Текст книги "Андерманир штук"
Автор книги: Евгений Клюев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– А что, Иван Петрович, – спросил он раз своего мусорного знакомца, с которым удавалось-таки иногда поговорить, – этот НИИ в первом подъезде – он всегда тут был?
– Он всегда тут был, – ответствовал Иван Петрович в свойственной ему экономной манере просто повторять слова собеседника, избегая каких бы то ни было затрат энергии на построение новых конструкций.
– Я потому спрашиваю… мне кажется, на 4-й Брестской, кроме этого НИИ, больше ничего нет.
– На 4-й Брестской, кроме этого НИИ, больше ничего нет, – ответствовал Иван Петрович, опустошив в контейнер мусорное ведро и уже развернувшись на положенное количество градусов, достаточное для того, чтобы кратчайшим путем направиться к дому.
– А что такое «четвертичный рельеф», Вам известно? – обратился к его спине Владлен Семенович. Вопрос праздно завис возле самой спины. – Или… или это и самим научным сотрудникам неизвестно? – помог собеседнику Владлен Семенович, сопроводив высказывание изрядной долей иронии.
– Это и самим научным сотрудникам неизвестно, – даже не освобождая конструкцию от иронии, спиной ответствовал Иван Петрович.
– Понятно… – усмехнулся Владлен Семенович. – Ну что ж, всех Вам благ!
– Всех Вам благ!
По пути от мусорных контейнеров Владлен Семенович остро ощутил показавшуюся ему естественной потребность все-таки узнать, что означает загадочный «четвертичный рельеф»: постучать в дверь НИИ, извиниться в изысканных выражениях и по-свойски спросить, с чем, дескать, этот четвертичный рельеф едят.
С мусорным ведром в руках он зашел в первый подъезд и оказался около замурованной двери. Постояв возле нее некоторое время, Владлен Семенович вышел на улицу: убедиться в том, что он перепутал подъезд и что таблички «Научно-исследовательский институт четвертичного рельефа» не висит на стене у входа.
Табличка на стене у входа висела.
Тогда он снова вернулся в подъезд: теперь уже чтобы еще раз убедиться в замурованности двери. В замурованности двери не осталось больше никаких сомнений. Владлен Семенович огляделся по сторонам. На лестничной клетке первого этажа находилось кроме замурованной этой двери еще две, не замурованных: на одной из них красовалась металлическая единица и металлическая же табличка с лаконичной фамилией «Бек», на другой была просто наклеена бумажная двойка. Четвертой двери, кстати, не было вообще: похоже, кто-то размещался сразу на двух жилплощадях… Ведомый этими нехорошими подозрениями, Владлен Семенович быстро поднялся на второй этаж, где взорам его предстали квартиры под номерами 4, 5, 6 и 7. Чувство порядка, никогда не дремавшее в нем, настоятельно потребовало наличия тройки во вполне стройной системе чисел – и Владлен Семенович вернулся к замурованной двери, пристально, сантиметр за сантиметром, осмотрев ее. Тройки на ней не было, но Владлен Семенович и так уже знал, где находилась пропавшая тройка.
По дороге к своему восьмому подъезду Владлен Семенович пытался то унять дрожь в коленях, то поставить под сомнение нелегитимность присутствия искомой им тройки строго напротив его собственной квартиры… – ни то, ни другое ему, впрочем, не удалось. На пороге подъезда он закрыл глаза, умоляя провидение смилостивиться и на сей раз пририсовать слева к имеющейся на злополучной двери цифре еще две, желательно двойку и пятерку, причем именно в этой последовательности… явив страждущему взору нумерологическое чудо – число 253! Когда он открыл глаза, провидение, оказавшееся неумолимым, словно вспышкой молнии, ослепило его привычною одинокой тройкой. Мусорное ведро упало на пол с характерным стуком металла о камень. Подхватив ведро, Владлен Семенович заспешил к своей квартире, насилу попал в замочную скважину ходившим в разные стороны ключом и в одно мгновение исчез за дверью, причем хлопнул ею так, что фотографию отца на стене прихожей исказила не свойственная ему при жизни гримаса. Изнутри Владлен Семенович запер дверь и на ключ, и на задвижку, бросил ведро у двери и помчался на кухню, где уселся на стул за холодильник и замер.
Что-то случилось в его жизни. Непостижимо страшное.
16. ВОТ УЖЕ И КУРТКА НАДЕТА…
Из носу у Веры текло. Лев даже не подозревал, что у Веры может течь из носу.
Она сидела на кровати, прикрывшись чем-то облезлым, и говорила, говорила, говорила…
Из носу у Веры текло. Ни о чем другом Лев сейчас не думал. Он, в общем-то, и об этом не думал – только регистрировал, глазами одними: из носу течет, на плечах что-то облезлое, кровать полусломана, вместо книжных полок – доски, поставленные на кирпичи, стекло в окне расколото – и верхняя часть стекла на нижнюю наползла.
Явно неблагополучная семья. Лев и раньше об этом, конечно, догадывался, однако чтобы вот так… А в гостях у Веры никогда не бывал: ни к чему оно, вроде, было – бывать, да и роли это не играло: Вера к ним с дедом и так почти каждый день наведывалась… стало быть, и ладно, какая разница – он ли к ней, она ли к ним! Она, кстати, жила недалеко, на Песчаных.
Теперь выяснилось, что на 8-й Песчаной, дом 9, квартира 10… а-риф-ме-ти-че-ска-я про-грес-си-я. Лев думал, что пешком доберется, однако Вера сказала, что лучше на автобусе, от метро «Аэропорт». И еще сказала, что сама подойдет к остановке и что они вместе поедут, – а один он, вроде как, заблудится. Ну, вместе так вместе.
Автобус прикатил сразу – номера Лев не разглядел.
– Это какой номер? – спросил он у Веры.
– Триста седьмой.
Лев хотел сказать, что не помнит в их краях триста седьмого номера, но отвлекся на ребенка… мальчика лет пяти-шести, который ходил по автобусу и трогал всех указательным пальчиком.
– Эдик, сядь, да сядь ты наконец! – взывала к нему полная мама в толстой шубе, но Эдик и ухом не вел, а только задумчиво трогал и трогал пассажиров указательным пальчиком. Временами он ненадолго останавливался и рассматривал этот свой пальчик, словно на нем от прикосновений должны были остаться следы.
– Странный какой мальчик, – шепнул Лев Вере.
– Я его не первый раз вижу, он всегда всех трогает.
– Как будто убедиться хочет, что… что мы все действительно есть.
– Его бы не Эдик надо было назвать, а Фома! – Вера улыбнулась.
Ехали и в самом деле дольше, чем Лев предполагал.
– Это потому что в объезд надо, – объяснила Вера. – Пешком гораздо быстрее, но там не пройдешь.
Лев смотрел на Эдика. Эдик тоже смотрел на него – и вдруг подошел к нему и обнял его за ноги. Лев присел, взял мальчика за плечи, заглянул в глаза, совсем тихо сказал: «Спасибо», – и отпустил восвояси. Мальчик кивнул и вернулся к маме. Та, кажется, ругала его.
М-да.
Уже в автобусе Лев понимал, чем дело кончится. Вера сказала, что родители в Ленинград уехали, к бабушке, и это прозвучало странно, поскольку бабушка у Веры умерла.
«К другой бабушке, маминой», – возразила Вера, хотя прежде никогда не упоминала о «другой бабушке». Что все это странно, Лев еще тогда почувствовал, когда открыл было рот: сказать деду, куда он… только в самый последний момент взял вдруг да и произнес: «Я в школу, мы там… собираемся». И даже сам головой покачал от неожиданности, а дед Антонио хмыкнул: ну-ну, дескать… собирайтесь!
Вера, стало быть, говорила, говорила, говорила… И получалось, что совсем уже скоро им придется пожениться, потому что, если нет, то тогда – как?
– Придется пожениться, – ответил Лев и прикрыл глаза: чтобы уже не видеть ничего вокруг себя.
А Вера говорила дальше. О том, что теперь ей, конечно, оставаться здесь нельзя: родители выгонят ее, когда узнают про ребенка. Им наплевать, где она будет жить, они и так ждут не дождутся: вот-вот кончится школа и пойдет Вера работать… тем более что и осталось-то всего-ничего: февраль, март, апрель, а в мае уже выпускные. Денег у нас в семье никогда нету, в квартире сам-видишь-как, и отец пьет, он уже из-дому-все-вынес!
Вера выглядит ужасно: лицо распухло, волосы слиплись. У нее совсем другой словарь, чем… чем обычно, за пределами этой квартиры. И пластика совсем другая – жесткая, мелкая. Мелкая-пластика, м-да.
Теперь, конечно, никакого французского, потому что учиться с ребенком невозможно – невозможно и… и стыдно перед ребенком.
– Почему стыдно? – спросил Лев.
– Ну как же, ребенок же! – отвечает Вера, и Лев не понимает.
Лев ничего не понимает. Вера пригласила его, у Веры было вино и торт, и под пальто зимнее она надела легкое летнее платье – сейчас, в феврале, а на запястье – браслет в виде золотой веточки… И здесь, у себя в квартире, она сама подошла ко Льву, положила руки ему на плечи… нет-нет, не то чтобы он был против, разумеется, нет – да этим оно, скорее всего, и должно было закончиться, не сегодня, так вообще – между ними, и они оба знали это, много лет уже знали… так зачем же плакать, и прикрываться чем-то облезлым, и произносить слова из словаря, которого Лев у нее не помнит?
– …как же людям-то на глаза-то показаться, когда ребенок-то будет!
– Ребенка не будет, – сказал Лев.
– Ты не можешь решать это за меня, – говорит Вера, и из носу у нее течет. – Даже если ты против, это еще не значит, что я… А я хочу от тебя ребенка, и я рожу его – даже если ты против!
– Дело не в том, против я или нет. Ребенка не будет.
– Я не забеременею?
– Не знаю, но знаю, что ребенка не будет.
– Почему ты так уверен?
Почему он так уверен… Этого не объяснить Вере: даже прежней Вере – не говоря уже о новой, у которой течет из носа и которая Льву незнакома. Просто… просто нет ребенка в пространстве судьбы Льва: пространство судьбы открыто ему – и он видит это пространство, и себя в нем видит, но ребенка… ребенка не видит.
– Куда же он денется, ребенок, если я все-таки забеременею?
«Денется»!.. Прежняя Вера не сказала бы «денется». Но «денется» или «не денется» – Лев не видит ребенка в будущей своей жизни. Ни этого ребенка, ни какого-нибудь другого. «Я никогда не буду отцом», – темной тучкой проплывает в его сознании, и тучка медленно уплывает по небу. По небу будущего.
– Я люблю тебя, – говорит Вера.
Она не должна говорить этого сейчас. Но она говорит – и смотрит на Льва.
Есть фразы, которым, чтобы состояться, необходимо быть повторенными. «Я люблю тебя» не имеет смысла, если навстречу ему тут же не послано ответное «И я тебя». Надо очень точно знать, когда именно произносить «Я люблю тебя».
Ответного «И я тебя» сейчас не послано навстречу Вериному. Не может быть послано.
– Лев? Что ж ты пугаешь меня, Лев…
Все это должно было случиться не так. Всему этому, может быть, вообще не надо было случаться. Но такую-то малость, как неизбежность одного события в ряду других событий, Лев давно уже понимает. Только ведь событие «Я люблю тебя» не в том… не в этом ряду. И после такого события – другие, свои неизбежности. О которых сейчас, вроде, не время.
Он пугает Веру. Пугает – чем? Любящего не испугаешь, любящий бесстрашен. Отсутствие вознаграждения не выбьет почвы из-под его ног. Но Вера напугана – отсутствием вознаграждения.
– Лев, ты любишь меня… львенок?
– Ни-ког-да не называй меня так!
Это не сказалось – это прокричалось. Прокричалось злобно («я злобный?»). Теперь уже обратного пути нет.
– Не буду, – совсем кротко сказала Вера и вмиг прорисовала тем самым такой прямой и честный обратный путь, что Льву стало стыдно.
Он поднялся с кресла и встал на этот прямой и честный путь, чтобы идти по нему. Чтобы пройти его весь – и оказаться рядом с Верой: не прежней Верой, но той, что перед ним сейчас. Чтобы им сесть друг подле друга – несчастным, растерянным, заплаканным, у которых из носу течет. Школьники. Дети. Дети малые.
– Ты куда, Лев?
– Я… в ванную.
Нет, обратный путь, путь к Вере, слишком прям и слишком честен: страшно на нем. И Лев идет в ванную (зачем бы?), включает воду – и вода бежит из крана.
На полочке перед зеркалом – опасная бритва. Подумать только, что кто-то в наше время, вот в это время, пользуется еще опасной бритвой… странные люди. Опасную бритву надо натачивать об такую специальную ленту-не-ленту – и бритва становится невероятно острой. Кажется, остроту проверяют, рассекая волос, – вжик! Один такой вжик – и жизни как не бывало, особенно если запереться в ванной изнутри. На то, чтобы выломать дверь, уйдут часы – и этих часов хватит на… на-на-наа, на-на-наа, на-на-наа-наааа – сороковая симфония Моцарта. И тогда – все. Все?
Только как же в таком случае с пространством его судьбы, где, хоть и нет ребенка, но само пространство просматривается хорошо, – что будет с этим пространством, куда исчезнет оно? И может ли оно так вот взять и исчезнуть, если Лев видит его сейчас: Льву восемнадцать, двадцать, Льву тридцать… дальше не видно. Пока не видно или вообще не видно? Но там, после тридцати, неважно – на данный момент неважно. На данный момент важно, что за этим его походом в ванную простираются годы – годы жизни. Цепочка лет, крепкая цепочка: звено к звену. Если разорвать цепочку прямо здесь, то другой-то конец останется все равно. Что будет с ним… с этими звеньями, звеном к звену? Куда они упадут?
С трудом оторвав взгляд от бритвы, Лев перевел было глаза на свое отражение в зеркале, но не было в зеркале его отражения. Из зеркала смотрел на него дед Антонио: смотрел грустно и строго. Только глаза у деда Антонио были красные.
– Уйди отсюда, мальчик, – сказал дед Антонио и добавил: – Куда-нибудь.
По дороге в комнату Веры Лев знал уже, куда.
– Я к Леночке, Вера, – бросил он на ходу. – Леночка знает, что делать.
Надо к Леночке. Дед Антонио святой. Святой не поймет: святые – они люди ограниченные. А Леночка… Леночка это знает. «Она в грехе живет», – сказала про нее тетя Нора. И потом… Леночка почти посторонний человек, с посторонними легче.
Вот уже сказаны какие-то слова Вере. Вот уже и куртка надета…
17. ПОЛОЖЕНИЕ
Лестница, улица, автобус.
Ища в кармане куртки мелочь, Лев нащупал среди монеток что-то продолговатое. Оказалось – Верин тоненький браслет, золотая веточка… как она попала к нему в карман?
Триста седьмой подкатил сразу же, словно за углом стоял и ждал: Льву опять не удалось ни улицу рассмотреть, ни на дом, где он только что был, хоть взгляд бросить. Окна в автобусе заледенели, не видно ничего – и остановок шофер не объявляет.
– Вы не скажете мне, когда метро «Аэропорт» будет? – спрашивает Лев у сидящей поблизости женщины, чье лицо скрыто за высоко поднятым меховым воротником.
– Она конечная, всем там выходить, – отвечает женщина, не поворачивая к нему лица.
Так и случилось: Лев вышел вместе со всеми. Послал виноватый вздох Усиевичу и спустился в метро: ему сейчас в центр, к Леночке…
– Лев? Господи… откуда? Ты надолго? Ты… зайдешь?
«Нет, я на минутку. Я не зайду. Я вижу, что я не вовремя. Что ты собралась куда-то. Я лучше в другой раз».
– Я зайду. Я надолго. – И голос при этом, подумать только, жесткий!
Леночка отступает в переднюю. На Леночке черное платье и белая накидка. Пахнет шанелью номер пять – это серьезно. А вот, господа, андерманир штук, неплохой вид – «Chanel № 5» стоит.
– Ты уходить хотела?
– Да нет пока… Почему у тебя глаза красные, плакал? Случилось что-нибудь?
Лев кивает.
– С дедом?
– Нет, со мной.
Вздох облегчения. Все понятно, в общем: что уж такое может случиться со Львом, если с дедом все в порядке! Дед не допустил бы.
– Ну, рассказывай.
Она произносит это так, словно у них со Львом заведено беседовать по душам. Словно Лев то и дело приходит к ней делиться подробностями своей жизни, и если она чего-то и не знает, то какой-то мелочи, о которой за пять минут можно доложить. Эх, Леночка, Леночка! «Рассказывай!»… Прямо тут, что ли, в передней?
Лев прошел в комнату, отодвинув Леночку к дверному косяку.
Леночке действительно было пора уходить. Владимир Афанасьевич посидит подождет, конечно, сколько-то – он человек терпеливый, но увы, не свободный… А свободных где ж найти… Леночке уже под сорок. Да и не нужно ей как-то свободных теперь. Теперь ей нравится, чего уж греха таить, не когда ее любят – любят-любят-а-пригубят-да-погубят! – ей нравится, когда ее… ой, как немножко стыдно! – боготворят. Или, во всяком случае, предпочитают кому-то… кому-нибудь, все равно кому. Хоть и белобрысой Наташе из какого-то тусклого и среднего учебного заведения: Наташа, конечно, догадывается, что у ее Владимира Афанасьевича есть некая Прекрасная Дама, но пока все тихо. И Леночка с Владимиром Афанасьевичем могут иногда ужинать в «Паланге»… дальше «Паланги» дело, правда, не идет, но кто знает? Сейчас Владимир Афанасьевич ждет ее в «Паланге», тоскуя по своему рольмопсу, – очень уж он любит рольмопс. Иногда Леночке кажется, что рольмопс Владимир Афанасьевич любит даже больше, чем ее, – что он боготворит рольмопс, но это уж вовсе какая-то глупость… приходит же такое в голову!
– Ты говори, Лев, я слушаю.
Лев смотрит на Леночкины бусы: красивые бусы, янтарные. Одна бусинка круглая, другая прямоугольная.
Круглая – прямоугольная – круглая – прямоугольная – круглая – прямоугольная… и так до бесконечности, и никогда не прервется этот ряд. Теперь уже Лев понимает, что пришел зря. Ему не найти в себе сил рассказать этим бесконечным бусам историю коротенького их с Верой грехопадения. Сколько там у них все длилось… минут пятнадцать? Пятнадцать минут – и прошлой жизни как не бывало! Что знают об этом Леночкины бесконечные бусы… или все-таки знают что-нибудь?
– Ты не слушаешь, – сказал Лев. – Ты спешишь. Ты всегда спешишь.
– А вот и неправда! – сразу же разгневалась Леночка. – Я отнюдь не всегда спешу. Ты ничего не знаешь о моем «всегда»! Мое «всегда» – оно совсем другое. Мое «всегда» – это сидение здесь в одиночестве, в четырех стенах, – сидение часами, днями, годами… когда ты не приходишь!
– Ты сама это выбрала, – напомнил Лев. – Ты выбрала это, когда мне было шесть лет.
Леночка затосковала. Кажется, сейчас ее начнут обличать – гм, пока не обличат всю-без-остатка. А зачем ее обличать? Ее так просто обличать… так просто, что даже неинтересно! Кукушка, да и все.
– Кукушка я, – сказала она вслух и усмехнулась.
– Иди, – сказал Лев. – Тебя рольмопс ждет. И я пойду.
Рольмопс ушиб Леночке мозжечок. Практически парализовал мозжечок, исключив тем самым всякую возможность не только идти, но и вообще двигаться.
– При чем тут… – еле справилась с губами она, – и вообще… откуда… рольмопс?
Леночка ничего не понимает про меня, зачем я ее мучаю? Она родила меня и одела во все желтое. И так, во всем желтом, отдала деду, который меня переодел и воспитал. Она боится меня, она не знает, как со мной говорить! А ничего… пусть узнает. Узнает и ужаснется. Ее все только и делали что щадили, но вот и пора кончать с этим.
– Я, собственно, посоветоваться, – сухо начал Лев, оставив рольмопс катиться в неуказанном направлении. – Насчет… что мне предпринять, если я час назад (как бы это пожестче назвать-то, чтобы Леночка окаменела!) переспал с одной моей одноклассницей. Я слышал, что от этого дети бывают.
Леночка окаменела. «Переспал»? «Дети»? У Льва не может быть детей, он сам дитя! Он во всем желтом… как цыпленок. У цыплят детей не бывает, они бездетные все. Вблизи от Леночкиной головы возникли два чужих слова: «Комсомольская правда». Она попыталась найти этим двум словам место, но свободного места в голове не оказалось.
– А что дед говорит?
– Дед ничего не говорит, он пока не в курсе. Ты первая.
Первая… Леночка не умела быть первой. «Первая любовь» – почему-то вспомнилось ей. Первой любовью был Игорек Рождественский, но он только цветы дарил, в основном ландыши. А больше про это Леночка ничего не знала. Она никогда не была первой – и даже никогда не думала о том, кто и что там, впереди. Сейчас она с ужасом озирала пустое пространство перед собой – и в пространстве этом не было ни души. Леночке самой предстояло броситься вперед и… – и умереть там: она просто не представляла себе, что еще можно делать впереди. И даже оглянулась назад, словно ища тех, кто шел за нею следом – какие-нибудь толпы людей, поджимающих ее сзади: побыстрее, гражданочка, другим туда же, куда и Вам! Но и там никого не было… она, получается, ото всех оторвалась. Совсем одна в мире. Бедная Леночка!
– Как зовут ее?
Лев усмехнулся: Леночка все-таки большая прелесть. Великое счастье родиться от человека такой чистоты…
– Вера, если это что-нибудь меняет. Вера Кузьмина.
– Я знала! – закричала вдруг Леночка, совсем одна в мире. – Я знала, к чему это все приведет… эти свидания, на которые твой дед смотрел сквозь пальцы. Я знала…
– Знала, а молчала, – отнесся Лев. – Могла бы и предупредить: я-то не знал.
Он чужой мне человек, этот Лев. Сухой чужой человек. С ним невозможно говорить. Он… он мне не сын. Нет, все-таки сын: все вокруг знают, что у нее есть сын по имени Лев. Она не может утверждать, будто у нее нет сына. Боже, зачем было рожать его… «дикое мясо из тебя выйдет, голубушка».
– Что-то надо делать, Лев. Надо с дедом поговорить. Я приду к вам завтра, мы поговорим… вместе, втроем.
– Это и все? – спросил Лев, поднимаясь – Тогда я правда пойду. Привет рольмопсу.
– Он… он замечательный человек!
– И семьянин, небось, хороший, – примирительно сказал Лев. – Только отчество у его детей некрасивое: рольмопсовичи.
– Ты не можешь! Ты не можешь… уходить сейчас! – тихонько взвизгнула Леночка. Как маленькая собачка, которой наступили на маленький хвостик.
– Остаться минут на пять? – поинтересовался Лев, стоя в дверях.
– Иди! – Маленькой собачке еще раз наступили на маленький хвостик. – Иди, я тебя не задерживаю. Ты не советоваться приходил – ты глумиться приходил. Поглумился – и будет. Иди!
– А-а-а… – протянул Лев. – Так вот зачем я приходил. Ну, так… с тем и ухожу.
И дверь за ним закрылась – бес-шум-но.
Леночка бросилась к двери. Вернулась. Опять села на диван. Телефон зазвонил – или он и звонил все время?
– Леночка, ты разве дома еще? – Это был рольмопс. – Ты приедешь?
– Я… приду. Я пешком приду. Мне надо подумать кое о чем. По дороге.
– Так тебе идти часа два, – заскучал рольмопс, но Леночка уже положила трубку.
А Лев снова ехал в метро. Один в вагоне – словно сразу весь мир взял и оставил его в покое. Ты неинтересен мне, Лев, – словно сказал ему весь мир, и Лев ответил: взаимно.
«Что вообще тебя интересует?» Это Ольга Тимофеевна, учитель истории: лично ее интересует Лев. Она наблюдает за ним уже второй год – с тех самых пор, как преподает у них. Загадочный Лев, признавшийся ей сразу: «Я ненавижу историю». – «За что же?» – «За то, что она мертвая». Так Ольга Тимофеевна никогда не смотрела на историю, но только так она с тех пор на нее и смотрит. Все, что произошло, – произошло и по-другому быть уже не может. Выбора больше нет. Она смирилась с этим за два последних года, но до сих пор не поняла, что интересует Льва: ведь что-то же интересует его! «Хоть бы она отстала от меня! – думает Лев. – Нашла подопытного кролика…» Он не может признаться ей в том, что его не интересует ни-че-го. Потому что у любого фокуса простая разгадка – и, если знаешь это, остальное неинтересно. Неважно, какая именно разгадка у данного фокуса, – важно, что какая-нибудь разгадка есть и что она всегда простая.
«Мир прост и глуп», – написал Лев на доске, когда никого не было в классе. Но потом все откуда-то узнали, что это Лев написал… узнали или догадались – и сказали об этом Ольге Тимофеевне. И Ольга Тимофеевна накарябала ему в дневнике: «Прошу обратить внимание на поведение сына, внука!» Лев стер тогда буквы «в» и «н» в слове «внука» и осторожно вписал в освободившееся пространство «с». Получилось красиво и грубо: «Прошу обратить внимание на поведение сына, сука!» – и Лев долго любовался этой надписью. Дома дневника его сроду никто не просматривал. Да у Льва дома и был-то один дед. Дед Антонио, который считал, что неприлично заглядывать в чужие бумаги. Потом Лев засунул исписанные страницы дневника под боковушку обложки – и послание так никогда и не достигло адресата, кем бы он ни был.
Мир прост и глуп. И ездить за советом к Леночке был напрасный труд. Ведь он знает, что ребенка не будет. От такого знания Льву не радостно и не грустно: это так же, как знать, что он никогда не станет историком. Непреложность факта не требует отношения, отношение ничего не изменит.
Вот только дед Антонио… Это к деду Антонио везет его сейчас пустой вагон – и рано или поздно доставит на место, скажет: слезай, пора. А вот тогда… Нет, Лев даже не может представить себе, как рассказать обо всем деду. За деда Лев боится: дед святой. Святые жизни не знают. Надо жизнь от них в стороне держать. Но представить себе, что он ничего не расскажет деду, Лев тоже не может.
Положение.