Текст книги "Буря"
Автор книги: Евгений Рысс
Соавторы: Всеволод Воеводин
Жанр:
Морские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Глава XXIX
МОЯ ПОСЛЕДНЯЯ ВАХТА
Я приближался и удалялся снова от разговаривающих внизу, и голоса их звучали то тише, то громче. Порою я слышал только неясный гул, порою до меня отчетливо доносились слова, фразы, целые обрывки разговора. Мне трудно было отличить сон от яви. Не знаю, снилось мне или я действительно слышал отчетливый голос из репродуктора, говоривший: «Подавайте сигналы, спокойно ожидайте помощи, до свиданья, через час вызовем вас опять». Как в тумане, сквозь полуопущенные веки видел я капитана, склонившегося над картой, и снова меня унесло далеко-далеко и тихо покачивало, и издали доносились до меня приглушенные голоса. Всё время внизу неторопливая шла беседа, моряки рассказывали друг другу истории грустные и веселые, случившиеся вот здесь, на каменных берегах, или на пустынном холодном море. Сквозь сон обрывками до меня доходили некоторые из этих историй, но я не запомнил их, потому что внимание мое на них не задерживалось. Отдельные образы проносились в моем мозгу. Я видел каких-то людей, шагавших по открытому отливом морскому дну, ищущих устриц и водорослей, чтобы не умереть с голоду, длиннобородых моряков, воюющих с волной на крошечном деревянном суденышке, залитые электричеством здания на берегах прекрасных и диких заливов и много ещё отрывочных, не связанных друг с другом картин. Чудилось мне, что судно всё чаще и чаще, всё сильней и сильней вздрагивает от ветра, и казалось, – я отчетливо слышал громкие удары волн, разбивавшихся на палубе. Потом над самым ухом услышал я отчетливый голос, сказавший: «Спит». С трудом приподняв веки, я увидал голову Свистунова. Она опустилась и исчезла, и я понял, что он заглядывал мне в лицо – проверял, сплю ли я. Я с трудом прогнал одурь, не позволявшую мне шевельнуться.
– Спит, как младенец, – повторил Свистунов уже внизу. Я не расслышал, что ему ответили, потому что думал о другом. Сейчас, въявь, я заново ощущал приснившееся мне раньше. Койка непрерывно дрожала подо мной, и глухие удары волн, разбивающихся на палубе, действительно были слышны в каюте. Многое изменилось за время моего сна. Борта судна уже не казались теперь несокрушимым оплотом против ветра и волн. Они дрожали и вибрировали, и толчки, такие редкие раньше, ритмически повторялись каждые несколько секунд.
– Ничего, ничего, вырастет – моряком будет, – услышал я голос Свистунова. – Сколько ему? Лет восемнадцать? Не больше? Вырос он не на море, а держится ничего. Языком не болтает, не хвастает, и если что скажешь, старается запомнить. Из таких моряки как раз и выходят.
– Да, – сказал Донейко (он, значит, уже сменился с вахты), – повезло же ему для первого рейса: другой всю жизнь проплавает, а такого и не увидит.
– Ну и что же, – вмешался кок. – Ему же и лучше. По крайней мере всё ясно. Такой рейс выдержал, – значит, моряк. А нет, так езжай обратно.
Не трудно было догадаться, что речь идет обо мне. Я понимал совершенно ясно, что мне следует каким-нибудь образом помешать разговору, но я уже услышал так много лестного, что было бы ужасно неловко и мне и им если бы я сказал, что не сплю. Я лежал, боясь шевельнуться, и краснел, как мальчик, которого хвалят чужие люди. Разговор, между тем, продолжался.
– Потеха была, – сказал Свистунов, – когда мы его тогда с койки подняли и поставили рыбу подавать. Я, между прочим, даже пожалел. Чего, думаю, издеваться над парнем, да Мацейс натрепался с хлебом, а уж раз съел – такой обычай. Ничего не попишешь.
– Ну и что, – подал реплику Полтора Семена, – он вам нос и натянул. Вы, небось, думали, – он заплачет.
– Думал, что заплачет, – ответил Свистунов. – То есть не то что заплачет, а в обморок упадет. Или скажет, что сердце болит, и побежит за каплями к штурману. А может, – и действительно с ним дурнота случится. Всё время работаю и на него поглядываю. Вижу: плохо приходится. Нет, ничего, стоит. Ну, думаю, и упрямый же чорт. Весь белый, губы синие, а работает.
– Да, да, – сказал Балбуцкий, – я уже даже шутку придумал. Если, думаю, в обморок упадет, я под него краба пущу. Как краб его схватит, а он как завизжит, вот будет потеха.
– Ну и что, – буркнул опять Полтора Семена, – пустил краба? Да? Накось, выкуси.
– Нет, – честно сказал Балбуцкий. – Извините, ошибся. Парень оказался без липы.
Удивительно приятно мне было их слушать. И даже не потому, что меня хвалили, хотя, по-моему, каждому приятно, когда его хвалят и он знает, что хвалят искренно. Но главное было не это. Мне было очень приятно узнать, что в те тяжелые для меня минуты, когда я стоял по колено в воде и слышал монотонный стук ножей и крики: «Рыбы! Рыбы! Рыбы!» – что в эти минуты на меня смотрели не равнодушные, а внимательные глаза. Что страшные усилия, которые я прилагал, чтобы не сдать, были всеми одобрены и поставлены мне в заслугу. За сегодняшнее признание я даже простил Балбуцкому его замысел насчет краба.
– А то, знаете, бывает, – сказал Донейко, – придет такой пистолет и начинает вола вертеть: «Я, мол, уже плавал, и качки я не боюсь, и работа эта мне пустяки». Всё ему хочется как-нибудь героизм свой показать. К нам на 27-й один такой заявился. Пока шли до промысла, он нам такого набрехал, что у нас прямо дух занялся. Чорт его знает, думаем, может, он вправду знаменитость какая морская. Как начали промышлять, так его и море битв стало. Лежит пластом, не ест, не пьет, не работает. «Если б, – говорит, – меня море не било, я бы вам показал». Пробовали мы эту шутку с хлебом. «Нет, – говорит, – уберите хлеб, мне на него смотреть противно». Так бы он весь рейс и провалялся, только его однажды ночью кок в камбузе застукал. Он, оказывается, каждую ночь, пока кок спал, пролезал в камбуз и нажирался. Капитан как узнал, – обозлился. К чертям, говорит, в пассажиры четвертого класса, в трюм. Туда его и списали.
– Бывает, – согласился Овчаренко. – Трепачи по всему свету водятся. А насчет Слюсарева я согласен. Мне он тоже нравится. Когда случилась эта история с Мацейсом и Шкебиным, он, во-первых, сумел их всё-таки выследить, и не его вина, что немного поздно; во-вторых, – простите, товарищи, – когда вы на него наседали и требовали, чтобы он вам рассказал, что и как, уверяю вас, ему было не легко. И я думаю, вы сами теперь согласитесь, что поступал он правильно.
Все засмеялись.
– Глушили парня здорово, – пробасил Полтора Семена.
– Да, – сказал Донейко. – Налегли мы тогда на него. Прямо так навалились, что лучше не надо. А как он стоял, Свистунов, помнишь? Красный, растерянный, врать-то он, по совести говоря, не умеет, по виду его и осел бы понял, что что-то неладно, а молчит. С характером. Товарищей потерять всякому страшно, а такому мальчишке особенно. Наверное, уж ему представлялось, что никто с ним не говорит и все его презирают. Я и не спорю. Он молодец, что смолчал.
– Вы скажите, – настаивал Овчаренко, – правы были вы, когда к нему приставали?
– Да знаете, – Донейко замялся, – пожалуй, что и не правы. Только очень уж любопытно было.
Все засмеялись, но смех сразу же оборвался. Вошел капитан.
– О чем беседуете? – спросил он.
– О Слюсареве.
– А он спит?
– Спит.
– Ничего парнишка, – сказал капитан. – Когда выбрасывались на банку, я его спрашиваю: «Боитесь?» А он мне и отвечает: «Боюсь». Я даже растерялся. «А держаться, – говорю, – будете?» – «Буду». Это мне понравилось.
Тральщик задрожал сильнее. Он двинулся. Я это точно почувствовал. Он двинулся так сильно, что я ухватился за край койки. Снова замерло судно, и только мелкою дрожью дрожали перегородки. Понимая, что движение мое было видно снизу, я привстал, как будто только проснулся, и свесил ноги вниз, кулаком протирая глаза.
– Проснулся? – спросил Свистунов. – А мы уж решили, что ты там умер.
Вероятно, оттого, что я долго лежал неподвижно, у меня немного кружилась голова и горело лицо, и удивительную слабость чувствовал я в руках и в ногах.
– Вахту не проспал? – спросил я нарочито сонным голосом.
– Проспал бы, так разбудили б, – сказал Донейко.
Я слез с койки, ноги у меня подогнулись, и я сразу сел, чтобы скрыть охватившую меня слабость.
– Придется вам нас немного пораньше сменить, – сказал капитан, – чтоб Фетюкович не пропустил передачу.
Мы с Овчаренко оделись и пошли на вахту. В коридоре было темно. Когда Овчаренко зажег спичку, я увидел, что около двери на палубу тихо плескалась черная вода. Я не предполагал, что за время моего сна она зашла так далеко. Зыбь побежала по воде, когда Овчаренко открыл дверь. Снег ворвался в коридор, снежинки ринулись на нас, как будто они ждали, сидя в засаде.
– Опять пурга, – сказал Овчаренко.
Палуба была уже вся под водой. Из воды торчали только полубак и надстройка. Я стоял, ожидая, пока Овчаренко поднимется по трапу, когда увидал за надстройкой огромную водяную стену. Она рухнула, разбившись о рулевую рубку, долетела до полубака и притиснула меня к стене с такой силой, что мне казалось, – я буду сейчас расплющен. Ухватившись за ступеньку трапа, я стоял не дыша, ожидая, пока вода схлынет. Она схлынула с шумом, и сквозь этот шум я с трудом услыхал крик: «Слюсарев, Слюсарев!» Я поднял голову. Это кричал Овчаренко. Перегнувшись через поручни, он звал меня. Слабость моя не проходила. Страшное усилие нужно было мне сделать, чтобы заставить себя полезть по скользким крутым ступенькам. Овчаренко мне подал руку. Я влез на полубак, и было самое время, потому что снова рухнула водяная стена. Волна промчалась над рубкой, и гребень её ринулся на полубак и с ног до головы окатил нас водой. Вцепившись в поручни, я опять не дышал, но вот волна схлынула, снег с яростью колол мне лицо, капитан что-то кричал нам, но мы не разбирали слов и только видели, – он указывает пальцем на надстройку.
Страшно жалкой казалась надстройка, удивительный домик, выросший из ревущего моря.
– Труба, – долетел до меня голос капитана. Я тогда только заметил, что за рулевой рубкой больше не было судовой трубы. Фетюкович спустился вниз по трапу. Я пошел к борту, туда, где полагалось стоять вахтенному. Стало тише. Мелкие волны бились о тральщик, и ещё далеко был идущий на нас гигантский вал. В тишине бесконечным потоком мчались снежинки, били в лицо, кружились, проносились дальше, таяли на палубе. Но мне было тепло. Мне было даже жарко. У меня горело лицо, и вода, струйкой лившаяся по спине, мне совсем не казалась холодной. Рухнул и этот вал и опять окатил нас всех и прошел дальше, как гигант, не заметивший, что затоптал пигмея. Капитан ушел вниз, и мы остались с Овчаренко вдвоем.
Берега за снегом совсем не было видно. Только миллионы снежинок мчались там, где, я знал, тянется каменная гряда. И за кормой и перед носом судна был тот же белый снег без конца, точно белая матовая стена. А направо из этого белого хаоса выделялись ясно и отчетливо два черных камня, два острова, две скалы. Старовер поднимал над снегом свои широкие плечи, как будто гордясь своей несокрушимостью. Горбатая черная остроносая Ведьма задыхалась от смеха, прикрывшись белым снежным плащом. Минута шла за минутой. Я был уже весь мокр и не боялся волны. В нескольких шагах от меня Овчаренко мерно шагал по полубаку и брался за поручни каждый раз, когда находила волна. Я вспоминал рейс, катастрофу, шторм, моих товарищей.
«Положение у нас совсем паршивое, – думал я, – и, наверное, у Донейко, и у Свистунова, и у кока, и даже у капитана сердце замирает каждый раз, как находит большой вал и тральщик вздрагивает на банке. А так, по виду, совсем ничего не скажешь. Будто они не боятся. Вот мне, например, очень страшно, я очень боюсь. Что меня удерживает от того, чтобы закричать, закрыть глаза, вообще сделать то, что я естественно должен был бы сделать. Стыд? Стыд перед товарищами, которые подумают, что я трус? Но ведь, конечно, все они понимают, что я боюсь, и сами они боятся, и ничего в этом, в сущности, стыдного нет. Что ж, – нам радоваться тому, что помрем, что ли? Что касается капитана и Овчаренко, – понятно. Он помполит, он обязан держать политико-моральное состояние на высоком уровне. Значит, он, естественно, делает вид, что ему не страшно, что опасности нет, что вообще волноваться нечего. Ну, а остальные? Рядовые матросы, засольщик, повар?» Я очень долго думал об этом. Мысли мои то двигались медленно и трудно, то вдруг начинали мчаться, обгоняя друг друга, так что я терял нить.
«Это, – думал я, – особая совершенно выучка. Вот, скажем, Донейко или Свистунов. С каждым из них бывало, что помполит или капитан посвящал его одного в какое-нибудь мероприятие и говорил: надо, мол, провести на твою ответственность. И вот в этот момент каждый из них уже чувствовал себя как бы вторым помполитом. Он в этом определенном вопросе как бы отвечал за мысли команды. И это впитывается в кровь. Полтора Семена, например, наверное, никогда не получал каких-нибудь специальных заданий от Студенцова или Овчаренко, но всё равно у него уже воспринято от товарищей чувство ответственности за состояние команды. В условиях катастрофы, в условиях опасности, естественно, оно обостряется. Как бы там кто ни боялся, он всё равно больше всего боится других напугать. Он будет скрывать от других свои мысли и делать вид, что всё совершенно благополучно, как будто он помполит. Десять помполитов, десять воспитателей и ни одного воспитываемого».
Мне показалась страшно смешной эта мысль. Кутаясь в плащ, я смеялся, щурясь от снега, а потом перестал смеяться и подумал, что, в сущности, здесь нет ничего смешного, а только хорошее, потому что благодаря этому сохраняется такое спокойствие и такой порядок, и каждому легче, потому что он не распускается, не поддается панике, отвлекается от тяжелых мыслей. Я представил себе моих товарищей, сидящих в каюте внизу, под моими ногами, и мне стало очень весело и хорошо, и захотелось сказать им, как я их уважаю и ценю и как прошу их быть мне на всю жизнь друзьями.
Ох, как мне было жарко! Я даже расстегнул воротник плаща. Мне просто казалось странным, какой горячий снег и какая в Баренцевом море горячая вода.
Я вспомнил, как я лежал на койке, а они внизу разговаривали обо мне. Я знал их достаточно, всегда говорящих в шутку, всегда избегающих всяческих излияний. Я знал их достаточно для того, чтобы понять, как много значило то немногое, что они сказали обо мне. Если б сейчас всё было спокойно и мы бы опять плавали и ловили рыбу, я бы очень старался им сделать что только можно приятное. Я бы не дразнил Балбуцкого, потому что он очень хороший парень, и все они очень хорошие парни, и вообще всё замечательно.
Мне стало еще жарче оттого, что я покраснел, вспомнив слова, сказанные когда-то мною об Овчаренко, которого било море. У меня стало очень тоскливо на душе. Чувство моей вины воскресло с удивительной силой. Я обернулся. Овчаренко стоял у борта, и я видел только его спину в плаще и капюшон, накинутый на голову.
Что, если когда-нибудь кто-нибудь расскажет ему об этом! Сейчас мне казалось, что я совершил по отношению к нему ужасную подлость. Если он узнает об этом, он просто перестанет со мною здороваться.
«Надо сказать самому, – решил я. – Надо сказать самому, пока не поздно». Боясь быть застигнутым волной, я пошел к нему вдоль борта, не выпуская поручней из рук.
– Платон Никифорович! – крикнул я ему. Он обернулся. – Платон Никифорович! – кричал я. – Я слышал сегодня ваш разговор обо мне. Я не спал. Я только притворялся спящим.
Он молча смотрел, он не знал, что мне ответить.
– Вы знаете, – заорал я снова, – я хочу вам сказать. Я тут когда-то смеялся и трепал языком насчет того, что вас бьет море и всё такое. Мне ужасно неприятно сейчас. Я просто дурак. Вы на меня не сердитесь?
Волна нахлынула на нас, и мы оба съежились, и она нас тащила за собой, а мы держались изо всех сил, и она ушла, а мы остались.
Ветер свистел, и крутился снег, и за белою пеленой высились плечи Старовера, и издевалась и хохотала Ведьма, кутаясь в снежный плащ.
– Ерунда! – заорал Овчаренко. – Ерунда, Слюсарев! Мало ли что бывает. Вы держитесь, мы ещё с вами поплаваем. – Он засмеялся, и я засмеялся тоже и пошел обратно к себе к другому борту, и у меня было замечательное настроение, и мне было даже приятно, что меня окатывает волна и что мне трудно держаться, потому что я себя чувствовал очень уверенным и сильным и совершенно ничего не боялся.
Странное было у меня состояние. Только что мне было хорошо, а сейчас хорошее настроение прошло, и мне стало очень тоскливо, и мой разговор с Овчаренко представился мне совсем в другом свете.
«Глупо, – думал я. – Удивительно глупо. Как институтка. Сразу видно, что сопляк и мальчишка. Настоящий моряк никогда б так не сделал. Он бы просто сказал это шуточкой, и всё равно Овчаренко бы понял, что это очень серьезно».
Мне было очень тоскливо. У меня подгибались ноги и руки были как ватные. Я почему-то вдруг так ослабел, что не мог стоять и повис на поручнях. Волна нахлынула на меня, и я почти ей не сопротивлялся. Она проволочила меня по палубе. Я хватался за поручни, но пальцы мои не держали их. Я увидел Овчаренко, бежавшего ко мне. Потом меня подняло и понесло. Кругом была только вода и не за что было схватиться. Я открыл глаза и увидел, что полубак, Овчаренко, поручни далеко. Я смотрел на них издали, со стороны. Вокруг меня была только холодная вода без конца. Ужас охватил меня. С удивительной ясностью почувствовал я под собою бездну и закричал громко, во всю силу, и последнее, что я помню, это свой крик, отчаянный, жалкий, надрывающийся.
Глава XXX
ЛИЗА НАХОДИТ ЕГЕШКО
Соскочив с кровати, Лиза откинула на окне занавеску. Блестел снег. По подоконнику, обитому кровельным железом, гремела падающая с крыши вода. Утро было на редкость солнечное и безветренное.
Это было в девятом часу утра. Кононов уже давно ушел на промысел. Антонина Евстахиевна кормила завтраком внука, – мальчик собирался в школу. Потом старуха ушла в хлев доить козу, а Лиза пила чай и болтала с мальчишкой. Около девяти часов с улицы ему покричали товарищи, он перевязал ремнем свои тетрадки и книжки и ушел. Вернулась Антонина Евстахиевна, пожаловалась, что плохо спала, и побранила себя за беспокойный характер. Светило солнце, на улице галдели ребята, капало с крыш, всё было привычно и спокойно.
Потом вдруг потемнело, – должно быть, набежали облака. Ни Лиза, ни Антонина Евстахиевна не обратили внимания на эту внезапную темень. Лиза прибирала за шкафом свою постель и в это время услышала странный, всё нарастающий гул. Прежде чем дошло до её сознания, что на улице происходит что-то неладное, она услышала звон выбитого стекла, отчаянный крик Антонины Евстахиевны и, как ей показалось, грохот падающего стула.
Наискосок через кухню бил снег. Перебирая по стене руками, шла, вернее, ползла к окошку, Антонина Евстахиевна. Снег бил наискосок, облипал ломти хлеба, лежавшие посреди стола, с шипеньем таял на горячей плите. Поперек всей кухни бились вместе со снегом занавески.
Лиза метнулась к окошку. Стекла валялись на полу, рама была сорвана с петель. Она прижала её, защелкнула на крючки, скатертью, половиками забила пробоину. Трудно было разглядеть, что делается на улице. Точно все сугробы сорвались с земли и, перепутавшись с облаками, всей своей тяжестью обвалившимися на становище, рассыпались и закружились в воздухе. Кусок драного толя, сорванного с крыши, и обломок водопроводной трубы, кувыркаясь, пронеслись через улицу в снежном потоке. По улице шел человек. Он шел, и ветер валил его с ног; падая, он не мог сразу встать и долго полз по снегу на четвереньках. В двух десятках шагов его не стало уже видно, всё затянул косой, стремительно летящий снег.
– Ведь это же ураган! – сказала Лиза.
Ураган обрушился на берег ровно в десять минут одиннадцатого. Никто, ни один человек в становище не ждал такого несчастья. С шести утра боты выходили на промысел, и, когда снежный шквал валил заборы, опрокидывая людей, врывался в дома, половина рыбацкого флота была уже в море. Что происходило там, у каменистого захода в губу, где и в тихую погоду пенятся буруны, об этом страшно было подумать. Снежный шквал настиг председателя рыболовецкого колхоза на улице в то время, когда он шел из дому на работу. Председатель, сам старый рыбак, кинулся к пристани. Он бежал и кричал, падал, полз и кричал. О чем? О помощи? Но уже нельзя было помочь тем, что ушли в море. Самым необъяснимым представлялось то, что ураган такой силы обрушился внезапно, что телеграф молчал всю ночь и штилевые сигналы до сих пор ещё висели на мачте. Это было невероятно, невозможно, – метеорологическая служба, портовый надзор не могли не знать о приближении такой страшной опасности.
Изо всех дворов, изо всех калиток выскакивали люди, женщины и старики, которые уже не ходят промышлять рыбу. Одних прямо с крыльца ветер опрокидывал в снег, другие, широко расставляя ноги, локтем защищая лицо, шатаясь, как пьяные, бежали к пристани. Ребят учителя заперли в классах и не выпускали из школы на улицу. Их бледные лица, прижатые к оконным стеклам, все, все до одного смотрели на пристань. Ничего нельзя было различить в стремительном снежном обвале.
У выхода в губу ветер достигал чудовищной силы. Команды ботов, которые ещё не отошли от брюги, вовремя успели закрепить свои суда на якорях и соскочить на берег. Белая стена вставала в нескольких десятках метров от причалов. Люди, сбежавшиеся на берег, стояли молча. Сквозь падающий снег неясно можно было различить два бота, которые пытались развернуться в нешироком устье реки. Волна сносила их в сторону прямо на камни. Потом один из ботов, развернувшись, очутился около брюги, и сразу же с десяток тросов полетело к нему на палубу, а другой выбрался в губу, и всё затянуло снегом. Четверть часа спустя этот бот выбросился на песчаную отмель. Об остальных судах ещё не было никаких вестей.
Пока толпа стояла у пристани, председатель колхоза побежал на квартиру портового надзирателя. Наружная дверь была распахнута настежь, в сенях лежал снег. Председатель толкнулся в комнату. Снег летел из окошка, – должно быть, и здесь все стекла выбило ветром. Только один человек был в комнате – комендант пограничной заставы. Стоя на коленях, он подбирал разлетевшиеся по всей комнате бумаги.
– Надо собрать человек пятнадцать мужчин, – сказал он, не поворачивая головы, – и обыскать все сараи. Тут скверное дело.
– Он сбежал? – ахнул председатель.
Комендант вытащил из-под кровати измятый клочок бумажки. Это была телеграфная сводка.
– Передано вчера в двадцать три тридцать, – сказал он.
Телеграмма, переданная с вечера по береговым портам, предупреждала о приближении урагана. Она была принята за одиннадцать часов до того, как снежный шквал пронесся над становищем. Принята и спрятана. Комендант сказал:
– Когда его найдут, – немедленно ко мне в комендатуру. О телеграмме ни слова. Если об этом станет известно, его убьют.
Вскоре по телефону из соседнего становища передали, что четыре бота успели укрыться в губе мили за три к востоку. Один был разбит при заходе, но люди добрались до берега. Следующее сообщение говорило, что из шести человек команды подобрано только пять, шестой – моторист, – повидимому, погиб. Это была первая жертва.
Теперь пристань обезлюдела. Толпа перебралась в правление колхоза, где был телефон, связывавший между собой рыбацкие становища.
– Где наши мужики? – кричала Антонина Евстахисвна, упрашивала сказать ей правду. – Мореходы-то наши где?
Ничего не было известно о шести ботах: «Форель», «Быстрый», «Бесстрашный», «Пикша», «Акула» и «Краб», на котором ходилд в море Кононов. Десятка два рыбаков, тех, что успели вовремя добраться до брюги или выброситься на отмель, как только налетел ураган, рассыпавшись цепью, обшаривали окрестные скалы, вглядывались в буруны, – не мелькнет ли там спасательный круг или кусок деревянной обшивки с разбитого бота. Никто не верил в благополучное возвращение судов, оставшихся в море.
– Мореходы-то наши где? – кричала Антонина Евстахиевна.
Её успокаивали, как могли. Примерно во второй половине дня кто-то прибежал и сказал, что в губе подобрали круг с «Пикши», и женщины метались в отчаянии:
– «Пикшу» разбило, бабы! Горе!
Их принесли на носилках – капитана и двух матросов. Ещё двое шли позади, их вели под руки мокрых, избитых волнами до синяков. Пять человек команды – двое спасенных. Вскоре одна из спасательных партий подобрала на восточном берегу губы ещё четырех человек с «Форели». Они спаслись вплавь, но, выбравшись на берег, обессилели и могли только ползком укрыться в скалах. Там они лежали друг возле друга, согреваясь теплотой своих тел; снег заносил их, мокрая одежда покрывалась ледяной коркой, и если бы не подоспела помощь, ни один из выбравшихся на берег всё равно не остался бы в живых.
В немногих домах в этот день топились печи. Только все бани были жарко натоплены, туда прямо с берега отводили спасенных. Но больше половины рыбацких домов стояли пустыми и нетопленными.
К вечеру пришли вести ещё о трех ботах: два подобрало военное спасательное судно, от третьего – «Акулы» – нашли кусок обшивки. «Краб», на котором был Кононов, бесследно пропал.
Лиза не отходила от Антонины Евстахиевны целый день. С полудня старуха словно бы успокоилась, перестала кричать: «Где наши мужики?» Ей дали стул, она сидела в правлении колхоза у окна, безучастно глядя, как ураган ломает и заносит снегом рыбацкие дома. Когда принесли на носилках трех человек с «Пикши», она даже не обернулась, только спросила: «Кто?» Ей назвали фамилии. Старуха сказала:
– Лица им накройте. О камни могло побить, ребятишки чтобы не увидали.
О «Крабе» она больше не спрашивала. Несколько раз Лизе казалось, что, глядя в окно, старуха что-то бормочет. Прислушавшись, она в самом деле расслышала слабый шопот.
– Ой, старое ты чудо! – чуть слышно нашептывала Антонина Евстахиевна. – Старое ты чудо!
Она вспоминала свой разговор с мужем нынешней ночью.
– О чем вы, Антонина Евстахиевна? – спросила Лиза, ни слова не поняв из её тоскливого шопота. – Что вы говорите?
Но старуха молчала, и со стороны казалось, что она дремлет.
К ночи прокинуло снег. Но ветер не ослабевал. Когда переставали плакать женщины, в каждой щелке, в каждой отдушине попрежнему стонал и всхлипывал ветер. Налетев на становище с востока, он смел на своем пути всё, что можно было смести и разрушить, и теперь поворачивал к югу, с другой стороны нападая на заметенные снегом рыбацкие дома. Вскоре выглянуло солнце. Красное, холодное, оно висело над горой, глядя, как у пристани скачут и мечутся по сугробам длинные тени корабельных мачт.
Может быть, потому, что слишком велико было несчастье, обрушившееся в этот день на становище, никто, кроме коменданта заставы и председателя колхоза, не подумал о том, что же было причиной этому несчастью, какой негодяй повинен в нем. Думали только о человеческих жизнях, о тех, кто ушел утром в море. Нельзя было даже снять людей с берега, чтобы обыскать становище, как по началу хотел комендант. Выбросившимся на берег в любую минуту могла понадобиться помощь. Но когда стало известно, что последнее судно, о котором не было вестей, – «Акула» – погибло, а «Краб» пропал без следа, то есть, по всей вероятности, тоже погиб, стали задумываться и о том, каким образом всё это могло случиться. Тут не нужно было ломать себе голову. Штилевые сигналы, с ночи вывешенные портовым надзирателем, до сих пор висели на мачте.
На них смотрели, на них указывали пальцами. Сразу же спохватились, что ещё с утра, как только налетел первый шквал, портовый надзиратель точно в воду канул.
– Знают все, – торопливо говорил председатель колхоза коменданту. – Требуют, чтобы я сказал, была ли телеграмма с предупреждением. Его не доведут до комендатуры, если найдут.
– Тут уж молчать не приходится, – сказал комендант.
Шатаясь под ветром, по колено в снегу, он прошел в правление и рассказал всё, как было. Да, телеграмма была, она пришла за одиннадцать часов до того, как ураган налетел на становище, и этот негодяй её спрятал. Зачем? Это установит суд. Он только об этом и просил товарищей – не дать преступнику уйти от суда, под землей его сыскать и в добром здоровье доставить к нему в комендатуру.
После этого разговора в правлении остались только председатель, комендант и Антонина Евстахиевна с Лизой. Так же безучастно смотрела старуха, как люди, рассыпавшись на кучки по двое, по трое, опрометью разбегались по становищу. Комендант вполголоса сказал Лизе:
– По-моему, она близка к обмороку. Вы бы увели её.
Лиза взяла Антонину Евстахиевну под руку, напомнила ей, что внук давно уже пришел домой, что мальчика нужно накормить и как-то успокоить.
– Идемте домой, Антонина Евстахиевна.
– Хорошо, пойдем.
Она послушно поднялась со стула, поправила платок. У дверей остановилась, точно что-то вспомнив, и спросила коменданта:
– Зачем он всё-таки это сделал?
Комендант растерялся. По началу он даже не понял старухиного вопроса. Стало быть, она вовсе не сидела в забытье, слышала весь разговор и спрашивала теперь о портовом надзирателе. Это было так неожиданно, что комендант даже не нашелся с ответом, и старуха, задумчиво покачав головой, вышла вместе с Лизой на улицу.
На полпути ей стало совсем плохо, она еле стояла на ногах. Первый же порыв ветра едва не опрокинул её навзничь, и Лизе пришлось поддержать её за спину. Так они и шли, тесно обнявшись.
– Посидим, – тихо просила старуха. – Ногам больно.
Все скамьи на улице замело снегом. Между тем Антонина Евстахиевна обвисала у Лизы на руках, она валилась прямо в снег, и девушка теперь тащила её чуть ли не волоком. Тут стоял двухэтажный дом – поселковый магазин; нижняя дверь в погреб или на склад была неплотно притворена. Заваленная снаружи снегом, она туго поддавалась толчкам, однако Лиза всё-таки приоткрыла её. Антонина Евстахиевна не легла, а прямо повалилась на ящики, стоявшие возле двери.
И сразу же, войдя в этот темный полуподвал, Лиза увидела того, за кем сейчас рыскали люди по всему становищу. Человек этот сидел в углу на бочке, затылком прижавшись к стене. Он смотрел прямо на неё и не двигался.
Она закричала:
– Егешко!
Видно было, как он вздрогнул. Потом медленно сполз с бочки на земляной пол. Только ветер завывал в окошки, забитые изнутри досками, – ни голосов, ни криков не доносилось с улицы.
– Меня ищут? – сказал он, кивая на дверь. – Я тут с утра сижу.
Лиза шагнула к дверям, но так же быстро Егешко шагнул к ней.
– Я вам ничего не сделаю, вы только стойте спокойно. Меня ищут, да?
– Стой, стой, старуха! – вдруг закричал он, занося над головой кулак. Антонина Евстахиевна, с трудом передвигая ноги, шла к нему, и Егешко, не опуская руку, попятился к стенке.