Текст книги "Александр Градский. The ГОЛОС, или «Насравший в вечность»"
Автор книги: Евгений Додолев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Градский 1980
Расторжение брака с Анастасией Вертинской, хотя последние два года пара фактически не жила вместе. В этом же году Саша взял в жены юную красавицу Ольгу Фартышеву. 30 марта следующего года она родила ему сына Даню. Оля очень красивая. То, что она на протяжении почти четверти века была женой Гения, в известной степени было непростой повинностью. В том смысле, что привлекательная девушка была лишена радостей невинного флирта: я сам был свидетелем, как начинающие делать комплименты и строить глазки молодые люди сливались бесследно, узнав, за чьей женой они пытаются ухаживать. Да, у Саши была суровая репутация «великого и ужасного». Даже когда он был мальчишкой (он, по моему убеждению, абсолютным мальчиком и остался, но об этом ниже).
Когда они поженились, Оля была совсем юным созданием, эффектной нимфеткой. У нее есть младшая сестра Люда. Ростом чуть пониже, улыбкой загадочней, нравом отрывистей… Как, собственно, и Наталья Семеновна, старшая сестра Ольги, матери единственных Сашиных детей (так что понятно, в кого дочь Маша). В те времена, когда слова «силикон» не было в лексиконе москвичей, все было по-честному. Если ты видел у девушки грудь, ты знал, что это дар природы, а не труд пластического хирурга. Причем с Фартышевой-младшей я познакомился вовсе не через Градских. Мир тесен. А тусовка еще теснее. С юной восьмиклассницей Людмилой меня познакомил Женя Федоров, тогда еще студент, как и я. Позднее Федоров был ведущим знаменитой «Звуковой дорожки» легендарного «МК» и, насколько помню, не очень часто писал там про своих старших приятелей: Андрея Макаревича и Сашу Градского, хотя выпивали мы вместе постоянно.
Потом Люда Фартышева вышла замуж за американца и уехала в Нью-Йорк. И тогда, в 1980-м, Саша встретил ту, с кем прошел самую значительную (в хронологическом аспекте, как минимум) часть своего пути. Мне жаль, что они расстались. Многие Сашины ровесники из социально значимых слили «советских» жен и женились на длинноногих старлетках. В случае с Градским расклад иной. Ольга не самым лучшим образом поступила, расставшись с мужем, как я считаю. Я незнаком с ее, теперь уже бывшим, избранником, но подозреваю, что после масштабов Борисыча в чем-то ей легче, в чем-то тоскливей. Они сохранили дружеские отношения, хотя многие Сашины друзья (я беседовал, например, на эту тему с его новоглаголевскими соседями Анатолием Малкиным и Кирой Прошутинской) Ольгу Семеновну сурово осуждали. Но дети и после развода родителей дружат с матерью, хотя пока живут вместе с отцом. Летом 2012 года Маша с Ольгой снова вместе каникулярничали в Италии. По-моему, то, что они стали подружками, очень прикольно.
Саша вспоминал:
– Я только-только расстался с Настей. Мой приятель пригласил меня на спектакль в театральное училище, где играла подруга его девушки. «Пойдем, – говорит, – на спектакль в Щукинское, там много красивых девушек. Может, и ты себе кого-то откопаешь». У меня было полно знакомых красивых девушек, но он сказал, что Щукинское – это цветник, и я пошел. И почти сразу же через несколько мест от себя увидел совершенно изумительной красоты восемнадцатилетнюю девушку. И проглядел на нее все глаза. Потом наступил перерыв, мы познакомились, а после спектакля поехали всей компанией ко мне выпивать.
Мы с Олей стали общаться, и постепенно получилось так, что все остальные девушки, которые у меня в то время были, отошли на второй план. Потом – на третий план, потом – на пятый. А потом мы с ней стали проводить практически каждый день и каждый вечер, наутро ей не хотелось ехать в университет.
Романом с перспективой женитьбы я это никак не считал. И вдруг я узнаю, что Оля ждет ребенка. У нее так получалось по физиологии: первого обязательно надо рожать. Передо мной встал вопрос: то ли отказываться от неожиданного ребенка, то ли жениться? А я наконец официально развелся с Настей, наконец свободен, хотя горький осадок в душе остался, и что же – опять в ярмо?! Оля, однако, на меня не «наезжала», хотя у нее возникала куча проблем: жила-то она в общежитии МГУ, училась на экономическом факультете… У меня квартира ужасная… Как-то утром мы проспали ее первую пару, я посадил ее в машину, мы выехали на Ленинский проспект, и я притормозил у загса. Она вышла: «Ну и ну! Ты что, жениться надумал?» – «А ты возражаешь?» – «Нет, не возражаю». В ноябре мы поженились, а в марте у нас родился ребенок. Все это считаю замечательным решением и прекрасным действием, хоть и спонтанным…
* * *
На Всесоюзном радио записана вокальная сюита на стихи русского поэта Саши Чёрного «Сатиры» (о ней позже).
Две работы 1980 года – «Песня о друге» и «Памяти поэта» – посвящены Владимиру Семеновичу Высоцкому, с которым автор, кстати, лично знаком не был. На вопрос, сожалеет ли, что так и не познакомился лично с Высоцким, отвечает:
– Знаком, увы, не был. У нас были общие даже девушки (иногда). А сами познакомиться как-то не удосужились. Это типично русское ощущение, что вся жизнь еще впереди. У нас был один администратор. Нас возил один и тот же менеджер на гастроли…
Один раз я сидел в холле гостиницы «Интурист», а он мимо меня прошел, очевидно, в бар купить сигареты. А перед этим один наш общий знакомый сказал мне, что Володя Высоцкий послушал мои вещи, ему они очень понравились и он хочет со мной познакомиться… И обратно он шел уже с сигаретами, и я встал со своего места и сказал: «Владимир, я бы… хотел…» Но он почти крикнул на меня: «Нет, нет, нет! Никаких автографов!» И побежал куда-то. Я так про себя подумал: «Да пошел ты!» А потом я понял, что он меня просто не знал в лицо и принял за какого-то очередного поклонника, которые его уже достали. Позднее кто-то из знакомых сказал ему: «Ну, что же ты? Хотел с Сашей познакомиться, он к тебе подошел, а ты?!» Он: «Да что ты! Ну ты передай, что я извиняюсь. Я не знал, как он выглядит…» Так и не встретились.
Мне далеко не все у Высоцкого нравилось. Первые годы его работы… Мне казалось, это довольно мелкая история по сравнению с Галичем и Окуджавой. Но после 75-го года у него совершенно гениальный период начался… С песен «Кто поверил, что землю сожгли», «Кто-то высмотрел плод». Я помню, как я бешено ржал на пляже, первый раз услышав из рядом стоящего магнитофончика «Песню о Бермудском треугольнике». Это было так смешно, что я не мог остановиться. И я все время их просил перекручивать снова и снова… И вот у него пошла эта замечательная серия из 25–30 совершенно гениальных вещей. Одна другой лучше. И я понял, наверное, что с ним произошло. Конечно, Высоцкий для меня – это песни с 75-го по 80-й. До этого – про заповедных и дремучих – все это игра. Они немножко по-другому сейчас смотрятся, потому что человек умер, мы только теперь находим проблески большого таланта в его первых вещах…
И конечно, с Высоцким изумительная история. Возьмите его снимки фотографические 60-х годов. Посмотрите: это обыкновенный какой-то актер. В нем никакой внутренней силы, никакого гения не видно. Видно: какой-то актер с какой-то прической. И посмотрите на его абсолютно гениальное лицо последних лет жизни. Конечно, Владимир Семенович гений. И был мне всегда интересен. Ведь люди по-разному становятся гениями. Некоторые копят потенциал со временем. И у Высоцкого это «накопление» перешло в такое качество, что, конечно, он должен был умереть. Его физическая оболочка просто не выдержала напора. Он от природы не был готов к тому, чтобы «работать» гением. Может, из-за этого он «употреблял» все подряд, что внешняя форма не вмещала внутреннего божественного таланта. И он намеренно свою внешнюю форму уничтожал. И добился своего.
* * *
В этом же году случились разборки, о которых Саша рассказал спустя почти 20 лет моему соратнику и товарищу, лучшему интервьюеру страны Андрею Ванденко:
«Я с 1976 года собирал дворцы спорта. Другое дело, что рыночные отношения в СССР долго считались противозаконными. В середине 80-х меня вызывали в КГБ, но я лишь показывал залитованные цензорами тексты. Помню, после концерта в Челябинске и по следам отмененного Гребенщиковым концерта в ДК Русакова вызвали на Лубянку. В ходе беседы услышал вкрадчиво сформулированный вопрос: „Что у вас, товарищ Градский, за странная песня «А вокруг от Ивановых содрогается земля»?“ Говорю: „Это стихи Саши Черного. Изданы в СССР“. Следователь не поверил, попросил принести книгу. Знаете, отвечаю, закажите в Ленинке, прочтите и убедитесь, а я свою купил на черном рынке. Он мне: „Не все, что напечатано в нашей стране, можно петь“. Тут уже я развел руками: ну пронумеруйте стихотворения, которым дозволено стать песнями, а каким – нет. Словом, странный разговор состоялся. В итоге меня отпустили, взяв письменное обещание впредь не исполнять незалитованных песен. А я их и не пел никогда. Вышел из здания КГБ, на крыльце стоят два молоденьких лейтенанта, курят и в мою сторону косятся. Потом один говорит: „Не бзди, Борисыч. Все будет путем. Начальник у нас малость с приветом, а мы тебя любим, в обиду не дадим“. За что, спрашиваю, такая честь? Отвечает: „А ты корреспондента Би-би-си с лестницы спустил“. За пару лет до того приходил англичанин, говорил гадости о России и от меня требовал. Я терпел-терпел, а потом выставил этого козла вон. Ненавижу, когда мою страну паскудят иностранцы. Сами разберемся со своими проблемами, без забугорных антисоветчиков! Но та сцена проистекала без свидетелей, тем не менее КГБ, как оказалось, все равно был в курсе… Только со мной в этом смысле работать было бесполезно. В декабре 1980 года выступал в киевском Дворце спорта. Перед началом концерта за кулисы заглянули товарищи в строгих костюмах: „В зале первый секретарь ЦК компартии Украины Щербицкий, песню о Высоцком исполнять не надо“. Я ответил, что тогда не выйду на сцену и улечу в Москву. А в Киеве уже продали билеты на десять концертов. Ладно, говорят, черт с вами, делайте что хотите. Не было, кстати, Щербицкого в зале, а вот, кажется, дети его сидели в первом ряду… До 78-го я брал для песен чужие стихи, а потом решил, что и мои не такое уж дерьмо. Рифмовать слова начал лет с двенадцати, правда, получалось средне, на уровне „синий лес до небес“. После смерти Высоцкого думал, никто не посмеет открыть рот, чтобы петь на социальные темы. Владимир был бесподобен. Но ниша ведь опустела. И я решился. Жизнь-то не остановилась, происходили события, требовавшие реакции. Написал о ТВ: „Для того чтоб телевидеть, можно даже еле видеть, можно даже еле слышать, полудумать, полуспать…“ Так и пошло… И конечно, весело, что сложенные в 86-м строки „О, ближе! Новый зад к языку верноподданных ближе. Все на лыжи! Новый лидер в пустыне лыжню проложил – все на лыжи!“ по-прежнему ассоциативны. По крайней мере, публика до сих пор адекватно реагирует на эти слова. Ну не о Ходорковском же мне теперь петь, правда? Скучно, неинтересно! Я все сказал еще в „Монологе батона за 28 копеек…“, датированном 1981 годом: „Чересчур закон гуманен / К хамам, к пьяни, к негодяям / И к желающим разжиться на народный пансион. / Но Россия знает лучше, / Кто, когда и что получит, / И на сей особый случай / Есть неписаный закон“.
Что изменилось за почти три десятилетия? Один крутой парень купил себе футбольный клуб и балдеет. Раз он до сих пор на свободе, значит, все сделал законно. До момента, пока не докажут обратное. А второй мужик, который еще недавно мог приобрести всю английскую футбольную лигу с потрохами, сидит в тюрьме. Почему? Как поется в другой известной песне, „ничто на земле не проходит бесследно“. За все надо платить. И часто не только деньгами… Вопрос не в том, что я якобы боюсь поссориться с начальством. Многие из тех, кто сейчас рулит в правительстве и ездит на работу в Кремль, когда-то пробирались на наши с Андрюшей Макаревичем концерты через окна туалетов. Это факт. Речь не об индульгенции или охранной грамоте, скорее о возможности спокойно жить и работать. Если не лезть в то, в чем не разбираешься или не хочешь разбираться. Повторяю, лично у меня нет поводов для протеста. И я не завожу политические диалоги с людьми, облеченными властью. Зачем зря жужжать, если ты не пчела? Но если бы меня спросили, ответил бы. Знаешь, однажды я согласился поработать зампредом московского отделения Союза композиторов. Спустя четыре года окончательно понял, что не могу и не хочу быть начальником. В партии тоже принципиально не вступаю, уже и звать перестали, поняв бесполезность попыток. Впрочем, я никому не навязываю точку зрения. Как-то даже спорили с Кобзоном в телеэфире, должны ли артисты, футболисты и гимнасты идти во власть и политику. Иосиф Давыдович, кстати, действительно хорош во всех проявлениях, но таких мощных и грамотных, как он, просто больше нет».
* * *
В начале 80-х Александр много пишет в СМИ. Спустя 10 лет он дебютирует на страницах моего «Нового взгляда» и как ироничный проницательный политпублицист, но об этом – ниже. Татьяна Щербина в своей книжке отмечала:
«Градский иногда сам выступает в роли критика – пишет статьи о музыке для газет „Советская культура“, „Комсомольская правда“ и др. Разумеется, о рок-музыке, ибо работает только в этом жанре. Но это – отдельная тема, мы же будем говорить лишь об одной стороне творчества Градского, о Градском – создателе и исполнителе эстрадной песни.
Градский систематичен. Его ведет не стихийная эмоциональность, а концептуальность. Его „театр песни“ разрабатывает новое: сатира в роке (цикл из восемнадцати песен на стихи русского поэта начала XX века Саши Черного), политический памфлет в роке (сюита, цикл песен на стихи Беранже, Бернса, Шелли), фольклор в роке (сюита „Русские песни“) и т. д.
Он ищет возможности сочетания музыкального ударения со стихотворным, и в этом смысле песни его несколько необычны, то есть это редко мелодия, где обязательно сочетание долгих и кратких звуков; здесь сочетание только ударных и безударных, свойственное тоническому стиху (а русское стихосложение, в отличие от западноевропейского, силлабического, – силлабо-тоническое). Обычно в песне, когда то, что выпевается, важнее стихотворного смысла, тоника стиха пропадает, оттого ударение музыкальное совпадает или не совпадает с речевым чисто случайно. В одном слове появляются два ударения, в другом – ни одного, в третьем ударным оказывается безударный слог. В мелодии отстукивается только метр стиха. У Градского наоборот: в контрастных перепадах ритма метр уходит, скрадывается, очевидными для слуха становятся как раз смысловые и фонетические ударения. И это Градский тоже взял от песни речитативной, плавной, напевающейся, только приспособил к мелодическим изломам рока.
Градский работает в двух, разграниченных для него, формах – устной и письменной. Устная – это концерт и это специальный концертный репертуар; письменная – это пластинки (а до их выхода – магнитоленты), песни, вернее, сюиты, состоящие из песен, целые представления, „звукодейства“. Итак, посмотрим, что же такое концерт Александра Градского.
Задача каждого его концерта – добиться контакта песни с залом, добиться любым способом; если что-то не схватывается (а так обычно бывает с новыми, незнакомыми публике сочинениями), он не ждет, что постепенно приживется (или не приживется), ему надо, чтоб поняли сейчас, сегодня же. Он будет рассказывать о песне или просто заставит слушать – оглушит, так что завибрирует диафрагма, словно ураган прижмет зрителя к креслу, заложит ему уши – для всех посторонних мыслей, шепотов и шорохов. Из двухсот написанных Градским песен в концертную программу он отобрал пятнадцать – двадцать, и нет среди них проходных для него, на которых можно отдохнуть; на сцене он сосредоточен предельно, будто все происходит впервые, и от зала требует напряжения предельного.
Одно время свой сольный концерт Градский строил таким образом: первое отделение – ответы на записки, второе отделение – песни. Записки – чтоб начать с прямого общения, чтобы зритель втягивался не на первых трех песнях, а на этом диалоге. Сам говорит: „Песни жалко, если хоть одна пропадет, пробуксуется слухом, концерт будет неполным, целостность смысла утратится“. И ему, исполнителю, всегда надо сразу понять зал, услышать, с чем к нему пришли, чтобы настроить, подготовить к тому, без чего они не должны отсюда выйти. Это своего рода социологический эксперимент. Ведь важно соотнести, зачем пришел ты и зачем пришел зритель, а потом, по реакции, – с чем ты ушел, с чем ушел зритель. Но есть в этом и некий азарт состязания: чья возьмет? Игра в записки шла по таким правилам: задавайте любые вопросы, а я буду на все, с максимальной открытостью, отвечать. Разумеется, большая часть записок – „не по делу“, иногда с подковыркой, бывает – с глупым любопытством. Градский терпеливо отвечает. Когда речь идет о делах профессиональных, подробно, с удовольствием рассказывает, и к началу первой песни (она всегда одна и та же – памяти Ф. Г. Лорки на стихи Н. Асеева) зритель уже не тратит своего воображения на разгадывание, разглядывание – кто перед ним? Расшумевшийся, раззадорившийся зал стихает, и таким неважным становится, „курит ли, пьет ли, женат ли“ человек в темных очках („зачем очки носишь – для красоты?“), с длинными волосами, в сером вельветовом костюме („где взял, сколько стоит“, а он и на этот вопрос ответил), когда – „Отчего ты, Испания, в небо смотрела?..“ – шепот, огромный голос Градского тихо, шепотом – все равно огромный, объемный, и так же тихо, спокойно, твердо, как имеющий право спрашивать ответа:
Отчего ты, Испания, в небо смотрела:
Когда Гарсию Лорку вели на расстрел?..
Андалузия знала, и Валенсия знала…
– громко прорывается вдруг голос досадой – сдерживался, да не сдержался, волнение в ответ на равнодушие: знала ведь!
Отчего же земля под ногами убийц не стонала?..
И от басов до сопрано, всей радугой голоса, – беспомощная обида и всесильный суд:
Увели, обманули
К апельсиновой роще…
А потом – слом. Бог с ними, предавшими, с равнодушной землей и людским коварством. Вот он сам, Гарсия Лорка. Это главное. Клокотание выплескивается, голос становится чистым, прозрачным:
Шел он гордо и смело.
И поет Градский гордо, Лоркой гордясь:
Песни пел до рассвета…
Градский теперь не сдерживается, поет свободно, в самой высокой октаве, выпевает, как будто и у него тут – целая вечность до рассвета, всего лишь до рассвета…
И – кульминация, кода, смысл жизни и песни:
Так всегда перед смертью поступали поэты.
И уже по-другому снова звучит вопрос: Отчего ты, Испания?.. – не как обвинение, а из жалости к земле, недостойной поэта. Но пока он произносит это, снова поднимается досада. Теперь важно не кто именно виновен, а шире – „отчего“. И от ощущения всей этой нелепости мира и как бы в растерянности повторяет он: „Отчего, отчего?“
Градский каждую песню выстраивает драматургически. Это то, что ему удается легко, это его конек. Песни же чисто лирические, „эссеистические“, то есть с драматизмом внутренним, не зафиксированным в сюжете, действующих лицах, он решает приемами чисто музыкальными, изыскивая каждый раз особый музыкальный трюк. Например, в „Дорожной элегии“ на стихи Николая Рубцова Александр Градский пользуется новыми возможностями синтезатора. В „Зимней ночи“ на стихи Бориса Пастернака он тоже, как бы невольно, компенсирует драматургическую недостаточность украшением, „архитектурным излишеством“ – реверберацией. Возможно, дальше все будет иначе. Для Градского это естественный путь: все менять, начинать сначала, пробовать новое, обращаться к тому, что раньше отрицалось даже. Помню, какое-то время назад Градский горел сатирой – это был период работы над стихами Саши Черного. Тогда он ко всякому лиризму относился с пренебрежением. Даже выбросил из репертуара „Заповедник“ на стихи Лины Симаковой, песню очень удачную, емкую. Тогда она не устраивала его: нет действия – все недвижно, эфемерно, созерцательно. Его уже не устраивало первоначальное: Я не могу сказать, только смотреть или слушать, прошелестеть едва, музыки не нарушить.Вдруг все изменилось: должен сказать, должен нарушить – и молчание, и гармонию.
Потом снова, увлеченный сатирой, как и сам Саша Черный (ибо стал им на время, вернее, его путь проделал), он пишет на его стихи одну из лучших своих песен, самое открыто лирическое, что у него есть: Хочу отдохнуть от сатиры.Поет, ни разу не усилив голоса, ибо это песня отчаяния. И появляется вдруг мелодия (мы уже говорили о том, что при его системе композиции собственно мелодия возникает очень редко):
Как молью изъеден я сплином,
посыпьте меня нафталином,
сложите в сундук и поставьте меня на чердак.
Для Градского это было испытанием – отказавшись от всех привычных для себя средств, сделать все-таки нечто оригинальное, свое. Стилизовать-то он может что угодно. И таких песен, стилизаций, пародий, у него достаточно.
В концертной программе Градского живут песни трех родов. Песни комические – шутки, сарказмы. Градский исполняет их чисто театрально, в четком пластическом рисунке, перемежая вставками „от себя“, опуская угадывающиеся слова и только мимически указывая на них или употребляя какие-нибудь совсем другие слова, варьируя их таким образом, чтобы сталкивались различные оттенки смысла, обнаруживались сложные и разнородные подтексты. Этих песен, пожалуй, больше всего („Баллада о птицеферме“, „Живут на свете дураки“, „Мне нужна жена“, „Наш старый дом“)… Другого рода песни („Отчего ты, Испания, в небо смотрела?..“, „Баллада о Джордано Бруно“) – трагические, и песни философские (две песни шута из „Двенадцатой ночи“, „Зимняя ночь“). Все эти песни четко сюжетные, построенные на событийности, конфликте.
Скажем, в „Зимней ночи“ он выводит два драматических голоса, олицетворяет стихии: огонь-жар и снег-холод. Пастернаковское „скрещенье рук, скрещенье ног, судьбы скрещенье“ он переводит на скрещенье огня и снега: огонь маленький и драгоценный, снег большой и страшный. Буквально орет: „все терялось в снежной мгле“, выделяя „терялось“, и как отход, отпевание – „свеча горела“. Крест – жар, растворяющийся в холоде и проступающий сквозь него, крест – само действие.
И в другой песне живет огонь. Только теперь уже огонь большой и страшный (стихи М. Геттуева):
„Пламя, что коршун, разводит руками, падает на плечи, словно рысь…“ – обрывает строку резко, резко оскаливая это „рысь“, „хищно требует – отрекись“.
Он выдерживает паузу перед «отрекись», и слово это так же хищно «схватывает», как долго подстерегаемую добычу. Но вдруг возникает некая другая реальность – из песни исчезает временно хищник, и открывается вдруг в песне то, что загораживал, заслонял он, хищник, до сих пор. Звук двигается плавно и просторно, открывая все то, от чего надо отречься:
От деревьев, стремительно рвущихся ввысь,
от раздумья ночного и от дерзкого слова.
И опять пауза. И опять врывается тот хищный голос огня, в другом ритме и регистре:
„Отрекись, отрекись, отрекись!“
Вот этому-то „отрекись“ противопоставлено все: словно на двух чашах весов весь мир и одно только слово. Мир и это одно слово выходят на поединок. А раз поединок, то кто-то должен взять верх. Весь мир, вся жизнь так прекрасны „от мигающих звезд и ручья голубого“, но отрекись. От прекрасного отрекись. Потому что „отрекись“ сильнее. Прекрасное безропотно, а это с явственным оскалом коршуна, руками пламени. То – безгласно, а это – требует.
Замкнут круг, ты в стену врос,
только ересь, только ересь,
только снова на допрос, только снова на допрос…
„Только снова на допрос, только снова на допрос“, – раз шесть, семь повторяет, в разные стороны оборачиваясь, как бы приглашая на допрос, всех приглашая от имени этого страшного действующего лица, всем, каждому предлагая, „отрекись“. Отречешься?..
Градский обязательно вовлекает в свои песни зрителя. И не только прямым обращением, но соположением самих песен. Концерт продуман именно как спектакль. Рядом с „Балладой о Джордано Бруно“, песней трагического накала, совсем простенькая, на стихи Р. Казаковой, о дураках. „Дурак во всем чернорабочий“ – и трудится больше всех, и всегда по-дурацки влюблен, и все ему больше всех надо и т. д. и т. п., но среди всего этого иронического перечня – одно:
Дурак восходит на костер
И, как дурак, кричит об этом.
Вот оно, главное, из-за чего взята песня, в ней есть своя ответственность.
Смеховые песни Градский любит показывать. В „Песне без названия“ (по сюжету старого анекдота) весь эффект состоит в том, что юноша каждый год знакомится с разными девушками, приводит их к отцу за разрешением на брак, но отец каждый раз отказывает ему, объясняя, что двадцать (в следующих куплетах девятнадцать, восемнадцать, семнадцать и т. д.) лет назад „в жилах кровь играет, и эта девушка твоя сестра, а мать о том не знает“. И так, слово в слово, повторяется бесконечное число куплетов, пока наконец юноша не встречает красавицу, влюбляется в нее и решает во что бы то ни стало жениться. Но, боясь, что отец снова откажет, идет к матери. Мать говорит: женись спокойно, что бы там ни было, потому что двадцать лет назад „в жилах кровь играет, и твой отец не твой отец, и он о том не знает“. Финал неожиданный, смешной, ради него-то и огород городился, но Градский дает песне другой смысл. Каждую из девушек он описывает жестами и выражением лица героя, из чего можно понять, что все эти невесты весьма далеки от идеала, что просто «в жилах кровь играет», а о женитьбе он думает с большим неудовольствием. Отсюда игра и затеивается: она, мол, может быть сестрой, потому жениться не будем. Притворное желание, притворный мотив его неосуществления (такое есть в русском фольклоре: притворный плач по невесте, скажем, и в „Русской сюите“ Александра Градского он тоже присутствует). А как полюбил, так и запреты снимаются.
Подобным же образом Градский выворачивает „Муху-цокотуху“ К.И. Чуковского, выводя героя-комара гораздо большим злодеем, чем паука. „Я злодея зарубил, я тебя освободил“, – с угрозой, мол, обязана мне за труды, никуда не денешься, – „а теперь, душа-девица, на тебе хочу (сквозь зубы, с эдаким мерзким сладострастием, победоносно сплевывая, – это все пауза) жениться“. Все персонажи этой мини-оперы узнаваемы – это типы людей, встречающиеся в жизни, да и сами ситуации не игрушечные – к такому сюжету детей и близко подпустить нельзя. Выворачивание наизнанку свойственно вообще народной культуре, фольклору, откуда Градский берет очень многое. Ведь с самого начала (не случайно и название ансамбля – „Скоморохи“) Градский стремился к синтезу техники, новейшей электроаппаратуры с чисто народным языком. Искания в этой области привели его к сочинению сюиты „Русские песни“ (1976–1979). Это история России до 1917 года. Восемь песен – это восемь жанров, восемь состояний души.
Русская сюита начинается с лирической песни „Ничто в полюшке не колышется“. Первой она идет потому, что в ней сразу явлено – русская песня. Она оборачивается как бы двойной матрешкой. В ней – два лица: пастушок, который поет, и некто, кто слышит (а слышит – значит, тоже поет) его песню. Но здесь, в отличие от его концертной манеры, Градский не представляет ни одного из двоих.
Сначала издалека: „грустный напев где-то слышится“, потом ближе: „напевал там пастушок песню дивную“ – раз песня дивная, значит, надо вслушаться, о чем она: „в этой песне вспоминал он да свою милую“. И дальше без перехода (как максимальное приближение) звучит сама песня пастушка:
Как напала на меня грусть-тоска жестокая,
изменила, верно, мне черноокая.
Пение обрывается – кончилась первая часть песни. Все однородно, однотонно: грусть – в природе, в пении. Но грусть не воспроизводится голосом, она задана только музыкальным строем. Вдруг голос неожиданно резкий:
Я другую изберу себе милую, —
и тут впервые возникает реальный пастушок, теперь не песня звучит, а он поет:
Будем жить да поживать лучше каждого,
будем друг друга любить лучше прежнего.
И так же, как внезапно возник этот личный голос, он и исчезает. Это конец второй части (песня-то очень короткая, но построение ее вполне симфоническое). А третья часть – всего две строки, с чего и начиналось все:
Ничто в полюшке не колышется,
только грустный напев где-то слышится.
Только в этой последней части все становится понятным, что это за грусть удалая у пастушка. Пастушок пел о ней, о себе. А во второй части – для нее, назло ей: не думай, мол, не пропаду, другую найду, еще и лучше будет, и – для себя: себя уговорить, развеять грусть.
Вторая песня – страдания, с многократным наложением голоса (отчего получается хор, именно хороводная разноголосица, поскольку спето по-разному, в разных октавах), с натуральным петушиным криком, собачьим лаем, деревянными ложками, плясовой музыкой, присказками, прибаутками. Это девичье гулянье. Здесь тоже поется о расставании – „сколько лет с подружкой зналися, на последний год рассталися“, – но это весело, чистая игрословица, как и положено в настоящем народном страдании.
Следующие песни – хоровод, плач, праздничная. Потом – дорожная („Не одна во поле дорожка“) – без инструментального сопровождения. Идет человек по дороге и напевает, о дороге же и поет, что ни пройти по ней, ни проехать. Это не потому, что вправду так, нет, он идет себе спокойно, и пока идет – размышляет, представляет себе что-то. „Нельзя к милой проехать“ – это опять же не реальное переживание, а воспоминание, далекий образ, а поскольку перед ним только дорога, то он все свои напевы к ней и пристраивает. Вступает фон – птицы верещат, ветер поднимается, гроза собирается. Под грозу и настроение – „ах ты прости, прощай“.
Во всех этих песнях Градский показывает схожее в словах, совершенно различным по существу, по состоянию души. Истинное страдание, природе передающееся; притворное веселье; истинное веселье с притворным страданием; состояние природы, вызывающее настроение тоски (а не самую тоску). Но вот человек забывает себя, перестает вслушиваться в себя, в душу вещей и напевов – возникает песня военная, рекрутская „Солдатушки – бравы ребятушки“. Это песня 70-х годов прошлого века в обработке Архангельского. Градский не изменил ее, а интерпретировал, введя конкретный звуковой фон (шум пирушки, крики „ура!“, победный марш в исполнении духового оркестра между куплетами) и изобразив в одиночку энтузиазм целого полка:
Наши жены – ружья заряжены,
наши сестры – эх! да сабли востры,
наши деды – славные победы,
наши отцы – славны полководцы.
Это все ответы на вопросы „а кто ваши жены?“ и т. д. – отречение от частной жизни, от рода, семьи и, естественно, от себя. „Я“ даже не мыслится – только „мы“.