Текст книги "Этьен и его тень"
Автор книги: Евгений Воробьев
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц)
45
Тем большей неожиданностью было известие, что ему разрешено свидание с синьориной Эспозито.
Нечего и говорить, мужественный поступок со стороны Джаннины. Не очень охотно знаются с теми, кого Особый трибунал обвиняет в шпионаже.
Джаннина получила разрешение на свидание здесь, в Риме, в министерстве юстиции, так как Паганьоло удостоверил, что секретарше «Эврики» дан ряд деловых поручений к его бывшему компаньону, с которым сам он встречаться не желает.
Тюремщик, по-видимому, решил, что свидание на романической почве, и предупредительно отвернулся.
Джаннина в черном платье, траурная повязка на рукаве жакета. Кертнер выразил ей соболезнование в связи со смертью отчима. Она молча кивнула, но ничего не сказала, и только круги горя под глазами и необычная бледность напоминали о пережитом.
Кертнер осведомился о ее матери, и она сказала, что если контора «Эврика» не закроется и синьор Паганьоло оставит ее на работе, она привезет мать к себе в Милан, а в противном случае сама уедет в Турин. Она сделает это неохотно, потому что в Турине живут родители Тоскано. Сам он воюет в Испании с красными. А встречи с его родителями только вызовут лишние объяснения, назойливые попытки ей помочь, поскольку в Турине не так-то легко найти работу.
Кертнер пытался ее ободрить – все образуется, жених вернется невредимым. Но Джаннина только покачала головой и призналась, что она и Тоскано перестали понимать друг друга, она к нему совсем равнодушна, ей все труднее называть себя невестой. Она серьезно подумывала о том, чтобы уйти в монастырь, а теперь склоняется к мысли, что лучше ей остаться «дзителлой», то есть старой девой.
– Молодая, красивая женщина говорит, что останется старой девой, только тогда, когда твердо уверена, что выйдет замуж, – в первый раз улыбнулся Кертнер.
Джаннина стала рассказывать о синьоре Паганьоло.
«Напрасно вы так защищаете своего компаньона Кертнера, – убеждал следователь синьора Паганьоло. – Даже Спаситель не мог выбрать себе двенадцать учеников, чтобы среди них не оказался взяточник и предатель. Как же вы можете ручаться за Кертнера?»
На это синьор Паганьоло возразил, что дело Особого трибунала – доказать виновность Кертнера, но следователь или прокурор не могут заставить Паганьоло считать своего компаньона иудой.
Все это Джаннине рассказал синьор Паганьоло. Поначалу он держал себя независимо, но после судебного заседания, на котором выступил прокурор, Паганьоло даже изменился в лице. По словам Джаннины, никаких деловых претензий к Кертнеру он не имеет, более честного в расчетах компаньона не встречал. Но жаловался, что его обманули, поступили неблагородно, Кертнер не тот, за кого себя выдавал.
Еще в первый день судебного разбирательства Паганьоло собирался нанять за свой счет знаменитого адвоката и добиваться пересмотра дела. Но после показаний француза, после речи прокурора он заявил, что помогать бывшему компаньону больше не намерен. Паганьоло встал и демонстративно вышел из зала суда, сказав при этом: «Пойдем, Джаннина, нам тут больше делать нечего». Паганьоло забыл, что Паскуале – ее отчим. Джаннина сослалась на неизлечимое женское любопытство и попросила разрешения остаться: «Интересно, чем дело кончится».
Джаннина сообщила, что деньги Кертнера и половина всех денег на счету в «Банко ди Рома» и на других лицевых счетах конфискованы. Остается рассчитывать на те личные вещи, которые попали в опись, сделанную после обыска, и не подлежат конфискации.
Уже перед концом свидания Джаннина вспомнила, что со вчерашней почтой на имя герра Кертнера пришла открытка из Берлина: кто-то доволен своим путешествием, если не считать того, что жена слишком часто пилит его. Подпись на открытке неразборчива.
Джаннина погрустнела и вдруг заявила с мрачной решимостью: она теперь очень дорожит своей жизнью, она хочет теперь жить как можно дольше, ей никак, ну просто никак нельзя умереть прежде, чем она не отомстит за отца, за мать, за отчима и за себя…
– И за вас тоже, – добавила она и произнесла напоследок с внезапным ожесточением, которого сама испугалась: – Боже, если ты есть, спаси наши души, если они есть!..
На прощанье она совсем по-матерински перекрестила Кертнера.
Ей так хотелось сказать своему бывшему шефу что-нибудь утешительное! Большой срок не должен его пригнуть к земле, потому что сроки Особый трибунал дает большие, но король и дуче все время заигрывают с народом, хотят прослыть добряками, и потому в Италии часто объявляют амнистии.
А Кертнер в том же тоне, желая показать, что он бодр и никакой срок не может вывести его из душевного равновесия, сказал, что любой тюремный срок не так уж велик, если только его соотносить с вечными категориями и мерками. Предположим, его осудят на восемнадцать лет. За этот срок башня в Пизе отклонится всего на восемнадцать миллиметров, поскольку высчитано, что каждый год, вот уже восемь веков подряд, угол наклона увеличивается в таких пределах.
Оба невесело улыбнулись, каждый – чтобы подбодрить другого.
На самом деле душно в комнате, где Джаннине дали свидание с Кертнером, или это оттого, что разговор у них шел печальный – о самоубийстве Паскуале, о горьком будущем ее шефа, об испорченных отношениях с Тоскано и о реальной угрозе лишиться работы?
Она вышла во двор суда, запруженный шумной толпой. Ждали, когда возобновится судебное заседание и будет оглашен приговор.
– Самоубийство в тюремной камере! Шпион никого не узнает! – выкрикивал мальчишка-газетчик в фирменном свитере «Мессаджеро»; он сновал в толпе и бойко распродавал свежий выпуск газеты.
На ступеньках дежурила группа репортеров и фотографов. Они атаковали вышедшего из здания суда авиатора Лионелло.
– Этот австриец Кертнер на самом деле летчик?
– Да, он летает.
– Вы никогда не подозревали его в шпионаже?
– Если бы это было так, я не называл бы его своим учеником.
– Зачем же он фотографировал на аэродроме?
– Если ваш редактор любит точность, фотографировал не Кертнер, а я. И не военные самолеты, а спортивные. Ученик видит на пленке допущенные им ошибки в пилотировании, особенно при посадке… А теперь, синьоры, можете меня снимать!
Делио Лионелло, в кожаных латах, надел шлем с очками, надел перчатки с раструбами и принял выигрышную позу.
А выкрики газетчиков терзали уши, Джаннине невыносимо было слушать это, и она заторопилась со двора обратно. Но дорогу ей преградила толпа репортеров и фотографов, все отхлынули от авиатора и оттолкнули Джаннину от дверей.
Из суда вышел представительный седой синьор в безукоризненном смокинге, в цилиндре. Это отец подсудимого Баронтини, один из самых богатых и влиятельных людей Ломбардии, владелец верфей и пароходов. Джаннина оказалась рядом с ним, среди репортеров, будто тоже хотела получить у него интервью.
– Синьоры, не задавайте мне никаких вопросов. Я знаю их наперед. Могу сказать про сына Атэо одно – он всегда был легкомысленным, ветреным мальчишкой, и печально, что эта детская болезнь еще не прошла. Бьюсь об заклад – один против тысячи! – он и сейчас не знает, где кончается анархизм и начинается марксизм. Если бы я был на месте гранд-уфичиале Сапорити, я бы хорошенько его выпорол. И запишите там себе: в роду Баронтини шпионов не было и нет. Полезнее напомнить читателям вашей газеты, что я был участником похода на Рим и всегда был рядом с дуче!..
Он важно проследовал к своему автомобилю, и Джаннина со ступенек крыльца видела – кто-то из репортеров услужливо раскрыл перед ним дверцу.
Не успел шикарный автомобиль Баронтини отъехать, как из окна послышался колокольчик, возвещавший о начале судебного заседания.
Свидание с Джанниной длилось недолго, а перерыв в судебном заседании показался вечностью. Час шел за часом, а судьи все не выходили из комнаты, где совещались.
Кертнер понимал, что ничего хорошего приговор ему не сулит.
«Суд идет!» – провозгласил наконец секретарь, и в зал заседаний, с чувством собственного достоинства, сопровождавшим каждый шаг, вошли судьи. Членов трибунала пятеро, трое – в судейских тогах, а двое – в гражданском платье, с трехцветными повязками через плечо: цвета национального флага.
Согласно требованиям римского права, судьями не могут быть люди с физическими изъянами. И в самом деле, будь члены Особого трибунала хоть трижды моральными уродами, среди них не было ни хромого, ни безрукого, ни горбуна, иные выглядели благообразно, даже импозантно. Но Кертнер хорошо помнил, что его судят фашисты.
Кертнер забыл, что полагается встать, и карабинер, стоявший возле железной клетки, подтолкнул его в бок.
Долго в ушах звучал хрипловатый, глухой голос секретаря суда:
«Именем его Величества Виктора-Эммануила III, милостью Божьей и волею нации короля Италии.
Особый трибунал по защите фашизма, учрежденный на основе статьи 7 закона 1936 года № 2008, в составе уважаемых господ.
…Заслушав обстоятельства дела и прения сторон, выслушав прокурора, защиту и обвиняемых, имеющих первое и последнее слово, трибунал решил в силу имеющихся прав и на основании фактов.
…При судебном разбирательстве Конрад Кертнер придерживался политики умалчивания, уже продемонстрированной им на следствии, утверждая, что он австриец, что не знает персонально никого из обвиняемых, за исключением Делио Лионелло. Кроме того, он не признал своими документы, как изъятые при обыске в его миланской конторе, так и отобранные у него при аресте.
…Точное установление личности Конрада Кертнера не интересует трибунал. Для Особого трибунала достаточно того факта, что личность, привлеченная к суду, является той самой личностью, которая действовала совместно с другими обвиняемыми. То, что Конрад Кертнер иностранец, – несомненно, а кто он по национальности – не имеет значения при оценке содеянного преступления.
Трибунал не входит в обсуждение целей и природы преступного разглашения секретов. Мотивы преступления могут быть различны, так же как и ценность разглашенных сведений. Достаточно того, что преступление установлено, поскольку разглашение секретов равносильно преступлению.
Минимальное наказание Конраду Кертнеру предусматривает пятнадцать лет тюремного заключения плюс еще один год, с зачетом срока предварительного заключения. Применение последнего королевского декрета об амнистии и помиловании сокращает срок наказания Конраду Кертнеру на четыре года.
Конрад Кертнер по отбытии полного наказания подлежит высылке за пределы государства».
Кертнер прослушал приговор, стоя в железной клетке. А после приговора прощально пожал руку стоявшему рядом, по-прежнему неунывающему Блудному Сыну. Того приговорили к пяти годам, а в связи с амнистией по королевскому декрету срок заключения сокращался до трех лет. В таком благоприятном исходе дела для Блудного Сына большая заслуга Кертнера, он выгораживал его и на следствии и на суде, как только мог.
Несколькими минутами позже, в той же самой железной клетке, Кертнер выслушал утешения адвоката Фаббрини. Тот обещал добиться пересмотра дела, обещал еще что-то. Но Кертнер не услышал в его словах искреннего сочувствия. Кертнеру даже послышался в словах Фаббрини фальшивый пафос, потому и смысл слов запомнился смутно. Ну, а кроме того, Кертнер не так часто выслушивал подобные приговоры себе, чтобы в такую минуту запомнить болтовню шумного толстяка Фаббрини.
Кертнера вывели из здания суда с черного хода, он уже собрался сесть, подталкиваемый конвойным, в черный автомобиль, как вдруг до него донесся знакомый голос.
Не ему ли это кричат? Слов не разобрать.
Кертнер повернулся на голос и увидел в толпе зевак, собравшихся во дворе суда… Маурицио собственной персоной! Он так отчаянно жестикулировал, будто его должны были увидеть и понять матросы и грузчики в глубоком трюме парохода.
Маурицио показал Кертнеру кулак. Со стороны это выглядело так – какой-то моряк возмущенно грозит врагам фашистского режима. Но Кертнер отчетливо видел, как именно Маурицио поднял кулак, – он умудрился послать ему приветствие «Рот фронт!».
Обрадованный и в то же время пристыженный, смотрел он на Маурицио. За дни следствия и суда Этьен уже не раз мысленно попросил у дружка Эрминии прощения за то, что плохо о нем думал. Этот симпатичный бахвал и выпивоха небось и не подозревает, как Этьен из-за него мучился угрызениями совести!
Кертнер собрался ответно помахать Маурицио. Если бы он не отшвырнул тогда наручники перед первой поездкой в суд – не смог бы сейчас и рукой махнуть Маурицио.
«Да, ради одного этого стоило поскандалить с тюремным начальством!»
Но слишком много сыщиков шатается в толпе возле тюрьмы. Как бы не навредить Маурицио.
И Кертнер не ответил ему приветственным жестом, будто на руках у него и в самом деле были наручники. Он едва заметно кивнул Маурицио, и тут же его поспешно втолкнули в автомобиль.
Он ехал в тряской полутьме и размышлял:
«Значит, Маурицио специально приехал в Рим, чтобы узнать приговор, и поджидал меня во дворе суда, чтобы подбодрить».
Кертнера увезли в трибунал обвиняемым, а вернулся он в тюрьму осужденным.
46
После суда Кертнера перевели в другую камеру. Стены ее стали обстукивать с обеих сторон – появился новый жилец!
Но как ответить, не зная условной азбуки? Он старательно повторял чей-то стук, давая понять, что слышит вызовы и готов общаться. Никакого разговора между соседями, конечно, сложиться не могло.
Отчаявшись, он подошел к одной стене, затем к другой и принялся громко кричать:
– Я не знаю азбуки!
Соседи замолкли, но вовсе не потому, что через метровую каменную толщу дошел его голос.
Утром наступила долгожданная минута – на прогулку. Он слышал, как с железным лязгом один за другим открывались замки в камерах. Наверное, выходят будущие товарищи по прогулке. Однако его вывели без спутников, он гулял в треугольном отсеке тюремного двора один.
Почему же в других отсеках гуляли одновременно по нескольку человек? Может, они приговорены к менее строгому режиму?
На тюремном дворике робко зеленела трава, а в каменных щелях росли полевые цветы. Этьен не знал их названия. Может быть, в Белоруссии или в Поволжье они вовсе и не растут. А может, не обращал на них внимания? Цветики были голубые и пахучие. Когда часовой наверху отвернулся, он сорвал пучок голубых цветов, засунул их за пазуху, пронес в камеру, спрятал в подушке, набитой соломой, и потом еще много ночей вдыхал вянущий запах. Или это было уже воспоминание о запахе? Но оттого он наслаждался не меньше.
Однажды через каменную стену к нему перебросили спичечный коробок. Не раздумывая, он ловко поддал ногой коробок в сторону – часовой прогуливается по стене, ограждающей двор, и ему сверху видно все, что делается в треугольных закутах. Когда часовой отвернулся, Этьен проворно подобрал коробок; в нем лежала записка.
«Сообщи, из какого ты района? Политический? Что нового на воле? Группа коммунистов».
Вместе с записочкой лежала спичка, ее черная головка была вылеплена из смолы. Этьен догадался, откуда смола, – прутья решетки в окне камеры, там, где полагается быть подоконнику, залиты смолой.
Осторожно нажимая на засмоленную спичку, он написал на обороте записки: «Я не из Рима, не итальянец. Я не коммунист, но ваш большой друг. Телеграфа вашего не знаю. Если можете – сообщите». Он написал записку в несколько приемов. Этьен пользовался тем, что часовой время от времени отворачивался. Кроме того, замедлял шаги в том углу дворика, откуда арестант плохо виден часовому: на какие-то мгновения каменная стена закрывала гуляющего.
Он перебросил спичечный коробок с запиской за стену, откуда коробок бросили. И едва успел это сделать, как прогулка окончилась.
На следующий день, гуляя в том же дворике, он получил коробок с новой запиской. В камере он тщательно изучил записку. Безвестные товарищи разъясняли, как перестукиваться через стену.
Ночь напролет и весь следующий день Этьен заучивал тюремный код, известный под названием «римский телеграф», и практиковался в стуке по тюфяку, набитому кукурузными листьями, по жесткой подушке.
Так же, как и во всех тюрьмах, итальянская азбука делилась на шесть строк, по пять букв в строке. Прежде всего нужно запомнить начальные буквы строк, в каком ряду значится каждая буква азбуки. Тюремное эсперанто!
При окончании фразы стучат в стену кулаком. Каждый разговор обязательно начинается фразой «Кто вы?».
Уже на следующий день Этьен отложил в сторону шпаргалку: несложная задача для его изощренной, натренированной памяти.
Когда в «Реджина чели» звучал отбой и в канцелярии считали, что спят все восемь открылков тюрьмы – коридоры расходятся от центра восемью лучами, – начинал работать «римский телеграф».
Не без робости вызвал Этьен соседа в первый раз. Но тут же убедился, что его понимают. Разрушено молчание, его понимают!
Поначалу Этьен вел передачу медленно, как бы заикаясь. Но перестук все убыстрялся, вскоре отсчет ударов шел уже автоматически, а ухо научилось воспринимать удары, как буквы.
Позже Этьен научился перестукиваться и с теми соседями, которые сидели не рядом, в одном с ним коридоре, а этажом выше или ниже. В последнем случае можно стучать в наружную стену, над окном или под окном. Или стучать в пол ногой; удобнее перед тем разуться и ударить пяткой. Или взобраться на табуретку и стучать ложкой или кружкой в потолок.
«Римский телеграф» строго преследовался, и потому удобнее перестукиваться, когда тюремщики заняты, например, перед раздачей пищи или когда выводят на прогулку заключенных из другого конца коридора.
Этьен пришел к выводу, что из всех пяти чувств лучше всего в тюрьме развивается слух. Не зрение, не осязание, а именно слух. Он становится изощренным, обостряется до самой крайней степени.
Прошло три недели после того, как добрые соседи подбросили Этьену коробок с азбукой, а он уже лежал поздними вечерами или ночью на своей койке и вел с жильцом соседней камеры длинные разговоры, узнавал много новостей и сам делился с ним всем интересным.
Тюремщики всегда стараются, чтобы заключенный знал как можно меньше о жизни, которая его окружает, даже о самом себе. А заключенный старается узнать как можно больше.
«Сколько ухищрений, уловок предпринимают тюремщики для того, чтобы разъединить наши слова, наши взгляды, наши мысли, не говоря уже о каких-то поступках! – думал при этом Этьен с веселым злорадством. – И все понапрасну. К черту гнетущее одиночество! Да здравствует «римский телеграф»!»
47
Весь мир сузился для Этьена до четырех стен, ограждающих тесную камеру, до крохотного клочка неба поверх «бокка ди лупо» – то есть «волчьей пасти». Особым капканом из жести во все окно тюремщики ловят свет и урезывают вид на мир, чтобы из окна нельзя было увидеть ничего, кроме полоски неба; смотреть же на двор или в сторону, на соседские окна, невозможно.
Не сразу новоявленный узник привыкает к тому, что за ним все время подсматривают; в любое мгновение может приоткрыться «спиончино», то есть глазок в двери, и стражник заглянет в самую душу.
И форточку начинаешь любить и уважать по-настоящему лишь после того, как попал в тюрьму. Никогда прежде Этьен не проникался к форточке такой нежной благодарностью. Ах, этот зарешеченный, но свободолюбивый квадратик, соединяющий тебя со всей вселенной! Оттуда доносится и дуновение ветерка, пойманного «волчьей пастью», и запахи оживающей травы, новорожденных почек, и слабый, далекий перезвон колоколов в Риме.
Птахи, которые подлетали к его окну, знали, что «волчья пасть» им ничем не грозит, а крошки на дне железного ящика водятся.
Где-то они сегодня побывали, римские ласточки, голуби и воробьи? Вслед за ними Этьен отправлялся в воображаемую прогулку по Риму.
Когда стены раскалены зноем и источают духоту, он завидовал птицам с особенной остротой – птицы имеют возможность улететь к какому-нибудь из римских фонтанов. В воздухе там висит милосердная водяная пыль, и жемчужный блеск струй рождает вечную прохладу.
А вдруг птахи прилетели от дома, на котором висит мемориальная доска – «Здесь жил русский писатель Гоголь». Здесь написал он «Мертвые души». Как Гоголь, живя в Риме, смог сохранить в первозданной свежести русский язык, русский дух, национальное своеобразие? Вот бы и Этьену сохранить в душе нетронутым и неувядающим образ Родины. А родились бы в Риме Чичиков, Ноздрев и Коробочка, если бы Гоголь не имел права разговаривать и даже думать по-русски?
Может, птицы улетают в просторные сады Ватикана, куда простым смертным вход запрещен?
Сегодня последняя суббота месяца, а в такие дни вход в музей Ватикана бесплатный. У служителей Ватиканского музея на петлицах – посеребренные значки с миниатюрной папской тиарой и перекрещенными ключами святого Петра. А какие ключи на петлицах у портье самых шикарных отелей? Этьен подумал, засыпая: «Такая форма больше подошла бы моим ключникам!»
У изголовья Этьена стоял тюремщик, кричал: «Синьор!» – и тряс за плечо. Время выходить на прогулку.
Разве прежде Этьен знал, какая ни с чем не сравнимая ценность – прогулка продолжительностью три четверти часа?
Однажды его вывели гулять вдвоем с мрачным, молчаливым узником, который не сказал о себе ничего, кроме того, что сидит уже двенадцать лет.
Этьен содрогнулся от мысли: «Как раз столько, сколько мне предстоит пробыть в заключении!» И он с ужасом посмотрел на спутника, видя в нем самого себя, каким он станет…
Седовласый, с всклокоченной бородой, с землисто-серым лицом, с заострившимся носом, с опустошенными глазами. Семенящая, неуверенная походка узника, который отвык свободно ходить, а привык прогуливаться в каменном мешке. Ему с трудом удавалось унять дрожь рук, ног, головы.
Уже давно Этьен вернулся с прогулки, а перед его глазами неотступно стоял узник, просидевший двенадцать лет, трагическое видение собственного будущего. Старик средних лет быстрее забылся бы, если бы Этьен мог вытеснить его из памяти другим человеком. Но кого можно увидеть в окне, грубо зашитом жестью?
Никто из советских людей, и в том числе его надежный друг Гри-Гри, не придет к нему на свидание. Они лишены возможности прислать Этьену посылку на пасху, передать книги, не подлежащие запрету, скрасить письмом тюремное одиночество.
Первое, что Этьену довелось прочесть, оказавшись в одиночке, – «Правила для отбывания заключения», установленные королевским декретом. Этьену напоминали, как ему повелевает себя вести сам Виктор-Эммануил III, божьей милостью и по воле народа король Италии.
На этот раз Этьен отнесся к королю Виктору-Эммануилу без антипатии, потому что прошел слух о новой амнистии в связи с рождением сына у наследника престола Умберто – внука короля, принца Неаполитанского. Как своевременно принцесса разрешилась от бремени! Этьена едва успели засудить, и благодаря этим удачным родам ему скостят несколько лет заключения…
Этьен всегда страдал оттого, что у него не хватало времени. Он не транжирил время, расходовал его экономно, но день не вмещал всего обилия дел, хлопот и обязанностей, какие приносил с собой. Арест как бы остановил внезапно Этьена на быстром бегу.
Теперь время у него было в избытке. Обилие того самого времени, какого ему всегда так не хватало, – и когда учился в колледже в Цюрихе, и когда был комиссаром бронепоезда, и когда работал председателем дорполитотдела Самаро-Златоустовской железной дороги, и когда учился в военных академиях, и когда стажировался как летчик-наблюдатель, и когда занимался коммерцией, и когда шифровал письма и телеграммы. Маленькая Таня сказала незадолго до его последнего отъезда из Москвы – дело шло, кажется, о прогулке в Зоопарк или в Нескучный сад: «Опять у тебя нет времени! У тебя, папочка, есть все-все, кроме одного – кроме времени».
Трижды в день тюремщики простукивали железным прутом все решетки, – вот точно так же простукивает буксы осмотрщик вагонов во время стоянки поезда – не дребезжит ли? Но жизненный поезд Этьена, увы, стоит на месте, а если и движется, то не в пространстве, а лишь во времени…
Казалось бы, наконец Этьену представилась возможность отдохнуть от перенапряжения, вызванного постоянной необходимостью работать, думать, говорить и даже чувствовать в двух разных ипостасях, жить в двух шкурах. Оказывается, не так-то просто заставить себя не думать, этому тоже нужно учиться и переучиваться. Никак не хотела отвязаться профессиональная привычка все запоминать, запоминать, запоминать, хотя сейчас можно было позволить себе разгрузить память. Теперь он вправе забыть многое из того, что не позволял себе забывать, будучи на свободе.
И тут он убедился, что ему не удается забыть ничего из того, что он разрешил себе предать забвению. Забывчивость не хотела являться к нему, и память его оставалась отягощенной всем, что надлежало помнить и Этьену, и Конраду Кертнеру, но что совсем не было нужно заключенному. Конечно, память – одно из самых ярких проявлений человеческого интеллекта, и памятливость – клад. Но все-таки страшно было бы сознавать, что мы ничего не в состоянии забыть, что мы все запоминаем навсегда.
У каждого человека, кто бы он ни был, есть священное право на одиночество. Прежде Этьен тоже дорожил этим правом, любил время от времени уединяться.
Забрести одному в лесную чащобу, между двумя полетами или в ожидании летной погоды, уплыть одному в море, чтобы полоска берега едва виднелась на горизонте…
Иногда человеку нужно драгоценное одиночество. Но, только очутившись в камере-одиночке, Этьен узнал, что одиночество насильственное может стать таким страшным наказанием.
Будучи на воле, он никогда не общался с итальянскими коммунистами, а сейчас крыша «Реджина чели» объединила его с сотнями единомышленников, хотя он по-прежнему оставался для всех богатым австрийским коммерсантом, преданным суду Особого фашистского трибунала по обвинению в шпионаже.
В первые дни после ареста, подавленный всем случившимся, он перестал есть и спать, он сокрушался, что так мало сделал, будучи на свободе. Словно он попал в плен к противнику, не расстреляв всех патронов, не нанеся ему чувствительного урона.
Но сейчас, читая вынужденные признания фашистской печати о стойком сопротивлении республиканцев в Испании, слушая новости о саботаже и рабочих забастовках, узнавая, что в самой Германии не убито противодействие Гитлеру, он осязал руки, локти, плечи сидящих рядом с ним в «Реджина чели» и в других тюрьмах безвестных коммунистов и все больше ощущал себя активным бойцом. Он оказался в одном строю со всеми узниками-коммунистами, своими единомышленниками и товарищами по духу. Это придало ему новые силы, воодушевило и наполнило гордостью.
Он так долго воюет в разведке, один-одинешенек послан он в поиск на долгие годы. А в римской «Реджина чели», битком набитой коммунистами, антифашистами, он оказался в одном ряду с боевыми товарищами, хотя и не имел права никому из них в этом сознаться.
Вечером, после того как Кертнера привезли из Особого трибунала по защите фашизма, после приговора, в стены его камеры стучали беспрерывно. Все волновались, все спешили узнать, каков приговор.
И, едва освоив «римский телеграф», он отстукивал своим заочным товарищам: «двенадцать лет, двенадцать лет, двенадцать лет…»