Текст книги "Зелёная земля"
Автор книги: Евгений Клюев
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
гуляй, я хожу за тобой по пятам
и твой выпрямляю путь.
Гуляй, моё счастье, не с тем – так с тем,
а хочешь – так с тем и с тем,
гуляй, я тащусь за тобой, как тень,
твою охраняя тень.
И то, моё счастье, о чём тужить -
весь мир запахнув в пальто:
ведь сколько с тобой нам осталось жить?
Каких-нибудь там лет сто -
лет сто потянуть этот лёгкий вдох
и выдохнуть так: прости.
А все твои спутники… дай им Бог
забыть тебя на пути -
в тот край, где гобой протрубит отбой
и ангел погасит звезду,
куда никто не пойдёт за тобой,
а я за тобой – пойду.
* * *
День за мыслями грешными
пролетел, прохрустел -
шоколадом с орешками,
шелухой новостей,
и румяное облачко
догорает, шурша, -
это райское яблочко
или это душа.
Ты уж, душенька, старишься,
а туда ж – кочевать
да вдали от пристанища
своего ночевать!
И опять моя странница,
погуляв в небесах,
обещает исправиться
и меня не бросать.
Прийти к тебе ни с чем, как есть -
всё потерялось по дороге:
коротенькое слово «честь»,
коротенькая мысль о Боге,
сухой вопрос какой-нам-толк?
сухой ответ да-никакого…
и некий долг-зубами-щёлк,
и непонятно чьи оковы.
Мы наживём, дай только срок,
с тобой не меньше, чем имели,
и сложим всё, в чём будет прок,
в коробку из-под карамели.
Ты скажешь: «Сколько набралось
сокровищ караван-сарая!» -
перебирая горстку слёз
и вздохов гроздь перебирая.
* * *
Зелёного неба, весёлого неба края,
смотри, зацветают тяжёлой лиловой сиренью -
и низкие птицы, неправильно небо кроя,
рисуют на нём долгожданной грозы появленье.
Пора нам, гроза, собираться в недолгий наш путь:
ребёнок юлу раскрутил – и в природе жужжанье,
пора разрушать… это только потом как-нибудь
мы в бархатной с вами походим по дому пижаме!
Вот-вот он распляшется, этот сиреневый бунт -
и надо навстречу послать ему доброе слово.
Уж как ни бедны мы, а каждому хватит на фунт,
к примеру, хоть лиха– отчаянного, грозового!
И кто его знает, что наземь сорвётся с высот,
а что не сорвётся, хотя раскачается тоже, -
но каждый в кулёчке свой собственный фунт понесёт:
фунт лиха, изюма… уж это кому что дороже.
* * *
И мы плывём весеннею водой -
часов не наблюдая, но старея.
Уходят вдаль своею чередой
деревья, зданья, голоса, и время,
и образы – как коротки их дни
и как скупится вечность на уступки!.,
и образы – как лёгкие ладьи,
ореховые хрупкие скорлупки.
Куда же мы от них – в какую даль,
в какую жаль… кому мы их оставим?
Миндаль был сладким, горьким был миндаль -
и двойственным таким, таким лукавым!
Вкусив искусств… но не об этом речь -
речь всё о той же самой одиссее,
когда не удаётся уберечь
скорлупку-память на воде осенней.
PONTO DEI SOSPIRI
Носить улыбку на устах,
как птицу на руках,
и хохотать, никем не став,
оставшись в дураках,
и знать: пока растёт трава,
ты точно будешь жив,
и заучить свои слова,
и не хотеть чужих,
не думать о минувших днях
и о грядущих днях,
и вздох рассеянный ронять -
и забывать поднять…
И, улыбнувшись в полный рост
в глаза чужих химер,
подумать: здесь построят мост -
Мост Вздохов, например.
* * *
Какой золочёный учёный паук,
магистр беспечных наук,
ткал просто из воздуха – снов и теней -
материю жизни моей?
Такая непрочная… рвётся в руках
и крошится, и не удержишь никак,
и годы идут, и трещит всё сильней
материя жизни моей.
А глупой душе этот треск незнаком -
ей всё бы порхать по твоим облакам:
душе невдомёк, что трещит всё сильней
материя жизни моей!
Возьми-ка, дружок, на свои облака
хотя бы два-три золотых лоскутка:
надставить – на несколько солнечных дней -
материю жизни твоей.
* * *
Рассказать, как лунатики падают с крыш,
до небес дотянувшись едва лишь?
Но тебя уже нет… ты всё время спешишь -
и всё время везде успеваешь.
Это только меня полоумная плеть
подгоняет, считая секунды,
это мне одному никуда не успеть -
никуда не успеть ниоткуда.
Слава тем, кто с иглой, слава тем, кто с метлой,
слава тем, кто встаёт в полседьмого -
и кого не смутит никакой поцелуй,
никакое сердечное слово:
и да стелется шёлком под ними проспект,
да продлятся их дни и их полдни!
Я тебя на руках понесу, чтоб успеть
до закрытья – чего, я не помню.
Значит, вечная слава тебе и хвала,
что на свете на чёрном… на белом
ты начать успеваешь и кончить дела -
и что любишь меня между делом.
* * *
Безо всякой такой сноровки,
ничего не умея вовсе,
понимая, что это глупость
и что этому грош цена -
из меня можно вить верёвки,
из меня можно делать гвозди,
из меня можно строить крепость,
если крепость тебе нужна.
Хочешь – скипетром и державой,
хочешь – свечкою к аналою,
хочешь – кроткой улыбкой Будды
под ногами, в пыли, в золе… -
одного из меня, пожалуй,
не получится: стать петлёю
для тяжёлой твоей свободы,
придавившей тебя к земле.
* * *
На тему жизни, смерти и любви -
не хватит ли об этом, не сказать ли
о чём-нибудь ещё?
Да всё некстати,
что кроме жизни, смерти и любви.
А слово кружит бабочкой ночной
меж трёх миров, предложенных на пробу, -
и все они, увы, не так уж чтобы…
да где же взять какой-нибудь иной!
И слово кружит, а века гудят,
века растут – планета молодая
стареет… слово кружит невпопад,
всё примеряясь, медля, выжидая -
крылатое такое существо
без страха и, должно быть, без упрёка -
порхает, не касаясь ничего,
всё около, всё близко, всё далёко.
* * *
Вечереет, и темнеет, и пустеет наша жизнь,
и часы идут, а парки… нет, не парки – шелкопряд
тянет ниточку, и прялочка вертится и жужжит
столько дней уже подряд и столько лет уже подряд.
Что за ниточка такая, для чего она блестит?
Это шёлковая ниточка, для связи всех времён!
Кто там держится за ниточку, стареет и грустит -
это Бог грустит о вечере, что кончится и он.
Видишь, прошлое всё думает, куда бы ускользнуть,
да за шёлковую ниточку потянешь – и опять
всё воротится обратно, пусть хоть и на пять минут:
посидеть за чаем сумрачным, поплакать, помолчать.
Можно вытянуть и будущность без всякого труда -
потяни в другую сторону, попробуй-ка рискни!
Лишь бы прялочка вертелась… а из коконов всегда
вылетают только бабочки, лишь бабочки одни.
* * *
На высоком летнем береге,
где сидят два воробья,
есть на всякие истерики
пол-улыбки у тебя:
пол-улыбки, полкораблика -
возле всех моих пучин,
полфонарика, пол-яблока:
мол, не хмурься без причин!
На любой тяжёлый обморок -
бросить ночь, махнуть в кабак! -
у тебя есть грозный оберег -
пол-улыбки на губах.
И за праздные терзания
(не терзайся, идиот!)
нас с тобой сквозь утро раннее
пол-лошадки увезёт.
КАРТОЧНЫЕ СТРАСТИ
Шесть стихотворений
1
Дню заканчиваться лень,
и далёк скандал.
Сколько хочешь Королей -
сколько хочешь Дам.
Всякой масти завались,
как в лесу опят.
Все на свете обнялись
и вповалку спят.
И никто ещё в пыли
шлейфа не валял
Снятся Дамам Короли,
Дамы – Королям.
Но уже близка гроза.
Зябко на ветру.
Туз во сне толкнул Туза -
это не к добру.
Все несчастья от Тузов,
вставших на дыбы…
Чу! Шестёрки слышат зов
Боевой трубы.
2
Дама била Короля.
На бочок склонив головку,
обстоятельно и ловко
била Короля.
Высоко взлетали ленты,
высоко взлетали банты -
Дама била Короля.
Ведь истерики и бунты -
это дамские таланты…
Дама била Короля.
А Король был очень милый,
очень милый и усатый,
а Король смотрел с досадой,
усом шевеля.
И не знал, что Дама била
потому его, что милый,
очень милый, и усатый,
и ни в чём не виноватый,
а ещё смотрел с досадой,
усом шевеля!
Дама била Короля.
Отдыхала и по новой
била Короля…
А причиной (и основой)
было то, что он бубновый,
и за то, что он бубновый,
Дама била Короля.
3
Два Короля ночной порой
сходились под горой.
И с бубном был один Король,
и с пикою – второй.
И тот, который с бубном был,
всё время в этот бубен бил,
а тот, который с пикой шёл,
был беспримерно зол.
Они сошлись порой ночной
под общею луной.
И всё окончилось войной -
кровопролитной, но смешной
под этою луной.
И тот, который с бубном был,
того, кто с пикой был, убил
под этою луной.
А если б тот, кто с бубном был,
того, кто с пикой, не убил
под этою луной,
тогда бы тот, кто с пикой был,
того, кто с бубном был, убил
под тою же луной.
Но, в общем, их военный пыл
поднял вокруг такую пыль
под общею луной,
что непонятно, кто там был,
и кто кого из них убил,
и под какой луной.
4
За Дамой гонялись четыре Валета
(Валет, и Валет, и Валет, и Валет):
четыре берета, четыре жилета
и восемь цветных эполет.
И восемь цветных эполет.
Четыре Валета ей пели куплеты
(куплет, и куплет, и куплет, и куплет) -
и ей подарили четыре браслета
и восемь пакетов галет.
И восемь пакетов галет.
Наверное, Дама была из балета,
ей было семнадцать, наверное, лет.
И Дама влюбилась в береты, в жилеты
и в восемь цветных эполет.
И в восемь цветных эполет.
За Дамой гонялись четыре Валета,
четыре Валета ей пели куплеты,
к тому же, стояло прекрасное лето,
а Дама была стрекоза…
Она с удовольствием съела галеты,
а после надела четыре браслета
и замуж пошла за Туза.
5
Шестёрки сказали Семёркам,
Семёрки сказали Восьмёркам,
Восьмёрки сказали Девяткам,
Девятки сказали Десяткам…
Валеты любили секреты
и Дам обожали Валеты -
и так разносилась по свету
ужасная тайна Туза:
Туз был староватым,
не очень богатым
и, главное, пятым
в колоде Тузом,
а в пятом – какой же резон?
Но эта кошмарная новость
про эту кошмарную старость
была совершенная глупость
и, в сущности, бред или сон:
Туз был староватым,
Туз не был богатым,
но не был и пятым
в колоде Тузом,
поскольку… какой же резон?
И так получилось, что как-то
разбил он все прочие карты -
конечно, весьма деликатно,
а всё-таки вышел конфуз.
Поскольку, хоть он староватый
и даже совсем не богатый,
но всякие сплетни чреваты,
и Туз – это всё-таки Туз.
6
Только начинался вечер,
но уже кончался покер.
На полу валялся Джокер
и молчал как мог.
Крыть друг друга было нечем,
глупо посылать за сменой -
и витал над мрачной сценой
розовый дымок.
Дама обижала Даму
(не пуская Даму к дому),
на отшибе думал думу
пиковый Валет.
Три других стрелялись рядом
и, спалив друг друга взглядом,
наполняли едким чадом
целый белый свет
Короли погибли оба.
Туз Тузом раздавлен грубо.
Дам – всех сразу – сгрызла злоба.
Пал Валет – в груди с дырой.
Мелочь порвана на части.
И, когда утихли страсти,
Джокер встал и крикнул: «Здрасьте!
Я теперь король!»
БАЛЛАДА О ПОЧТОВОЙ СУМКЕ
Я цитирую цитаты, сочиняю сочиненья -
завтракаю лёгкий завтрак и обедаю обед.
Почтальон приносит почту, улыбается улыбкой -
лицемерной и коварной: «Вам письма сегодня нет».
Я отнюдь не обижаюсь: я-то знаю почтальонов -
всю их подлую породу, и меня не проведёшь:
почтальоны вечно прячут массу писем в толстых сумках
и нисколько не краснеют, ибо – обожают ложь!
Так что я крою спокойно мину номер сорок восемь
(равнодушие к событьям) и спешу произнести:
«Как дела и как здоровье? Не зайдёте ли на кофе?
Дождь идёт, и всё такое… Вы промокнете в пути».
Он развешивает уши на некрашеном заборе -
я же сразу понимаю: алчет кофе негодяй! -
и лениво добавляю: «Впрочем, если не хотите,
мне же лучше… кстати, сливки просто льются через край!»
Почтальон снимает уши – ухо за ухом – с забора
и негромко отвечает, обращаючись к дождю:
«Слишком многие мечтают вьшить кофе с почтальоном…
Я подумаю сначала, а потом уже скажу».
Я-то вижу, что попался он в расставленные сети
и, уже почти ушедши, говорю: «Ну, нет так нет…
Кстати, вот что интересно: кофе часто пьют с печеньем,
а закусывают тортом и коробками конфет».
Я-то знаю почтальонов, всю их гнусную закваску,
и отнюдь не удивляюсь, слыша, как он говорит:
«Если только ненадолго… я же всё-таки на службе», -
ухмыляючись ухмылкой, омерзительной на вид.
Он почти бежит за мною на весёлый запах кофе,
обсуждая по дороге сотню всяких пустяков:
что за торт, что за печенье, импортные ли конфеты -
и большая ли коробка, и срок годности каков…
Я, конечно, отвечаю на вопросы – пункт за пунктом -
и подталкиваю гостя к креслу – мягкому притом:
развалившись в мягком кресле, он хватается за чашку
и хлебает как безумный крепкий кофе жадным ртом.
Я отнюдь не раздражаюсь (я-то знаю почтальонов!) -
повторяя: «Ах как странно, что мне не было письма…»
И, притворно сожалея, он внезапно засыпает:
кофе с пачкой димедрола быстро действует весьма.
Тут я открываю шкафчик, вынимаю острый ножик
и втыкаю этот ножик раз пятнадцать – двадцать пять
почтальону прямо в сердце – и, когда он умирает,
я, вздыхая облегчённо, принимаюсь хохотать.
Хохоча, я расчленяю тушку пакостного гостя
на квадратные кусочки и бросаю их в мешок,
а потом мешок сжигаю в алом пламени камина
и спокойно жду, покамест улетучится душок.
Наконец, уже отныне не теряя ни секунды,
еле сдерживая сердце и пылая как в огне,
я бросаюсь к толстой сумке и вываливаю на пол
массу утаённых писем – все до одного ко мне!
Я совсем не возмущаюсь (я-то знаю почтальонов),
я ласкаю письма взглядом, силясь подавить озноб,
открываю все конверты, складываю письма в стопку -
и читаю, и читаю, и читаю их взахлёб…
И никак не начитаюсь, всё никак не начитаюсь -
строчка тянется за строчкой, как коралловая нить…
Многое в них устарело – и в сердцах я повторяю:
«Раньше надо было, раньше эту гадину убить!»
Впрочем, пусть и так спасибо скажет мерзкое отродье,
что изнеженные руки об него я замарал!
И прижавши письма к сердцу я танцую до рассвета -
и ликующие крики издаю, что твой марал…
* * *
Поверим на слово беспутному апрелю,
не расстающемуся со своей свирелью
до декабря, до января, до февраля…
а там до марта – чтоб опять гулять по склонам
в неувядающем плаще своём зелёном,
свистя в свирель и ничего не говоря.
Поверим на слово молчащему сурово
чужому Богу, охраняющему слово, -
чтобы тому случайно вдруг не убежать
куда-нибудь от разлюбезного предмета…
а я клянусь, что прекращаю делать это -
ловить слова и, заключая их в тетрадь,
бурчать: довольно-вам-гулять-по-белу-свету!
* * *
Любовь умнее нас с тобой – и ей видней,
как объяснить «распоряжайся» и «владей»:
любовь сама ведёт людей по краю дней,
по краю дней сама ведёт своих людей.
Тебе не нужно знать об этом ничего,
силков бояться и глядеть по сторонам:
к тебе и мне привязан ангел бечевой,
и этот ангел – он не даст погибнуть нам.
Ты, если хочешь, понимай всё это так:
мы в безопасности, любовь нас бережёт -
своих избранников с печатью на устах,
легко ступивших на сыпучий бережок.
И если можешь, то не думай ни о чём,
когда земля почти уходит из-под ног,
а нет – подумай: тихий ангел над плечом
и чуть подальше – охраняющий нас Бог.
* * *
Ничего я не ищу, не прошу -
по воде тупым пером я пишу
золотые да пустые слова,
а вода моя темна и крива.
И дрожат на той воде словеса,
но неграмотны твои небеса -
и, присматриваясь: «Что это тут?» -
всё читают, да никак не прочтут.
И тогда я говорю небесам:
я всю воду до конца искромсал,
я перо своё о волны сломал -
пробиваясь к самым главным словам.
Но неграмотны твои небеса,
хоть – на полчаса, на четверть часа
землю светом золотым осеня -
вроде как и понимают меня…
* * *
Право дело, не стоит того эта явь,
чтоб забыться в ней хоть на полдня:
потому и скольжу я по улице вплавь -
там, где нет и не будет меня.
Я не здесь, говорю я, а здесь меня нет -
есть берет, есть пальто, но не я!
Окончательной бренности ласковый бред,
бред бездонности, небытия…
И качается мир на ветру, на плаву
и смещается за горизонт -
в область сна, сновиденья, а здесь, наяву,
только дождь остаётся и зонт.
Из дождя и зонта не построишь палат,
а построишь – так вряд ли навек,
ибо век твой летуч, ибо век твой крылат,
как привет, как намёк, как набег.
И опять, начиная с того же с нуля
этот день, этот сон, этот бред,
ты берёшься за шлейф своего Короля -
шлейф от платья, которого нет.
* * *
На клочке, на салфетке, на пачке от сигарет
запишу впопыхах, что ночной набормочет бред,
пока будет бороться с кромешною темнотой
насекомый пустяк уайльдовской запятой.
Два прозрачных таких, два коротких таких крыла -
не то муха какая-такая… не то пчела,
не то есть запятая… не то, так сказать, не есть,
ибо завтра её ты уже не увидишь здесь.
И кивает копною спутанной мастерство,
да из этих пределов почти не видать его:
тут успеть бы за топотом двух каблучков пустых…
тут, по чести признаться, давно не до запятых!
Ан – висит над душой насекомый один пустяк
и звенит: дескать, тут у Вас, мой дорогой, всё не так, не так…
И летят каблучки – неуклюжему тексту вспять,
да напрасно: теперь их, видимо, не догнать!
…тоже глупость ещё – охотиться по ночам:
оставайся наутро с чем есть – со своим ничем,
со своей вперекрёст исчерченной немотой,
с пустяком насекомым уайльдовской запятой.
* * *
Ходит в небе серебристый пароходик
и не виден, как его ни наблюдать:
что-то лишнее на свете происходит -
сверх событий обязательных и дат.
Как вернуться бы в рассеянность и дробность
дня прохожего, минующего дня,
где изюминка, иголочка, подробность
ускользала от тебя и от меня?
На подробность припадая и хромая,
день прошёл по людным лужам и истёк -
где звезда в большом ковше одна восьмая,
где сирени один пятый лепесток?
Не накладывались сущность и явленье
друг на друга – оставался миллиметр,
на линейке было лишнее деленье,
и всё время ошибался геометр.
А меж тем клубилось время и густело,
и потом, когда пора её пришла,
собралась из ничего и улетела
побирушкою, богачкою – душа.
* * *
Моя милая вольная птица,
прежде чем целоваться при всех,
надо б как-нибудь договориться,
это будет любовь или грех?
Всё равно, кто правей, кто левее
и за кем – всё равно – перевес:
надо б выяснить, благословенья
иль прощенья просить у небес?
Мне-то – что? Я давно уже знаю,
как ответить на Страшном суде:
я вставал под зелёное знамя,
я молился зелёной звезде.
Это Вам, моя вольная птица,
наказанием звать благодать,
сомневаться, стыдиться, молиться,
улетать – и опять прилетать.
* * *
Две бури встретились в окне
и погибают в поединке.
А мы весь вечер варим льдинки
с тобой на медленном огне.
Зачем? Затем, что жизнь мала,
затем, что непонятно небо,
затем, что разные дела
вокруг топорщатся нелепо,
и в ступке плещется вода,
и вечно бьёт баклуши время,
и – за бирюльками старея -
всё спорят счастье и беда,
что тут нарочно – что всерьёз,
что даром – что имеет цену,
и где тут блеск напрасных слёз,
а где – иголки в стоге сена…
И может ли пустяк в парче
и золоте ещё увлечь Вас,
когда малюсенькая вечность
на Вашем плачется плече?
* * *
В захламленном прошлом… а впрочем, мы выбросим хлам:
посмотрим на небо – всё ближе оно, всё родней.
И, если ты хочешь, я выстрою маленький храм
на месте надежды, безвидной надежды моей.
Я выстрою храм – что-то вроде кормушки для птиц:
верёвочка, значит, дощечка… и весь разговор -
затем, чтоб однажды нам было с тобой где спастись
от всякой напасти, от всякого взгляда в упор.
На месте надежды, безвидной надежды моей -
наверно, последней надежды на этой земле -
я выстрою маленький храм на рабочем столе:
над сумраком всех моих грозных бумажных морей.
Я выстрою храм – ты узнаешь его без труда:
у самого синего моря, над бездною вод -
и, может быть, будешь сюда прилетать иногда
сушить свои крылышки после больших непогод.
* * *
Меня преследует звонок -
Ваш: ниоткуда возникая
то в тонком, с ложечкой, стакане,
то рельс трамвайных поперёк,
то разрывается стеклом
почти над самой головою,
то – музыкой полуживою
в каком-то доме нежилом.
Меня преследует звонок,
беспечною своей стрелою
разящий всё напропалую
вокруг меня и между строк,
и держит ироничный рок
меня на золотистой нити
и говорит: «Пляши, дурак!» -
и я пляшу, да всё не впрок:
Вы никогда не позвоните.
* * *
Как хочешь – так и буду говорить:
мне всё равно, каким далёким словом
пройтись по легкомысленным основам
неуловимейшего бытия!
А правда – не твоя и не моя,
она ничья, и влюблена в свободу,
и тянет через небо за собою
прямой и бесконечно светлый след.
Не знаю, объясню я или нет
тебе, что имена всегда излишни,
что светлый след – всё выше он и выше:
закинешь голову – бросает в шат,
что нам с тобою не принадлежат
ни улица, ни дом, ни день недели,
ни самые безумные идеи,
ни самые беспечные слова.
* * *
Сочтя непогоду за благо -
вот повод остаться вдвоём! -
гуляет ночная собака
с хозяином, богом своим,
и в снежной колючей шипучке
она, огибаючи лёд,
на цыпочках и на цепочке
хозяина рядом ведёт.
Нисколько мы не замерзаем -
нам, дескать, и так ничего,
мой лучший на свете хозяин,
заснеженное божество!
Нисколько мы не одиноки:
меж нами струна поводка -
а что ещё нужно собаке,
тем паче что жизнь коротка?
Но тут ты внезапно зашторишь
окно – и исчезнешь из глаз:
ах, шторы годятся на то лишь,
чтоб вечно обманывать нас -
лишаючи всякого знака
невидимого бытия!
И только вздыхает собака,
ночная собака твоя.
* * *
Далёкий путь у мыслей горьких
и много времени и сил.
Вот страшный год на двух восьмёрках
откуда-то приколесил.
Две вечности… куда как много!
Четыре ровные петли:
два чёрта, стало быть, два Бога
и по два – неба и земли.
А выбрать не из чего… где там!
Да как-то я и не готов:
управиться б с минувшим летом,
с букетом высохших цветов,
с четверостишьем – невесёлым
и ускользающим, как дым…
С одним невысказанным словом.
С воспоминанием одним.
* * *
Что-то с неба упало и снова взлетело
с зеленеющей веточкой наперевес -
ничего, это просто заблудшая тема
старой веры в далёкую милость небес:
привиденья – они мастера возвращаться,
рукавами махать да вздыхать невпопад!
К месту древних огней пробирается счастье
и на месте огней застаёт снегопад.
А вон там – ошибаясь и путая адрес -
из совсем уж нездешних времён Никогда
по задворкам крадётся Прости-моя-радость,
и пылает над нею чужая звезда.
В переулках гуляют весёлые страсти,
перепутав навеки, где «я», где «не я»,
и теряется небо в огромном пространстве
одного бытия.
* * *
Зима похожа из окна
на Брейгеля: там так же тесно -
там на кусочке полотна
Большое разместилось Детство.
Оно катается с горы
и застывает на морозе
среди размашистой игры
в какой-нибудь прекрасной позе.
И замирают на снегу,
веками не перемещаясь,
то на лету, то на бегу -
Проделка, Выдумка и Шалость.
А мне до них – как до звезды
или до Вашего привета:
не помню, сколько вёрст езды,
но помню, что четыре века.
* * *
А вот вам грёза – или стрекоза
прозрачная, как подобает грёзам
и, может быть, как подобает музам.
Так, значит, стрекоза. Или слеза.
Всё, что прозрачно, выстроилось в ряд,
пусть и не слишком стройный, но достойный
и осенённый беззаботной тайной:
жаль будет, если так-не-говорят.
Но так не говорят, а говорят
совсем иначе: это-то и грустно -
и в том, как говорят, нет ни искусства,
ни правды, ни любви, а только яд
обыденности…
Кто из нас убит -
пусть выйдет вон и не мешает прочим,
которым больше заниматься нечем,
в подруги брать стрекоз или сильфид.
* * *
Воробышком или Гаврошем
порхает сердце по весне:
вон чистый дым над нашим прошлым -
из всех садов по всей стране.
И свежей веткой жизнь другая
уже кивает нам сквозь дым -
и мы спешим, мосты сжигая,
расправиться с пережитым.
Какая глупая расправа!
В чём виноваты пред тобой
уже давно сухие травы,
шуршащие наперебой?
Зачем с былыми временами
ты так немыслимо суров,
что на одно воспоминанье
изводишь столько вот костров?
Но день грядущий бьёт крылами,
ловя тебя на шум и свет,
и ты всё раздуваешь пламя,
и чистый дым летит вослед.
ЧЕТЫРЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
О ВАРШАВЕ
Мату tylhojednciWarszawg…
1
Пан предлагает приправы,
пан извиняется охотно
за облака над Варшавой,
за плохую варшавскую погоду,
за обветшавшее барокко,
за облетевшие деревья,
за суетливую мороку
листьев в пустынной галерее…
Как будто морока листьев,
лето, улетевшее рано,
и вообще всё на свете – зависит
от этого любезного пана!
2
Как воздушный поцелуй на лету
восемнадцатое это столетье!
Обращаюсь ко второму лицу
через церемонное третье -
экий польский, экий птичий язык,
экий щебет из далёкой дубравы!
Он, мне кажется, однажды возник
наподобье небольшой переправы -
как такой один старинный мосток:
вот и мы на нём чуть-чуть постояли…
Поболтали б, да обычай тут строг:
заставляет соблюдать расстоянье -
скажешь «proszedo herbaty», а ответ,
разумеется, последует птичий…
Польский неземной этикет,
соблюденье заоблачных приличий.
3
Узкая варшавская галерея -
тесное пространство в колоннах,
бедная варшавская лотерея
в жёлтых тонах и зелёных!
Плесень старины на латуни,
мох на обветшалых банкнотах…
Надо поклониться «Фортуне»
за немыслимое множество злотых!
Существуют медь или паста -
начищать до блеска монеты,
но, бедное варшавское паньство,
у тебя сплошные банкноты…
Панове коммерсанты, у вас я
перенял вашу старинную моду -
с Богом на углу торговаться
на предмет хорошей погоды.
4
Меж тучных ламп и костёлов тощих
есть Rynek downy, где всё в порядке:
один шарманщик, один извозчик,
одна шарманка, одна лошадка…
Вам, пани Польша, не нужно больше:
всего, что мило, бывает мало.
А ты, извозчик, тогда изволь же
везти туда… да куда попало!
А ты, шарманщик, тогда изволь же
играть о том… да о чём угодно:
для пани Ночи, для пани Польши,
для пани Очень Плохой Погоды.
А я для пани Каквашеимя
пишу слова на стене шершавой,
что всё на свете неповторимо -
как жизнь, как смерть или как Варшава.
* * *
Упустим из виду пустяк
и вдруг решим, что в наших бедах
жизнь улыбнётся, скажем так, -
глядишь, а улыбнулась эдак.
Улыбок множество у ней -
пустых, коварных и неверных,
и множество ночных огней,
огней дневных, огней вечерних.
Хоть душу грей, хоть память грей -
не отогреешь: холод, ледник.
Прикуривай от фонарей,
от иллюзорных, от последних.
Но Ваше Вашество Пустяк
махнёт флажком из близкой дали -
и жизнь вдруг улыбнётся так,
как мы совсем уже не ждали.
* * *
За колючим за боржомом -
ветру зимнему под стать -
скучно в городе тяжёлом
злое время коротать.
А за островом Кукуем
есть кафе, где жизнь как дым.
Хочешь, сядем потолкуем -
хочешь, просто посидим.
И возьмём по чашке кофе
да по рюмочке вина,
чтоб не думать об эпохе
то ли смерти, то ли сна.
Вспомним что-нибудь другое -
утренний, к примеру, лес
и за облаком погоню
через лес наперерез,
или как узор на ткани
просиял – и был таков,
или кроткое мельканье
узких серых башмачков…
Музыкант тут музыканист,
денег некуда девать…
Слава Богу, что покамест
есть о чём не забывать!
* * *
Говорили: давайте запомним, а нет – так забудем!
Хорошо говорили: забыть всё равно что запомнить.
И поэтому, может быть, наше «спасибо за подвиг»
так же просто и мило звучит, как «спасибо за пудинг».
Всё равно и светло… и пока, моя жизнь, мы с тобою,
всё равно от чего отказаться и с чем согласиться, -
и неважно, что строишь ты мне или я тебе строю:
это храм у нас будет с тобой или будет темница.
Сколько нужно грехов, чтобы их положить в основанье
лучезарнеишеи святости – столько я даже не знаю.
Обойдёмся не этими – значит, другими словами,
начертаем на знамени… впрочем, оставим и знамя:
всё равно не для нас громыхает, шумит и клокочет
эта площадь бескровных страстей и кровавых видений!
Я иду за тобой, на застенчивый твой колокольчик,
как весёлый маньяк за хрустальной своею идеей.
* * *
На бестолковой распродаже,
где золото идёт как лом,
давай-ка от греха подальше,
сцепившись пальцами, уйдём.
Оставим скорби и восторги
и призрачную благодать:
увы, на этом бурном торге
нам вовсе нечего продать.
Строка из Нового Завета
вспорхнёт и сядет на чело:
сказать беспечно, что всё это
не стоит ровно ничего, -
веди ж нас, нежный бог Багульник,
под твой сиреневый салют
от мест, где всё ещё торгуют,
к местам, где вот уже поют.