Текст книги "Харбин"
Автор книги: Евгений Анташкевич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
Адельберг покинул Харбин в сентябре 1914 года, и на перроне Анна тихо прошептала: «Возвращайся!» Он молча кивнул и вскочил на подножку уже дрогнувшего вагона, а потом много раз вспоминал это её слово. А накануне, утром 10 сентября, Александр Петрович съездил в штаб, получил казённый пакет с предписанием на фронт, связался с Управлением дороги и проверил распоряжение об отправке.
От их дома на Разъезжей улице до вокзала ехать было совсем недалеко – через несколько сотен шагов площадь и Свято-Николаевский собор, а дальше под горку по Вокзальному проспекту – вокзал. Ни по дороге на вокзал, ни на перроне они почти не говорили, всё было сказано накануне ночью. На извозчике он искоса поглядывал на неё, она сидела сосредоточенная и только иногда покусывала припухшие губы.
«Вот я и возвращаюсь!» – глядя в тёмное окно, снова подумал Александр Петрович и нащупал в кармане пиджака её последнее письмо с фотографической карточкой сына. Анна писала много, в одном из писем она написала, как в апреле пятнадцатого года заамурцы уходили на германскую; она написала о том, что город как будто бы сошёл с ума: улицы, проспекты, в особенности ведущие к вокзалу, заполнились людьми, извозчиками, рикшами, и воинские колонны с трудом проходили сквозь густые толпы; с военными прощались даже китайцы и вели себя почти как русские – плакали. С особым вдохновением Анна описывала, как махали цветами, кричали, размазывали по щекам слёзы, а за солдатами вдоль колонн бежали дети и конные подхватывали их на руки, усаживали перед собой, а потом спускали в руки к чужим людям, и казалось, что в те дни в городе чужих не было.
Она писала подробно, и всё, что она описывала, он видел как будто бы собственными глазами; он выучил эти письма наизусть и сейчас, под стук колёс, переживал это снова и снова.
Александру Петровичу не спалось, ханжа перестала действовать, можно было выпить ещё и попытаться заснуть, но китайская водка была слишком пахучая и до утра могла не выветриться. В купе стало светлее, низкие придорожные заросли на пустынной ровной, как стол, местности от Цицикара до Харбина не доходили до окон вагона; деревья вдоль полотна почти не росли, и нечему было закрыть полную луну, которая неожиданно повисла над дорогой и светила то в окно купе, то перебегала на другую сторону, и тогда поезд отбрасывал меняющую свои очертания, играющую, как на поверхности воды, тень. Когда луна заглядывала в окно, Кузьма Ильич принимался ворочаться.
«Да! Тогда, в сентябре, я уехал надолго и очень далеко». Он достал письмо, открыл помятый конверт, которому досталось за время его скитаний, и вытащил из него сложенный вдвое лист и фотографическую карточку. В купе было темно, и свет луны был неясный, текст было трудно разобрать, а на карточке только угадывался силуэт мальчика в матроске и детской бескозырке. Конверт был тёплый, и от этого он почему-то ощутил в душе сосущую тоску, это его снова расстроило, он всегда думал, что последние сотни километров к дому будет ощущать приподнятость и радость, а тут…
«Разлука сближает! Не помню, кто это сказал! Ни черта подобного! Что происходит, Александр Петрович? И какого чёрта эта тоска? Почему?»
Он снова стал вспоминать письма Анны. Они все были нежные, заботливые, она только скороговоркой упоминала о трудностях, с которыми сталкивалась, когда в России началась революция и Гражданская война, хотя и косвенно, но задевшие и их харбинскую жизнь. Анна писала о своей беременности, о том, как на свет появился их сын, как он рос, его первые шаги и слова, произнесённые маленьким мальчиком в присутствии гостьи – одной из её харбинских подруг, которая, кстати, если судить по последнему письму, дождалась мужа и переехала в Тяньцзинь…
«Разлука сближает? А какими мы становимся в разлуке? Харбин – мирный город, который не знал ни войны, ни революции!
Какая сейчас Анна? А может быть – какой сейчас я сам?» Александр Петрович чувствовал, что за эти годы он изменился, ожесточился, что ли? Мягкими в его памяти были только воспоминания о Мишке, о его таёжном житии, отношении к людям и к нему, он мог не подобрать его, бросить, не взять в сани…
«А ведь каков, – подумал Александр Петрович. – За полтора года ни разу не спросил, кто я и что я! Егерь и егерь! «Ахвицер»! Ему довольно было того, что он слышал от меня, когда я бредил. Удивительный человек! Если бы не он, я бы, наверное, стал как битое стекло – мелкий, острый и опасный! Или вообще бы не был!»
В лунном свете снова заёрзал Тельнов, чуть не упав с полки, он опёрся рукой о столик и повернулся на другой бок.
«Вот ещё один! Божий человек!»
Вдруг Александр Петрович услышал выстрел, он не ошибся, это был выстрел, потом прозвучал ещё один и ещё, их только приглушал стук колёс летящего поезда. Через короткое время послышались ещё два выстрела и звук лопающихся стекол. Поезд продолжал идти быстро и не сбавлял хода.
«Хунхузы!» – промелькнуло в голове.
По коридору вагона забегали люди, послышались тревожные голоса и крики, Кузьма Ильич проснулся, сел и ошалело водил глазами по чуть подсвеченным луной стенкам купе. Адельберг приложил палец к губам: мол, не шумите, тот что-то пробормотал и, видимо, так и не проснувшись, снова, как подкошенный, повалился на полку.
За несколько секунд с Александра Петровича слетела вся тяжесть прежних мыслей, он будто снова очутился в Маньчжурии предвоенных лет, когда хунхузы так же смело нападали на поезда и даже скоростные экспрессы. А поезд шёл, не сбавляя хода, по коридору ещё топали ноги, но всё скоро улеглось.
«Понятно! Их тактика не изменилась. Стреляли по паровозной кабине, но в машиниста не попали, поэтому мы едем! Ну, слава тебе господи!»
Глава 8Адельберг проснулся, когда колёса загрохотали по железным конструкциям моста. Под мостом в косом и ритмичном мелькании металлических ферм текла мутная коричневая Сунгари.
Тельнов тоже проснулся и уставился на своего спутника.
– Кузьма Ильич, вам на пробуждение и туалет пять минут.
Уже выбритый, Александр Петрович только сполоснул после сна лицо, уступил место в умывальной комнате Тельнову, сел и, ища уюта, плотно прислонился к окну. Поезд на малом ходу проходил середину сунгарийского моста, и он под острым углом увидел город, набережную и на набережной похожий на белый корабль Яхт-клуб.
До вокзала оставалось ещё минут семь.
Они вышли на перрон и через несколько секунд оказались в большом, с высокими сводами зале. Адельберг не заметил, как его пальцы впились в ручку саквояжа, он не чувствовал его тяжести, ноги шли сами, узнавая после многих лет неровности мраморных плит пола. Он машинально обернулся и среди людей разглядел плетущегося за ним растерянного Тельнова.
«Господи, я и забыл про него!»
– Кузьма Ильич, наддайте, наддайте, что вы, ей-богу, плетётесь!
Они вышли из-под козырька крыльца на привокзальную площадь и оказались под прямыми лучами солнца. Тельнов прикрылся ладонью и стал опасливо озираться.
– Нуте-с! Вот вам и Харбин! – Александр Петрович сказал это своему спутнику просто так, на ходу.
Кузьма Ильич шёл и продолжал молча озираться.
– Что такое, Кузьма Ильич? Что вы ищете?
Тельнов прошёл за ним ещё несколько шагов и встал как вкопанный.
– Что такое? Кузьма Ильич? – Адельберг начал раздражаться на тормозившего его старика, но тот не дал ему закончить:
– Мы где? Александр Петрович! Разве это тоже Китай?
Адельберг остановился, и к ним тут же устремились несколько лихачей.
– Куда, барин? Мигом домчим!
Он поставил саквояж на пыльную, сухую мостовую. По площади с разной скоростью в разные стороны двигались запряжённые лоснящимися, сытыми лошадями рессорные коляски, медленно разъезжались ломовики с поклажей огромных, перевязанных шпагатами тюков; слева, рядом с главным входом в вокзал, стояли и ждали своей очереди за выходящими пассажирами с десяток лихачей, одетых в серые кафтаны и торчащие на голове плоские цилиндры.
«Господи боже мой! Действительно, разве же это Китай?»
Каким было долгим ожидание приезда! Вот оно состоялось, и в это не верилось. Его охватило волнение, но он взял себя в руки, отказал извозчикам и совсем перестал обращать внимание на своего спутника.
– Дойдём пешком. Тут недалеко, – бросил он, не оглядываясь.
Кузьма Ильич засеменил сзади, пытаясь поспеть, он потел в своей овчине и, не переставая, бормотал:
– Свят, свят! Господи, спаси и помилуй! Разве же это Китай? Это ж Россия-матушка! Калуга! Тверь! Понюхайте! Пахнет пирогами… с капустой! Или кто-то меня морочит!
Они пересекли большую привокзальную площадь и шли по Вокзальному проспекту: он был короткий, широкий и прямой; он поднимался от площади вверх, и там, где заканчивался, над горизонтальной линией мостовой пряничной горкой возвышался деревянный, сложенный из брёвен собор с многими главками, высоким шатром и золотыми крестами.
Адельберг шёл прямо, не оглядывался, сзади за ним еле-еле поспевал Тельнов, и он уже не слышал, как старик поминутно озирался и тихо приговаривал:
– Матерь Божья, ка-бутто у них тут ничегошеньки и не было: ни тебе революций, ни тебе Гражданской и никакой другой…
Они прошли Вокзальный проспект, и, выйдя на круглую Соборную площадь, Адельберг краем глаза увидел, как Тельнов остановился, уронил на мостовую мешок и начал креститься на купола.
«Чертов старик, – в сердцах помянул его Адельберг, – успеет ещё накреститься!» До дому оставалось ещё несколько сотен шагов, сейчас он перейдет через Большой проспект и повернёт на Разъезжую…
– Поторапливайтесь, поторапливайтесь, Кузьма Ильич! Ещё успеете…
Глава 920 июня Анна встала рано, Сашик ещё спал, день предстоял суматошный: пока сын не проснулся, надо было управиться с домом, потом отвести Сашика в «маячок» и самой бежать в танцкласс, где она давала уроки. Она закончила со стиркой, подошла к зеркалу, посмотрела на свои мокрые и красные от холодной воды руки, потом перевела взгляд на себя: «Анна, что с тобою стало?» Тыльной стороной ладони она провела по лбу, пытаясь поправить длинную непослушную прядь, свисавшую у левого виска, и посмотрела на свои руки ещё раз: «Хороша бы я была, если бы Александр сейчас появился. Матка Боска, не дай пропасть!» Она вытерла их о передник и перекрестилась. Ходики показывали половину восьмого утра, Анна легко подхватила широкий тяжёлый таз с волглым, только что отжатым бельём и толкнула плечом дверь в сад. «Может быть, просто письма не доходят? Почему он не пишет! Жив ли? Езус Марья!»
Она поставила таз на траву и взяла сверху что-то первое, маленькое, туго скрученное и отжатое, это была пижамка сына, она расправила её и закинула на провисшую верёвку. Тени падали влево, она посмотрела туда и услышала, как за спиной негромко постучали в окно, обернулась и увидела Сашика.
– С добрым утром, сынок, сейчас я к тебе подойду.
Сашик стоял в своей комнате, смотрел на неё через мутноватое стекло и тёр кулаками глаза. Она подумала, что надо бы помыть окна, что всё приходится делать самой, но не хватало времени, а нанять человека не хватало денег. Анна брала из таза бельё, встряхивала его, расправляла и вешала на верёвку, она делала это механически, а мысль, которая не оставляла её уже много месяцев, была одна и та же – уже больше полутора лет она не получала от Александра писем.
«Убит? Пленён?»
Четыре года, которые она провела с Александром в Харбине, пока он не уехал на германскую, пролетели быстро. Он и здесь часто уезжал по службе; иногда отсутствовал подолгу и возвращался с лихорадочно горящими глазами и уставшим лицом. После таких разлук они несколько дней могли не выходить из дома и даже не выглядывать за ограду своего молодого сада, потом они вырывались в концерты в Железнодорожном собрании, в кинематограф, объезжали лучшие рестораны на Китайской, носились по городу на лихачах. Зимой на санях «толкай-толкай», а летом на лодках добирались по Сунгари до Солнечного острова… Потом он снова уезжал на линию: на Хинган – на север или в Пограничную – на юго-восток… лучше не вспоминать, от этого делалось так больно…
Анна повесила на верёвку последнее, подняла с травы таз и затылком, ложбинкой шеи, чуть ниже завитка волос вдруг почувствовала, что на неё сзади кто-то тихо смотрит. Спокойно она поставила таз на траву, распрямила спину, огладила влажные руки о длинную пёструю казачью юбку, которую недавно выменяла у беженцев, и не знала, оборачиваться ей или нет. Солнце пробивалось сквозь ветки молодых яблонь и рисовало на траве нечёткий рисунок.
Адельберг повернул с Большого проспекта на Разъезжую. Улица шла сверху вниз, и вон он, его дом, выглядывает: сначала первый, потом второй, большой двухэтажный, с высоким стеклянным витражом веранды, и следующий его. Двухэтажный закрывал его почти совсем, но уже был виден забор из низкого штакетника и красный кирпичный угол. Оставалось ещё шагов шестьдесят. Он подошёл к калитке, поставил на землю саквояж, обернулся к Тельнову и показал на саквояж пальцем. Тельнов сделал знак, что он его понял, и остановился.
Анна стояла всего в нескольких шагах, спиной к нему, он открыл калитку, та даже не скрипнула.
«Если я её сейчас позову, она испугается, а если подойду, она тоже испугается, но уже в моих руках!»
Анна услышала шаги, подминавшие траву, уже начавшую подсыхать после утренней росы, и уже знала, что ошибки быть не может… Иначе…
Шаги приблизились, она почувствовала на своей талии руки, которые знала так давно, и обернулась.
Глава 10Сашик возился с пижамкой, он пытался расстегнуть пуговицы в слишком тесных петлях и сопел носом, когда в его комнату вошла мама и за ней двое мужчин. Потревоженный, он поднял взгляд, несколько раз хлопнул ресницами и закрыл глаза ладошкой.
Анна подошла к нему и присела:
– Одевайся, сынок, у нас гости.
В гостиной, в чём были, в чём пришли с вокзала, на краешках стульев сидели Александр Петрович и Тельнов, они только успели сбросить на веранде пальто и овчину. Анна их попросила немного подождать, а через несколько секунд влетел Сашик в расстёгнутой пижамке и с фотографической карточкой в руках, следом вошла Анна. Сашик обернулся к ней и показал карточку, она согласно кивнула, и тогда он подошёл к Александру Петровичу и взобрался к нему на колени. Тельнов глядел на эту картину и, не стесняясь, плакал, и слёзы текли по его небритому лицу. Анна тоже плакала, горло щипало и у Александра Петровича, но на коленях сидел его сын, и он сдерживался.
Сашик показался ему маленьким, таким, каким он видел его на фотографии и в мыслях, только не в пижаме, а в матроске и в лаковых чёрных туфельках. «Разве ему уже шесть лет?»
Дом наполнялся волнениями: греть воду, ставить ванну, готовить еду. Анна сходила к соседям и попросила прислать повара Чжао, а ещё хотелось говорить…
Через два часа Александр Петрович был уже в свежей сорочке с мягким отложным воротничком, в светлых летних брюках и мягких домашних туфлях. Чисто выбритый и с запахом одеколона, он сам себя не узнавал и от этого чувствовал себя непривычно. Анна успела отвести навзрыд рыдавшего Сашика в «маячок» и оставить его там под честное слово забрать до обеда.
Пока она была занята, Александр Петрович то выходил в сад покурить, то возвращался в гостиную. Он осматривал большую комнату, которую помнил в деталях, и видел, что ничего не изменилось: его кресло-качалка, на кожаном сиденье которого была постелена синяя китайская шёлковая салфетка с вышитым на ней желто-чёрным тигром, пробиравшимся через ярко-зелёную траву. Он смотрел на это кресло и понимал, что в нём, пока он отсутствовал, никто не сидел, и салфетка с тигром, как ему казалось, об этом свидетельствовала. Вот круглый стол, тот же, который и был, накрытый такой же синей шёлковой скатертью в тон салфетке. Над столом на длинном шнуре висел тот же оранжевый весёлый абажур, который он часто задевал головой, когда поднимался, и они с Анной всегда смеялись. Вокруг стола расставлены те же плетёные кресла, которые хрустели, когда в них садились. Шифоньер при входе – он был слева от двери, – не уместившийся ни в спальне, ни в коридоре. Анна выбрала его за большое зеркало во всю высоту средней дверцы. Только в углу, где раньше стояли рояль и громадный фикус в китайском фарфоровом сине-белом вазоне, сейчас был только фикус.
Тельнов тоже с любопытством оглядывал гостиную, вертелся в хрустящем кресле и тёр ладони об колени, потом увидел салфетку с тигром, и у него сыграло:
– А не опасаетесь, уважаемый Александр Петрович, что укусит? Сидеть-то на ней!
Адельберг обернулся, посмотрел на Тельнова и не ответил. Он молчал, он почти всё время молчал, с того момента, когда они вошли в дом.
«Старый дурак, с дурацкими шутками! – ругал себя Кузьма Ильич. – Взволнован! Он так взволнован! – Он глядел на него с тревогой. – Таким я его ещё ни разу не видел! Даже перед переправой! У него на душе какое-то смятение, неужели он думает, что она… – Тельнов смотрел на Анну Ксаверьевну, на её быстрые, уверенные передвижения по комнатам и робкую улыбку одними губами, её взгляд был напряжён и сосредоточен, а глаза, как казалось Кузьме Ильичу, спокойны. – Ну нет! Такие женщины не могут!.. Такие женщины!..»
Кузьма Ильич чувствовал себя уютно в кресле и очень неловко в этом доме. «Им бы сейчас сесть, да поговорить, чтобы никто не мешал, да сына приласкать!..»
– Александр Петрович, а может, я выйду? Прогуляюсь по саду? Посмотрю окрестности? А вы тут…
– Сидите, – резко ответил Адельберг.
«Ладно, сижу! Но нехорошо у него на душе!»
Александр Петрович и вправду чувствовал себя неспокойно и не мог понять – почему? Он вернулся! Чего же ещё? Сейчас бы подойти, обнять её, поговорить с Сашиком, но что-то мешало. Тельнов? Ну при чём тут Тельнов?
«Надо спросить, где рояль!»
Адельберг подошёл к окну в сад, это было его любимое место: кресло-качалка, книжный шкаф со стеклянными дверцами, бра на стене и под ним курительный столик. Шкаф стоял рядом с окном, здесь всегда было тихо. Под бра висел офорт с изображением Мариинского театра со стороны Офицерского моста, заказанный ещё в Петербурге перед отъездом в Харбин. На курительном столике, на прежнем месте стоял его Чаншоусин – китайский бог долголетия, он был тонко вырезан из светлого серо-салатового мыльного камня, в одной руке он держал высокий посох, в другой – тыкву-горлянку. У божка было маленькое-сморщенное в улыбке личико и неестественно большая лысая голова с выпуклым лбом, его свободный халат свисал и мягкими расползающимися складками закрывал ноги. Рядом была пепельница, сделанная из такого же мыльного камня, в виде дерущихся с растопыренными когтями и лапами, выпученными глазами и раскрытыми зубастыми пастями драконов, похожих на кошек, которых больно ухватили за загривок и оторвали от пола. Он взял божка в руки, камень был тяжёлый, тёплый и скользкий, как кусок сухого туалетного мыла.
Он поставил божка, посмотрел на книжный шкаф и увидел своё отражение в стёклах; за стёклами, на полках, в том же порядке стояли книги: Лев Толстой, Чехов, Достоевский, Григорович, Карамзин, две верхние полки занимали бесконечные Брокгауз и Эфрон, на нижней лежали детские книжки… Это было единственно новым в гостиной.
Ничего не изменилось, даже софа у противоположной стены, и подушки на ней, как и раньше, были накрыты покрывалом кружевного плетения, светло-голубым, в тон со скатертью и салфеткой – часть Анниного приданого.
«Глупости какие! Не надо спрашивать, где рояль!»
К вечеру, уже в сумерках, пролился дождь. Сашика после ужина с трудом уложили спать. Кузьма Ильич, старавшийся весь день быть незаметным, с облегчением вздохнул, когда ему показали его комнату, поблагодарил хозяйку и ушёл укладываться.
Александр Петрович сидел в своём кресле и смотрел на фотографию, с которой Сашик утром уселся к нему на колени. Это была их с Анной фотография перед венчанием.
Глава 11– Ты совсем не изменилась…
– Ты мне льстишь! Прошло столько времени. Почему ты тогда уехал так рано? Всех отправили только в апреле.
Александр Петрович зашуршал спичками и откинул тонкое одеяло.
– Ты хочешь курить? Не уходи, останься сегодня здесь, со мной! У нас ведь нет прислуги, мы нарушим старые правила! Кури здесь!
Александр Петрович на секунду замер, потом присел на кровать и положил спички.
– Спасибо, там, в пути, я об этом много думал, что не захочу уходить от тебя каждую ночь. – Он погладил её руку и поцеловал в плечо. – А почему ты думаешь, что я тебе льщу? Я тебе не льщу. Ты действительно не изменилась. Ты такая же красивая!
– Я тебе не верю, – прошептала Анна, и от её шепота пахло улыбкой, – ты видел меня сегодня, с этим отвратительным тазом…
– Да, досталось тебе…
– …И тебе…
– …Ничего, всё будет хорошо.
– Конечно! Ты же вернулся…
Шёпот в комнате был тихий, и было слышно, как в саду с яблонь на траву падают капли.
– Ты так чудесно смотрелась в новой юбке…
– Не вспоминай! Мне неловко!
– Почему? Что тут неловкого, разве эта простая одежда может что-то изменить? – Александр Петрович погладил её светлые волосы.
Анна резко отпрянула, потом притянула его к себе и зашептала:
– Нет, Саша! Ты мне не ответил. Почему ты уехал в сентябре, когда твои ушли только в апреле?
В спальне было темно. Анна смотрела на мужа и даже в темноте видела улыбку на его лице, как ей казалось, снисходительную. Александр Петрович молчал.
– Саша, ну почему?
– Разве я мог ослушаться приказа? Началась война…
– Но почему тебя?
– Я не могу этого знать, Анни. – Он чиркнул спичкой, и она увидела его профиль.
– Не отвечай, не надо, я всё понимаю! Извини, я знаю, что спросила глупость! – сказала она, придвинулась вплотную и обхватила его грудь рукой.
– Извини, моя радость. Я так могу тебя опалить, – сказал Александр Петрович, подвинулся на подушке чуть выше и пригладил ладонью её волосы; он с удовольствием затянулся папиросой, сделанной из настоящего табака, и в комнате запахло сладковатым дымом. – А что? От твоих с тех пор так ни одного письма и не пришло?
– Нет, пропали, я уже и плакать перестала. Не знаю, что думать! Жалко, если Сашик никогда не увидит своих бабушку и дедушку.
– Бабушек и дедушек, – поправил Александр Петрович.
– Да! Извини! Расскажи, как это было!
– О-о, Анни, – Александр Петрович растягивал слова, – на это нам всей ночи не хватит!
– Расскажи, нам теперь некуда торопиться, завтра отдохни, хотя бы один день, визиты будем делать после…
– Да, я согласен, только к Иверской надо сходить…
– Поклониться Владимиру Оскаровичу?
– Да, и старик этого хочет, он присутствовал, когда Каппеля хоронили, а потом выкапывали из могилы, в Чите…
– Матка Боска! Не надо об этом на ночь. – Она села и прикрыла грудь одеялом. – А ты заметил, как они потянулись друг к другу?
– Сашик и Кузьма Ильич?
– Да!
– Вот тебе и дедушка, – Александр Петрович погасил папиросу, – а там посмотрим, может быть, и бабушка появится, – тихо пошутил он, улыбнулся и посмотрел на жену.
Анна подогнула под одеялом колени, положила на них согнутые руки и уткнулась в них лицом, она сидела молча, её длинные волосы покойно лежали, закрывая плечи, и сливались с цветом кружевных оборок подушки.
– Может, ещё найдутся! – грустно сказала она и прислонила голову к плечу Александра Петровича. – Расскажи, как это было! Расскажи!
– Как это было? – Александр Петрович снова потянулся за папиросой. – Я открою окно пошире?
Анна кивнула.
Он встал, открыл створки окна, забросил на одну из них занавеску, взял папиросу и стал разминать её: свежий ночной воздух полился в комнату, и Анна поёжилась.
– Тебе холодно?
– Нет-нет, хорошо, пусть будет так. Расскажи!
– Понимаешь, даже сейчас, когда прошло столько времени, трудно оценить и понять, что произошло. Можно только вспоминать – как это было! – Он говорил с длинными паузами.
– Почему? Ты ведь видел всё своими глазами!
– Конечно видел, но не всё. – Он присел на подоконник. – Про войну с Германией особо рассказывать нечего, там было всё ясно: вот – окопы; с одной стороны они, с другой – мы. Они носят одну форму, мы – другую, они говорят на одном языке, мы – на другом… – Он надолго замолчал. – А вот революция! А особенно Гражданская война – это совсем другое!
– Саша! Ну тогда, может быть, не надо? Может, не стоит ворошить… Извини, что я тебя попросила!..
– Да нет, Анни, стоит. В том-то и дело, что не только стоит, а просто надо это сделать; необходимо понять, что это было и почему это было так кроваво!
Анна сидела не шевелясь, она уже жалела о том, что спросила, но ей хотелось услышать что-то такое, что объяснило бы ей, почему пропали её родители, а может быть, и куда они пропали; она давно перестала получать письма от своих подруг, про кого-то слышала, что те уже в Париже, или в Лондоне, или в Риге, или в Варшаве…
– Всё началось после отречения государя…
– 2 марта?
– Да! 2 марта! Хотя, может быть, и раньше, но это если и было, то незаметно. Мы ведь не знали наверное, что происходило при дворе. Узнали только, что Гришку застрелили, и даже вздохнули с облегчением: мол, сейчас никто мешать не будет, будем готовить наступление. То, что австрийцев и германцев можно побеждать, доказал Брусилов и в четырнадцатом, и в шестнадцатом. А после отречения всё как будто встало. Мы запутались в этих агитаторах, кто за войну, кто против. Но это мы запутались, а солдаты – те точно знали свои интересы: войну долой, землю давай! И весь сказ! В шестнадцатом государь бросил к нам гвардию! Я приезжал в свой полк. Из солдат уже почти никого не осталось из тех, кто меня помнил, но как-то они ко мне подошли, эдакой делегацией, и сказали: мол, барин, шабаш войне и тебе надо «тикать домой, к жёнке под бок». Так и сказали!
– Вот и надо было их послушать! Извини, я пошутила! Это я несерьёзно, я же всё понимаю!
– Да-да, конечно, я знаю, ты же у меня умница! А в мае фронт начал разваливаться, но ещё кое-как держался, а в ноябре, после большевистского переворота, развалился совсем. Солдаты бросали позиции, они ошалели от свободы. Это был хаос. Они брали эшелоны штурмом и толпами, и во главе их были агитаторы-большевики. Бежали на север, на юг и на восток, по домам. У нас хоть Бог миловал, а на Западном фронте, на флотах, офицеров расстреливали, поднимали на штыки…
– Как Духонина?
– Да, генералу досталось, и не ему одному. В общем, началась вакханалия… Я думаю, что и Корнилов…
– Лавр Георгиевич?
– Он самый, подлил масла в огонь, когда добивался ввести смертную казнь для солдат, для тех, которые покидали позиции…
– Солдаты перестали слушаться своих офицеров? – спросила она с каким-то детским удивлением.
– Именно так! Понимаешь, Анни, это нельзя, когда молодой поручик старого солдата, извини, в морду бьёт… Ненависть, громадная ненависть накипела в солдате против нашего барства офицерского, хотя среди вновь прибывающих офицеров было много хороших. Нас, старой военной косточки, после шестнадцатого года оставалось совсем немного!
– Какой ужас!
– Поэтому Лавр Георгиевич, с одной стороны, был прав, конечно, как военный человек, а с другой стороны – это бы ни к чему не привело…
Александр Петрович вернулся на кровать и сел, высоко подбив подушки.
– Долго всё это рассказывать, Анни, долго, но уж коли начал… Короче говоря, я поехал в Ставку, в Могилёв, там меня встретил Володя…
– Каппель?
– Да, мы ещё в штабе Юго-Западного познакомились. И я своим глазам не поверил! Он… всегда такой решительный, бравый… а тут вижу – растерян, не знает, что делать. Что-то говорит, но я же вижу, что он не знает… Да и никто не знал. Корнилов уже подался с Алексеевым на Дон, царь сидит под арестом в Тобольске, Керенский и его правительство в бегах, а кругом оказались большевики! И я уехал в Питер!
– В Питер! – промолвила Анна. – Как это непривычно! Питер-р-р! Даже мороз по коже…
– Да, мокрый, продуваемый всеми ветрами Питер встретил меня, прямо скажем, мрачно. К дяде Вальдемару, я у него квартировал, постоянно приходили какие-то «представители» и требовали от него уплотнения в их большой квартире. По ночам стреляют, помню, как дядя подходил к окну и кому-то грозил… Новые власти ни с чем не справлялись, старались, но… Им бы фабриками, заводами заняться, а они открыли винные склады… Кругом матросы, солдаты и кокаин! Тогда же и почта прервалась. Я ездил на квартиру к твоим, ты мне писала, что матушка с батюшкой на лето уехали в Тверь, а потом намеревались в Самару, к своим друзьям…
– В Твери у батюшки сослуживец, а в Самаре у мамы тётка…
– Да, я помню, ты писала! Но куда там! Я обратился к соседям, но и они ничего не знали. И от тебя ничего. Потом уж узнал, что почтовое сообщение прервалось где-то то ли в Москве, то ли на Волге.
– И от тебя ничего… – задумчиво сказала Анна.
– А тут ещё дяде Вальдемару пришло известие из Москвы, от соседей, что в конце октября, когда красные брали Кремль, мои матушка и почти ослепший отец вышли из дома и не вернулись и больше их никто не видел. Дяде я помочь ничем не мог и был обузой, хотя встал на учёт у новых властей и даже был внесён в какие-то списки на паёк.
– Паёк? Что такое паёк?
Александр Петрович усмехнулся:
– Паёк – это когда продукты выдают по карточкам.
– По каким карточкам?
– Карточки – это вместо денег!
– А что же деньги?
– Деньги обесценились! Так, бумажки, на которые ничего нельзя было купить. Их не успевали разрезать, они ходили рулонами, и на миллион керенок можно было купить коробок спичек…
– Как необычно!
– Так долго продолжаться не могло. Я встречал в городе своих товарищей по фронту. Знаешь, они слонялись по Петрограду с лицами заговорщиков, но в явном таком безделье и в гражданском платье. Всё это было ужасно нелепо, их просто по глазам определяли, что они офицеры. Меня звали на Дон, к Алексееву, но после всей этой суеты наших генералов с их письмами к императору об отречении, в Февральскую, я разочаровался в них и отказался туда ехать. А потом узнал, что у вас – тут в Харбине – какой-то Рютин организовал Советы, то ли большевистские, то ли меньшевистские… Я в них тоже не разбираюсь!
– Да, это было… и мы все ужасно перепугались, но потом вроде обошлось!
– Я уехал из Петрограда, сначала в Тверь, однако там никого не нашёл, даже следов, а оттуда, в феврале восемнадцатого, – в Москву. Хотя словом «ехал» это назвать было нельзя! Железная дорога практически стояла. Пешком до Москвы добрался бы скорее.
Александр Петрович взял с тумбочки графин с водой.
– Может, включишь свет? – спросила Анна.
– Нет, не нужно! В общем, наш дом в Трёхпрудном, где жили родители, оказался в полуразрушенном состоянии. Из прежних жильцов там оставался только старый дворник Ренат. Он рассказал, что за две недели до моего приезда дом взорвался: то ли сажа в печной трубе взорвалась, её не чистили с осени, то ли гранату кто-то кинул, из баловства, да так точно. Короче говоря, разрушился главный дымоход, поэтому жившие там семьи разъехались кто куда, чтобы не замерзнуть. О родителях Ренат ничего сказать не мог: «Барин ушла и больше не вернулся». Попытался я было разыскать Евгения Ивановича Мартынова, о нём говорили, что он возвратился в Москву из австрийского плена, однако и это ничего не дало. Его соседи на Новинском бульваре рассказали, что он уехал то ли в Казань, то ли в Петроград и что якобы от новых властей скрывается. В Москве я прожил до начала июня, у Ренатки, в полуподвале. В Твери мне удалось выправить документы на другое имя, по ним даже устроился на работу в местный Совет и приносил Ренатке продукты, чтобы не быть нахлебником. Он на меня нахвалиться не мог. Но так тоже долго продолжаться не могло, ещё в мае пришли известия о том, что на Волге против большевиков восстали чехи…