры, когда разразилась Народная Польша, владели имениями в районе Сандомежа, но мать никогда не поддерживала с ними отношений. У отца было тяжелое детство, школу ему кончить не довелось, он выучился на лесника и работал в лесничестве Церцеж, в связи с чем детство я провел в лесах, к началу войны успел закончить шесть классов Народной школы в деревне Церцеж и уже решил, что пойду по стопам отца и стану лесником, потому что очень любил природу и такая работа была мне по душе, но война, развязанная гитлеровским империализмом, перечеркнула все мои прекрасные планы, хотя первые четыре года я, как малолетний, жил в безопасности, у меня было много свободного времени, я немного помогал отцу, но больше всего дома по хозяйству, потому что вторая жена моего отца, моя мачеха, Бронислава Конечная, в девичестве Ковальчик, уже с зимы 1941 года тяжело болела и была так слаба, что никакой тяжелой домашней работы делать не могла, и после долгих мучений умерла 23 ноября 1943 года в больнице в Августове от рака желудка, спасти ее было нельзя, а она была хорошей мачехой, всегда заботилась о нас, то есть обо мне, моих братьях и сестрах, как о родных детях, а было нас всех вместе шестеро, старший – Александр, 1914 г. р., сестра Барбара, 1918 г. р., Анеля, 1920 г. р., потом тоже сестра, Ядвига, 1922 г. р., и брат Станислав, 1924 г.р. У меня было еще два брата, но один, Збигнев, 1916 г. р., умер в раннем детстве от дифтерии, а последний, Витольд, 1929 г. р., жил всего несколько часов, и его рождение стало причиной преждевременной смерти моей матери. Я свою мать не помню совсем, потому что к моменту ее смерти в родах 11 октября 1929 г. мне было всего три годика, помню по фотографии, что она была интересной женщиной, отец в молодости тоже был красив, высок, статен, брат Александр унаследовал от него фигуру, Станислав тоже немного, я в отца не уродился, рост у меня метр шестьдесят семь, но я был хорошо сложен, крепок, волосы у меня были густые, темно-русые, лежали на голове копной, только в последние годы в результате моей ужасной трагедии волосы у меня сильно поредели, да и полнеть я стал немного из-за недостатка движения.