Текст книги "Лишние мысли (сборник)"
Автор книги: Евгений Москвин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Ну ладно, ладно, успокойся. Я мигом, – мужчина бросает взгляд на женщину, просит, чтобы она последила за мальчиком и снова заходит в высокую траву, гораздо быстрее чем в прошлый раз, – оно и понятно, ведь змей уже далеко. Довольно скоро мужчина срывается на бег; иногда он спотыкается, даже падает, но чем быстрее он двигается, тем дальше и дальше от него объект преследования, и вот уже исчезают и змей, и мужчина из поля зрения женщины и мальчика, оставшихся на дороге. Они ждут его пять, десять минут, а потом она отводит ребенка к матери в зрительный зал, где гремят бездушные звуковые осколки представления, выпущенные из алчной сценической пасти.
– Я принесу тебе змея, когда он вернется, – она старается перекричать этот дьявольский гул, а потом снова возвращается на дорогу… и ждет… ждет… ее белки воспаляются все больше… больше…
– Ты меня пугаешь!.. Куда ты пропал?!..
Ждет… ждет…
…И вот уже женщина вообразила, что он все-таки вернулся из своей странной погони за воздушным змеем, которую она видела теперь своей памятью как на замедленном повторе. Он вернулся и стоял рядом с ней, в этом вагоне, в черном фраке, плотно прижимаясь своей грудью к ее груди, – так, что даже хрустела роза в его петлице, – целовал ее губы, шею, ласкал руками распущенные волосы, лежащие на свадебном платье. Снова пассажиры превратились в счастливых созерцателей, а растаявший снег – в конфетти, и все вокруг имело светло-коричневый оттенок…
Женщина ехала к своей тете, которая работала парикмахером. Она сядет перед зеркалом, и все то время, пока тетя умело щелкает ножницами, а мягкие колечки волос бесшумно опускаются под ноги, будет рассматривать огромный старый календарь за спиной, во всю стену, с фотографией синих лиственниц, на иголки которым нанизаны солнечные зайчики.
– Посмотри на меня, – будет увещевать ее тетя, – я всю жизнь посвятила себя этому, и если бы ты знала, как мне теперь хорошо, как светло на душе.
И тогда женщине покажется, что ее судьба действительно предопределена, а через приоткрытое окно врывается не только холодный ветер, но еще и тихий звон церковных колоколов. Где-то, где-то звонят колокола…
…Тени на потолке тамбура бледнеют и почти что растворяются, как шоколадные хлопья в молоке, а темнота на улице отступает. Электрический свет в вагоне гаснет, и его сменяет другой – хмурый, серый, проникающий во все предметы и в людей. Следующая остановка… позднее утро…
ХВОСТ ЯЩЕРИЦЫ
Вадим всегда удивлялся, как его дядя умел учуять посетителя, едва тот переступал порог антикварного магазина: ни одна петля на двери не скрипела, а колокольчик постарел и почти что превратился в декорацию. Только иногда, когда дверь закрывалась, а вошедший уже стоял у прилавка, он издавал вялое запоздалое позвякивание, которое тут же терялось в дневной полутьме помещения.
– Это ты, племянник? – послышалось из закутка.
– Да, я…
– Ты всегда приходишь на пять минут раньше. Как дела у Сергея Павловича?
Вадим почувствовал едва уловимую усмешку, прозвучавшую в этом вопросе; обойдя прилавок слева и отодвинув плотную штору, из-под которой выбивались узкие шелковые нити света, он ответил:
– Я сделал заказ. Через несколько дней музей пополнится шестью новыми экспонатами. Их привезут из Дрездена. Сегодня вечером нужно будет еще позвонить и подтвердить.
– Хорошо. А потом как всегда будем ждать удобного момента, – дядя стоял, согнувшись над маленьким столом, и сквозь лупу внимательно рассматривал какую-то утварь, почерневшую от времени. Закуток был очень низкий, и казалось даже, что фигура дяди подпирает потолок, а заляпанная грязью лампочка обжигает ему ухо; из-за неимоверной тесноты в закутке не только невозможно было поместиться второму человеку, но даже и стул нельзя было поставить, – сколько там сейчас добра лежит?
– Почти половина экспонатов.
– Даже много, – дядя произнес это с такой интонацией, как будто собирался прочесть нравоучение, и когда он говорил, было только видно, как мельтешат его верхняя губа да два пожелтевших зуба – все, что находилось ниже, скрывал белый стоячий воротник рубахи, который странно напоминал бумажный кораблик.
– Да будет тебе! Иногда мне кажется, что кто-нибудь придет и обязательно заметит подмену.
– Ерунда, успокойся. У нас народ дурной: ботинок от валенка не отличит. А что тогда говорить о музейных экспонатах? Это быдло на все глаза вытаращит в изумлении, для него все – диковина, – в слове «быдло» дядя всегда делал столь веское ударение на первый слог, что в результате получалось просто-напросто убийственное презрение – такое, пожалуй, нельзя было передать никак иначе, – запомни, для Вирсова главный авторитет – ты. Сам-то он восточную вазу от русской не отличит. Так что… – внезапно дядя покраснел, затрясся, и из-под воротника вырвался его заливисто-высокий, почти что детский смех, который совершенно не сочетался ни с внешностью этого человека, ни с возрастом, ни с его довольно низким тембром во время обычной речи.
– Когда-нибудь все равно придется сматывать удочки, – покачал головой Вадим.
– Возможно, – дядя пожал плечами. Его черный фланелевый пиджак, плотно облегавший тело, наморщился и недовольно скрипнул.
Вадим повернулся и медленно прошелся по всему помещению. Его взгляд то и дело останавливался на продолговатых турецких масках, которые подобно летучим мышам сонно покачивались на потолке.
– Между прочим, в четыре часа Вирсов заедет за мной сюда.
– Зачем это?
– Он пригласил меня к себе на ужин.
– Хочет отпраздновать новые поступления? А вдруг все сорвется в последний момент? Он всегда любит торопить события! В молодости я знавал одного полнейшего неудачника, который даже свой день рождения справлял за десять дней как минимум – это была своего рода борьба с невезением. Он опасался, что в календарный день все его планы обязательно рухнут: вызовут на срочную работу, или же он сломает ногу, поскользнувшись на кожуре от банана и тому подобное, – но на самом-то деле он боялся просто не дожить, – снова из-под воротника дяди вырвался заливистый детский смех.
– А где сейчас этот человек?
– Не знаю. Я лет двадцать его не видел. Может быть, он умер… ага… кажется, к нам кто-то пришел.
– Где? – Вадим развернулся и увидел незнакомого посетителя, мужчину в серых рабочих штанах, – как ты узнал?
– Затылком чую, – шепнул дядя, вышел из закутка и выпрямился в полный рост. Из-за воротника показался острый кадык, мерно ездивший под его подбородком, точно лифт в шахте.
– Добрый день! Чего желаете?
Посетитель хотел ответить, но его перебил звук захлопывающейся двери и неуверенное позвякивание колокольчика. Вадим еще раз бросил взгляд на маски. Они бесшумно покачивались.
Войдя в антикварный магазин и увидев Вадима, Вирсов, мужчина лет пятидесяти с коротко стриженными мягкими волосами и гладким сверкающим лицом, одетый в блестящий пиджак, отреагировал так, словно сегодня утром они и не договаривались встретиться:
– Ого, Вадик, ты здесь? Отлично! Анатолий Петрович, как поживаете? Сто лет не виделись!..
– Два месяца, – вежливо поправил его тот и протянул руку. Антиквар, стоя за прилавком, изучал через лупу съемную столешницу, отделанную ляпис-лазурью; на полированном дереве будто бы лежали сверкающие камушки – вот почему вся картина придавала Анатолию Петровичу сходство с ювелиром.
На его замечание Вирсов хохотнул, показав два ряда безупречно белых зубов, а затем повернулся к Вадиму.
– Мрачновато у вас тут! Сегодня, Вадик, отдохнем, что и говорить, – я по пути заехал в винную лавку Немчинского… Вот, посмотри чего купил!.. – из кожаного портфеля материализовалась бутылка коньяка, на этикетке которой в профиль изображен был аристократ в длинном белом парике, – настоящий «Extra old»! Самый дорогой и самый качественный (Вирсов просто обожал это слово – «качественный», – употребляя его почти по любому поводу), – Немчинский мне его на заказ привозит. Ну, что скажешь?..
– Отличный коньяк, – подтвердил Вадим.
– Спасибо, дорогой, – Вирсов положил руку ему на плечо, – я же все для тебя стараюсь, – и насмешливо рассмеялся, – Анатолий Петрович, вот за эти вещи вашему племяннику и следует благодарить меня: я научил его разбираться в качественном алкоголе…
– Не сомневаюсь в этом, – поспешно пробормотал антиквар, так и не отдаляя лупы от глаза.
– …и ценить хороший «Hennessy». Я ведь уже давал тебе пробовать?
– Да, на прошлой неделе… – Вадим еще собирался спросить у Сергея Павловича, почему тот не оставил бутылку в машине, но передумал. Странно, ему вдруг показалось, что Вирсов сегодня прикладывает усилия к тому, чтобы вести себя непринужденно. Уж слишком он веселился! А его глаза, напротив, как-то странно и невесело блеснули пару раз… Но если только впечатления Вадима не обманули, хорошо же Вирсов умеет скрывать свое истинное настроение!
– Нет, такого, вероятно, ты еще не пил. Меня когда-то отец научил определять подлинность коньяка по осадку. Я, правда, забыл уже все, но ладно, попробую… – Вирсов поднял бутылку дном вверх, медленно покачал ею из стороны в сторону, затем резко наклонил и все это с таким видом, будто спасал мир, – да ладно, какая к черту разница! Все равно он подлинный!.. Так вот, что я там говорил?.. Ты не помнишь, Вадик?
– О чем?
– Ага! – он прищелкнул пальцами, – я уже сам вспомнил! Про то, что у вас тут темень и мрак. Вон у Немчинского лоска и света хоть отбавляй, и народ слетается туда, как мотыльки на уличные фонари. Какая им разница вино или мебель! Главное, к свету, к свету!.. Как все положительные и здравомыслящие… А в нашем музее, например? Ну скажи, Вадик, разве так уж помешал ему ремонт годичной давности? Нет. Ей-богу, я просто удивляюсь, как это ваш магазин остается на плаву! Эти ужасные маски…
– Может, когда-нибудь мы и устроим здесь капитальный ремонт, а пока у нас и без того дел по горло, – произнес внезапно дядя.
Вирсов посмотрел на него.
– Готов спорить, у вас достаточно денег, но вы не видите ничего, кроме этих антикварных вещей. На все, на все наплевать.
– Быть может, – пиджак антиквара наморщился и скрипнул от пожатия плечами, – но знаете ли вы, что и продажа их – дело для меня вторичное?
– Но разве, ей-богу, так можно? Вы же с ума сойдете, если еще не сошли, – снова он насмешливо рассмеялся, только на сей раз все-таки с легкой горчинкой.
– А с чего вы взяли, что у меня много денег, Сергей Павлович? – осведомился антиквар.
– Я не сказал много, я сказал достаточно… – поправил Вирсов.
Вадим, чтобы скрыть удивление на лице, наклонил голову и почесал переносицу – очень странно, что его дядя допустил такой промах; разве не знал он, что обо всем, так или иначе касающемся денег (будь то материальное их выражение, количественное или словесное), Вирсов всегда помнил в точности? Теперь же дядя чуть было не проболтался, хотя, конечно, Вирсову вряд ли удастся зацепиться за это или почувствовать неладное. Анатолий Петрович тоже понял, что сболтнул лишнего и прикусил язык.
– …Ага, так у вас их оказывается больше, чем я думал? Не зря же про вас ходят слухи, будто вы запихиваете в коробки местных детишек, болтающихся без присмотра, и отдаете их в турецкое рабство, – Вирсов расхохотался.
Вадим облегченно вздохнул. Дядя поднял голову.
– Сергей Павлович, позвольте с вами попрощаться, у меня очень много работы, и я сейчас ухожу.
– Ладно, черт с вами, – Вирсов снова расхохотался, пожимая протянутую руку, – Вадим, ты готов сесть в «бэху» и полететь ко мне домой?
– Вполне.
– Тогда поторапливаемся, я обещал матери быть к половине.
– Который раз мы уже едем ко мне? – спросил Вирсов в машине.
– Не знаю. Третий или четвертый, – Вадим упорно не сводил взгляда с красного огня светофора, возле которого они остановились.
– Шутишь! Я думал, ты уже был у меня раз десять!
– Не знаю. Вряд ли. А что?
– Ничего…
– Что слышно от вашего сына?
Только Вадим задал этот вопрос, улыбка мгновенно сошла с лица Вирсова; от веселого, ничем не озабоченного человека остались только руки, так и продолжавшие по инерции азартно стучать пальцами по рулю – словно на пианино играли; глядя на них, Вадим подумал о хвосте, оторванном от тела ящерицы, но продолжавшем отчаянную жестикуляцию – тут уж ему пришлось посмотреть на собеседника – редко ему удавалось видеть Вирсова таким озабоченным, тем более, что это было сродни настоящему превращению. Но не зря же еще в магазине он почувствовал неладное. Вадим понял, что сейчас получит объяснение.
– Я разговаривал с ним сегодня утром по телефону, – произнес Вирсов упавшим голосом, – он не приедет, останется в Москве. Так я и знал! – Вирсов в сердцах надавил на газ, и машина резко рванула вперед, – ты меня сейчас спросишь, а чего я, собственно, хотел и будешь прав. Не думал же я, что он выучится и вернется сюда! И все-таки, и все-таки… можно было бы за эти пять лет наведываться к отцу почаще раза в год!
– Попросил денег?
– Нет. Разве он когда-нибудь просил у меня денег после отъезда? Мне всегда приходилось чуть ли не навязывать ему их, с большим или меньшим успехом, в зависимости от того, какое у него было состояние дел – удовлетворительное или плохое. А теперь он говорит, что нашел себе работу, – Вирсов фыркнул. Тот, кто не знал «особых» взаимоотношений отца и сына, наверное, только порадовался бы тому, чему Вирсов выражал такое недовольство, однако…
– Что за работа? – спросил Вадим.
– Понятия не имею. Он не сказал. Но не думаю, что это что-то серьезное. Как и все художники, он, вероятно, собирается перебиваться случайными заработками.
Вирсов был вдовцом, его жена умерла лет десять назад, и он воспитывал своего сына один, – тогда еще матери Вирсова в городе не было, она приехала лишь в 2000-м году, когда тот отправил своего сына Николая в Москву, в академию, на факультет художественного искусства. Хотя Вирсов, как он сам про себя говорил, и был сторонником творческого развития (к этому он обычно прибавлял: «Еще бы! Как мне не быть им? Я же владелец музея, так что положение обязывает!») – даже несмотря на подобные заявления, он долго отговаривал своего сына от этого шага – стать художником и, в конце концов, они сильно поругались и до сих пор были бы в ссоре, если бы отец не уступил. Николай пошел не в него, ну и слава богу. Своего отца он считал «неприятным», «алчным псевдоценителем искусства», жаждущим и его сделать точно таким же. Отношения у них были всегда натянутыми, – во всяком случае, со стороны Николая, – и с той же частотой, с какой старший Вирсов менял свои костюмы, младший сбегал из отцовского кабинета, лишь тот принимался рассказывать ему, как сегодня улучшились условия к тому, чтобы сколотить надежный капитал.
Как-то раз, когда Николай был уже на втором курсе академии, отец позвонил ему и предложил выделить приличные средства на то, чтобы организовать выставку его картин.
– Ну, что скажешь? – Сергей Павлович напряженно ждал, более всего на свете опасаясь услышать отрицательный ответ. Последнее время он все сильнее испытывал перед сыном некое подтачивающее чувство вины.
– Не знаю, сейчас у меня еще нет так много хороших картин, которые я хотел бы представить, – прозвучал усталый ответ.
– Но ведь будет в скором времени, не так ли? – осведомился Вирсов. Этот вопрос был равносилен следующему: «соизволишь ли ты воспользоваться моими деньгами в своем продвижении, когда у тебя будет достаточно хороших картин?»
– Возможно… Я подумаю.
После этого разговора, когда б Сергей Павлович ни пытался вернуться к этой теме, Николай тут же переводил разговор на другую; разумеется, отец старался допытаться, в чем причина подобного поведения, – он во всем всегда искал причину, – и в результате пришел к выводу, что, несмотря на видимое примирение, Николай так и не может забыть, как поначалу противился тот его выбору, ибо это окончательно убедило его в абсолютной расхожести с отцом – хотя сын и не сказал ничего, что бы это подтверждало. И тут Вирсов схандрил. Его вдруг посетило чувство, доселе им неизведанное, – вроде того, что посещает человека, который хоронит вот уже третьего своего близкого: первый раз – больно и долго не можешь примириться, второй раз – все так же больно, но примиряться уже не в новинку, третий раз – все так же больно, но понимаешь, что все меняется… Вирсов ощутил в себе такую странную флегматичность! Звонить сыну стал реже, а как звонил, все чаще жаловался на усталость, а сам себя стал ловить на том, что перед каждым новым звонком чувствует, что просто «надо позвонить». Это не означало, что он в привычной манере не увещевал его, однако теперь уж стал делать это просто для самого себя, дабы не признать допущенной слабины. Когда состоялся последний из ежегодных приездов Николая, Вирсов бежал к железнодорожной платформе во всю прыть – поезд уже подошел. Николай показался из вагона; Вирсов хотел обнять его, но на том было столько тюков, и Сергей Павлович с досадой, к которой примешивалась радость, принялся помогать ему.
– Привет!
– Привет, – Николай улыбался.
– Господи… я просто… просто… слушай, хорошо, что ты снова… – бормотал отец, наконец с облегчением прижимая своего сына к груди. И вдруг Вирсов увидел, как из вагона выходит странно горбившаяся, белокурая девушка в круглых темных очках; точнее будет сказать, она попала в поле его зрения; ее худые руки с трудом справлялись с багажной сумкой, зеленой в клеточку, которую Вирсов подарил Николаю в тот день, когда тот отчалил в Москву. Случайное совпадение исключалось.
– Отец познакомься. Это Наташа. Она писатель, сейчас пишет роман про художника, то есть про меня, – Николай сдержанно рассмеялся, – извини, что не предупредил тебя о ее приезде, она в последний момент сумела выбраться.
– Пустяки… – Вирсов уже не обнимал сына, а коротко махнул рукой и не сводил взгляд с девушки. Если раньше он ощутил бы в груди щемящее чувство досады, то теперь там «упал» лишь странный гулкий удар. Он собирался спросить у сына о том, «как продвигается его работа на пути к мировой славе». В результате спросил то же самое, но не ощутил, что вкладывает в это тот смысл, который вложил бы раньше, до того, как на него «накатило».
– Какие глупости, отец! Что такое мировая слава?..
Когда в вечер того же дня, Вирсов спросил Николая, не думает ли сын, наконец, открыть свою выставку и почему бы не пустить на это средства, а тот отказался, Сергей Павлович испытал почему-то невыразимое облегчение.
В своем флегматичном состоянии Вирсов пребывал год или чуть больше. А потом, когда вышел из него, – произошло это так же внезапно, как-то раз он опять испытал острейшую необходимость доказать Николаю все, что только тот ни потребует, – потом было уже поздно. И что оставалось делать Сергею Павловичу кроме того, как пенять на свою собственную судьбу каждый раз, когда Николай в очередной раз отказывался от какой-нибудь отцовской затеи, – и причитать вроде того, как делал он это сейчас, в машине, по пути домой. Эта его фраза: «а чего я, собственно, хотел», – превратилась в коронное самоуспокоение…
Чего же ждать от нынешнего положения вещей? Вадим подозревал, что одиночество было именно тем, чего Вирсов страшился более всего – не с этим ли и был связан приезд сюда его матери пять лет назад, из Омска? Поговаривали, что до этого он не сильно-то хотел ее видеть возле себя, а тут вдруг принялся едва ли не упрашивать…
Хотя коттедж Вирсова располагался на другом конце города, доехали они быстро, минут за семь. Вадим вышел из машины и взглянул на горизонт, из-за которого выплыла черная полоска кучевых облаков, в которую вплетены были золотистые солнечные прожилки. Ему вспомнилось вдруг, как в детстве (ему было тогда лет десять, и, как сейчас, стояло лето) он вообразил вдруг, что может контролировать осадки – раза три подряд, когда небо заполоняли кучевые облака, и его мать, которая больше всего на свете – даже больше цветов, увядавших от сильной жары, – любила темнокоричневый загар говорила:
– Ну вот! Опять дождь! А я-то рассчитывала, что хоть в эту неделю без него обойдется! – он клал свою маленькую руку ей на плечо и весело подмигивал.
– Что? – мать останавливала на нем удивленный взгляд.
– А вот не будет дождя, спорим?
– Не будет?
– Нет.
– Ну хорошо, если так. А с чего ты взял?
– Чувствую, – против всякой логики объявлял он, вдыхая преддождевой озон, проникавший в комнаты их дачного дома через открытые окна.
И действительно, проходило минут десять, и каким-то непостижимым образом тучи начинали рассеиваться, так и не скинув на землю ни единой капельки.
– Ты был прав! Молодец! – сказала его мать в первый раз.
– Потрясающе! – сказала она во второй раз, через неделю.
Когда же по прошествии еще одной недели это повторилось в третий раз, она воскликнула, просто и искренне:
– Ты волшебник! – и на сей раз он почувствовал гордость за то, что сделался ее покровителем.
Под конец засушливого лета, когда в очередной раз на небе собрались тучи, а где-то вдалеке, за горизонтом слышалось недовольное ворчание грома, он поспорил с одним своим товарищем на деньги, что не будет дождя… и выиграл…
…Следующим летом, снова проведенном на даче, Вадим обнаружил, что полностью утратил свои «способности».
Еще через пять лет его мать умерла от туберкулеза. Отца он никогда не знал…
– …Вадим, ты что задумался? – Вирсов тряс его за локоть.
– Да… Гроза надвигается, да еще какая! Настоящий ливень будет… – неуверенно произнес Вадим.
– Если только к ночи. Ветра ведь совсем нет, – сказал Вирсов и прошел за калитку.
Матери Вирсова, Марине Алексеевне, было лет семьдесят. Она сильно горбилась и от этого пряди ее седых волос, будучи не в ладах с заколкой, постоянно спадали на лицо; синий болоньевый фартук без завязок отставал от тела, когда она нагибалась. Встретив их в прихожей, она сообщила, что в доме пропала серебряная тарелка.
– Как ты сказала? – Вирсов взглянул на нее настороженно, а затем повернулся к Вадиму, – нет, ты только подумай! Это ведь не в первый раз уже! Когда исчезла книжка Сервантеса, ты сказала, ничего, куда-нибудь завалилась, найдется, но когда то же самое случилось со старинным подсвечником… он-то никуда не мог завалиться! Как, впрочем, и тарелка!
– У вас пропадают вещи?
– Именно!..
– Он все преувеличивает. Никто не мог их взять! – решительно заявила старая женщина.
– Это она так говорит, потому что прошлый раз я начал катить бочку на слесаря, который заходил к нам за несколько дней до этого менять замки.
– Я знаю его уже три года, хорошо знаю! Когда ему несколько месяцев назад понадобились деньги, он просто пришел и одолжил их у меня. А потом вернул.
– Тогда кто, если не он?.. – не получив ответа на вопрос, он снова обернулся к Вадиму. – Ты только не подумай, что мне жалко. Ей-богу!.. Но разве это не требует объяснения, как, по-твоему?
– Требует.
– Ну вот видишь! Но я его не нахожу. Хорошо, пускай это не слесарь. Но я живу здесь один с моей матерью – больше никого нет, и вывод напрашивается сам собой: раз вещи пропадают, значит, кто-то ворует их.
– Положим. Но это очень необычный вор, – заметил Вадим.
– Я тоже об этом думал. И ведь действительно странно, почему вещи исчезают по отдельности, а не все разом?..
Стол был уже накрыт, но даже бутылка «Hennessy», которую Вирсов снова вытащил из недр своего портфеля, не сразу спасла положение – он все продолжал восклицать и убиваться, что дело здесь нечисто и что следовало бы вызвать правоохранительные органы – пусть они, мол, разбираются, но с другой-то стороны, как убедить их в составе преступления? Разумеется, до настоящего момента он намеревался поднять первый тост за очередную партию экспонатов, но в результате и это вылетело у него из головы, и, поднимая рюмку с зыбко и сочно сверкающим напитком, он лишь машинально пробормотал: «За встречу…» – а потом снова запричитал и никак его матери, которая специально села рядом с ним, чтобы, если появится такая необходимость, успокоительно погладить сына по плечу или взять его за руку, – никак не удавалось ей урезонить «разбушевавшегося мецената». Положение спас Вадим, который сам вторым тостом предложил выпить за партию экспонатов и, видно, вовремя сделал это, потому что Вирсов остановился, как в ступоре, словно был уже сильно пьян, затем неуверенно поднял рюмку – так, что Вадиму перестал быть виден один его глаз, – и произнес устало:
– Ладно… и правда хватит уже… как-нибудь само собой рассосется, – Вирсов залпом опорожнил рюмку, и после этого голос его не был уже таким взбудораженным и не знающим, как поступить, – теперь, когда к нам приедут такие ценные экспонаты, я хочу это как следует разрекламировать, Вадик. Ты меня слышишь?
– Да, – коротко ответил тот.
– Расклеим объявления по всему городу. Хотя нет, объявления это мусор, они нужны только школьникам, срывать с заборов. Никто их читать не будет, да еще и подумают, что я деньги пожалел на солидную раскрутку. Завтра же позвони и узнай, сколько стоит поставить стенды. Я хочу такие, на которых плакаты все время меняются… вроде как створки жалюзи. Понимаешь, о каких я говорю?
– Да.
– Отлично. Я рад, что ты меня понимаешь, – Вирсов положил руку Вадиму на плечо и опять расхохотался. Но смех его иссяк так же внезапно, как и появился; он продолжал, – я хочу даже, чтобы на проспекте стоял мальчик с пластмассовым плакатом, вместо куртки, раздавал листовки и кричал, как кричат газетчики, что в городской музей поступила ценнейшая коллекция.
Вадим хотел сказать, что маловато они приобрели экспонатов, чтобы проводить такую серьезную кампанию, но, подозревая, чем закончатся эти гигантские планы, передумал и спросил у Вирсова, собирается ли тот еще докупать экспонатов. И вдруг Вадиму стало не по себе от собственных слов – он представил себе дядю, который, испытывая крайнее удовлетворение, попросту заходится своим неестественно высоким смехом.
– Конечно собираюсь, дорогой, – ответил Вирсов мягко, даже нежно, – а что если нам сделать из нашего музея настоящую областную достопримечательность… постой-ка, Вадик, что это ты так улыбнулся?
– Ничего.
– Нет-нет, не лги мне, я знаю, в чем дело. Это потому что меня здесь называют достопримечательностью? Точно. Ну пусть кто-нибудь из этих умников подойдет и скажет мне это с глазу на глаз – получит в морду. – Вирсов уже не улыбался, но возбужденно подался вперед, и глаз его под опущенными ресницами видно не было.
– Мы, кажется, говорили о музее, – напомнил Вадим.
– Пусть так, но я хочу, чтоб ты запомнил мои слова…
Вадим выжидающе кивнул.
– Никто здесь не понимает, какую услугу я намереваюсь оказать им. Ну ничего, когда они увидят, во что я превращу музей… господи, когда они увидят это преображение, вот тогда-то они оценят меня! – замысел настолько захватил Вирсова, что он даже приподнялся со стула, а грудь его выпятилась от набранного в порыве воздуха, – к нам будут приезжать известнейшие искусствоведы и археологи! В витринах – ценнейшие экспонаты, и каждый, кто подходит к ним начинает перешептываться, но не потому, что в музее запрещены громкие разговоры, а от благоговения. У каждого стенда – своя уникальная рама, где резная, где бронзовая со львами на углах – я видел один раз такую, когда мне было лет двенадцать. В Каире, в Египетском музее – мы ездили туда с отцом. Наймем еще экскурсоводов и обязательно установим правило. Знаешь, какое? Чтобы все они были в пиджаках. Очень представительных и очень качественных, – у Вирсова был уже такой вид, словно он лицезреет все это воочию. В окно был устремлен настоящий взгляд реформатора, – внешний вид, Вадик, внешний вид – это очень важно! Понимаешь?
– Да, – подтвердил Вадим, чувствуя уже, что несет за собою лишь функцию разбавления вирсовского монолога. Он вспомнил вдруг первый день их знакомства. Вирсов зашел в антикварный магазин – тогда дядя только зачинал здесь свой бизнес. Будучи на втором этаже в своей спальне, Вадим слышал, как дядя и Вирсов разговаривали внизу. Вирсов купил вазу, аравийскую, кажется, а потом дядя и говорит вдруг:
– Совсем забыл представить вам своего племянника.
– Племянника, говорите? Он здесь?
– Да. Я позову его.
Такой поворот оказался для Вадима сюрпризом, и пока дядя поднимался по скрипучей лестнице в его комнату, он поспешно подошел к самой двери.
– Пойдем, я хочу тебя кое с кем познакомить, – произнес дядя быстро и тихо.
– Зачем?
– Не спрашивай, потом объясню, сейчас некогда… – дядя, наморщив лицо и подмигивая, манил его вниз.
Вирсов стоял возле одной из витрин и пространным невидящим взглядом рассматривал ее содержимое. Когда они спустились, он выпрямился и поздоровался с Вадимом.
– Да, хороший у вас племянник, сразу видно, – сказал Вирсов Анатолию Петровичу, не отпуская Вадимову руку и не сводя с него изучающего взгляда.
– Хороший, говорите?
– И надежный. Иначе как у него могли появиться на руке такие хорошие и надежные часы, а?.. Ха-ха-ха… – на лице Вирсова появилась хитрая усмешка.
Свою максиму «хороший человек – хорошие часы» Вирсов не забывал и в последствии. Полгода спустя, когда Вадим был уже нанят хранителем и экскурсоводом в музее вместо Василия Антоновича Преснева, старика семидесяти трех лет, умершего за неделю до этого, Вирсов подошел к Вадиму и сказал ему следующие напутственные слова:
– Ты напоминаешь мне меня самого, мой мальчик. Я тоже сидел на мели, но потом мне повезло: я устроился работать в торговую компанию, а десять лет спустя так поднялся, что сумел перекупить контрольный пакет. Через пять лет я продал его за кругленькую сумму и нажил приличное состояние…
Закончил он такими словами:
– Я мечтаю о том, чтобы ты тоже преуспел, разбогател и подарил мне на день рождения хорошие часы – в знак уважения…
Разумеется, это не означало, что у Вирсова не было на данный момент таких часов; все дело в том, что роскошь для него не так много значила, если она не дополнялась роскошной церемонностью…
– …Отлично. Я буду гордиться тобой, мой мальчик. Я уже горжусь тобой!.. Слушай, мама, а почему бы нам не выпить чаю?..
Марина Алексеевна, молчавшая все это время, но смотревшая на сына чуть ли не с благоговением, встала из-за стола и спросила, хочет ли он пить из фарфорового сервиза или из какого-то другого.
– Из фарфорового… фарфоровый – мой любимый.
Она ушла, и Вирсов снова повернулся к Вадиму:
– Я напою тебя замечательным чаем, но что за чай – пока говорить не буду, ты сам догадаешься. Это самый дорогой чай, какой только есть в наших магазинах.
После этого Вирсов продолжил зачинать и выплескивать все новые и новые замыслы. Он говорил, что хочет отстроить в музее новое здание, больше нынешнего чуть ли не в три раза, и все везде будет отделано мрамором, говорил о колоннах, о люстрах по пятидесяти ламп в каждой, а то и по сто, о балконах, об изобилии новых экспонатов, о том, как все это должно сиять чистотой, и, между тем, опрокидывал рюмку за рюмкой.