Текст книги "Шестнадцатилетний бригадир"
Автор книги: Евгений Войскунский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
2
В комнате, обставленной новой мебелью, купленной, наверно, перед самой войной, горит большая керосиновая лампа. На круглый стол ложится от нее белый круг света. Закопченная печка-времянка уперлась коленом трубы в белейшую кафельную печь с изразцами. Над широким диваном – картина: бой парусных кораблей. Над письменным столом – большой фотопортрет молодого моряка с курсантскими «галочками» на рукаве.
Толя чувствует себя неловко. Он слышит, как Троицкий, выйдя на кухню, о чем-то говорит с женой, и, хотя в комнате тепло и уютно и уют этот приятен ему, он думает о том, как бы незаметно улизнуть. Уж какие теперь гости, на самом деле!..
К тому же рубаха у него не очень-то чистая, да и пиджачок – одно только название, что пиджак.
В большом овальном зеркале, вделанном в шкаф, Толя видит свое отражение: худенькое лицо с широко расставленными, чуть раскосыми карими глазами и острым подбородком; давно не стриженная шапка волос, сползающая на виски некрасивыми завитками; плечам бы не мешало быть пошире; да и ростом он не вышел – так, мелочь какая-то, а не мужчина. Толя очень недоволен своим отражением в зеркале.
Входит Троицкий. Он в просторном сером пиджаке. Голова у него совсем седая – раньше Толя этого не замечал. Морщась, будто от боли, инженер садится в кресло и вытягивает к печке ноги, обутые в валенки.
– Садись, Устимов. Сейчас будем ужинать.
– Товарищ строитель, я лучше пойду, честное слово, – говорит Толя, глядя на сухие, с набухшими жилами руки Троицкого, лежащие на подлокотниках. – Не такое время сейчас, чтоб гости…
– Хороший гость всегда ко времени, – добродушно отвечает Троицкий. – Полно тебе жалкие слова говорить. Садись.
Толя послушно садится против инженера.
– Ты давно у нас в Кронштадте, Устимов?
– С двадцать второго июля, как раз через месяц, как война началась. Нас досрочно выпустили из ремесленного. В связи с войной, – поясняет Толя, стараясь говорить, как полагается мужчине, солидно и веско.
– Трудную ты выбрал себе профессию. Или, может, не выбирал, а случайно попал?
– Почему случайно? У нас набор был объявлен во всякие училища: в токарные, в столярные, в железнодорожные. Я сам выбрал судостроительное. По-моему, самая интересная специальность – строить корабли.
– Самая интересная, – замечает инженер, – это та, которую любишь.
– Мужчины, прошу к столу, – приглашает жена Троицкого Нина Михайловна.
Летом Толя видел ее несколько раз на заводе – она была полной красивой женщиной. Что сделала с ней блокада!
Нина Михайловна ставит перед Толей тарелку с коричневой жидкостью, кладет тоненький ломтик очень черного рыхлого хлеба.
– Объявили выдачу овсянки, – говорит она, тяжело опускаясь на стул. – Лучше всего все-таки варить суп, он лучше поддерживает силы. Как тебя зовут?
– Толя. Анатолий Устимов.
– Ешь, Толя. Кончится блокада – приходи к нам, угощу тебя по-настоящему. Что ты любишь больше всего?
– Не знаю…
– А все-таки?
– Я… котлеты люблю. И капусту…
– Да, если б капусты было хоть немного, – с грустью говорит Нина Михайловна. – Ведь такая простая вещь – капуста.
– Будет вам мечтать о капусте, – говорит Троицкий, принимаясь за суп. – Что есть капуста? Презренный овощ. Любая трава, произрастающая за Кронштадтскими воротами, заткнет за пояс вашу капусту по витаминам. Нужно только немножко разбираться в ботанике.
– Какая теперь трава, в январе? – говорит Нина Михайловна.
Толя старается есть медленно, у него слегка кружится голова от запаха супа, от тепла, растекающегося по телу, от блаженного, животного наслаждения едой. Будто сквозь туман, доходит до него тихий голос Нины Михайловны:
– Голод не потому страшен, что голодно, а потому, что убивает в человеке человеческое. Против голода нужно бороться, а если опустишь руки, подчинишься физической слабости…
– Знаем, знаем, – подхватывает Троицкий, – Нельзя опускаться, надо каждый день умываться и чистить зубы.
– Да, я это твердила и буду твердить, пока хватит сил. Умываться – это было мелочью до блокады, а сейчас – не мелочь. Сейчас по одной этой мелочи видно, каков человек: сильный или слабый, борется или подчинился голоду. Разве я не права?
– Права, права, кто ж спорит? Ты и меня, грешного, бриться заставляешь, хотя ох как не хочется иногда, если б ты знала! Ну, ничего. Спасибо тебе за твою неумолимость… – Троицкий взглядывает на Толю. – Этого парня, который тебя в столовую тащил, как фамилия? Гладких?
– Да, товарищ строитель.
– Меня зовут Петр Константинович. Знаешь, почему Гладких на тебя осерчал?
Толя молчит.
– Он тебе друг, – говорит Троицкий. – Поэтому и рассердился, что ты ничего ему не сказал про карточку. Церемонии развел.
– Да не разводил я церемоний. – Толе разговор этот неприятен. – Костя с голоду сильнее мучается, чем я. Ему своего пайка не хватает, а тут еще…
– Тебе, конечно, виднее, Устимов. А все-таки он правильно на тебя обиделся. Я его понимаю.
– Хлеб весь не ешьте, – говорит Нина Михайловна. – Сейчас чай будем пить.
– С пирожным? – улыбается Троицкий.
– С пирожным. Это мы так называем хлеб с солью, – объясняет Нина Михайловна Толе, – вместо сахара.
– Мы тоже так пьем, – кивает Толя. – Я уж привык.
Троицкий, медленными глотками отпивая чай, продолжает разговор:
– Когда я вступал в комсомол, тоже было трудное время. Слыхал про мятеж в Кронштадте в двадцать первом году? Наших заводских комсомольцев мятежники бросили тогда в тюрьму. Между прочим, и меня, хоть я не был еще комсомольцем, а был сочувствующим. Помню, сидели мы в холодной камере, а по городу – колокольный звон, молебен шел во славу генерала Козловского. И вот принесли в камеру с допроса секретаря ячейки, Бритвина Семена. Он был избит, кровью харкал. Легкие у него отбили. Столпились мы вокруг Семена, молчим. И он молчит. Вдруг открыл глаза, прислушался к колоколам и говорит: «Не долго им трезвонить… Мне уж не жить, ребята, а вы держитесь дружно. Мы их сильнее… А построите коммуну, ребята, – вспомните и меня…» Ночью Семен умер у нас на руках.
Троицкий умолкает. Становится слышно, как потрескивает что-то в керосиновой лампе. Издалека доносятся глухие раскаты грома: на южном берегу работает артиллерия.
– После подавления мятежа я и вступил в комсомол, – неторопливо рассказывает Троицкий. – Я тогда сборщиком работал, вроде тебя. Задачка выпала нам нелегкая: возродить флот. Кронштадт тогда был – сплошное кладбище кораблей. За что ни возьмись, всюду нехватка материала, инструмента, да и кадровых рабочих немного осталось на заводе… Да, так вот. Комсомолия у нас была шумная, собрания – частые, бурные. А работали так, что семь потов сходило за смену. Субботники, ночные авралы… Помню, однажды беда случилась: зимой, тоже как раз в январе, вырвало ночью батапорт. А в доке стояла «Аврора», уж кингстоны мы вскрыли и сальники дейдвудов разбили, наутро валы, видишь ли, собирались снимать. И вот хлынула в док вода, затопила «Аврору». Часа в три ночи прибегает ко мне один наш комсомолец, говорит: так и так, надо срочно ребят вызывать. С меня, понятно, сон долой, бегу к другому, тащу его с постели. Тот – к третьему. Так по цепочке вызвали всех ребят в док. Положение – прямо хоть плачь: через дейдвуды и кингстоны хлещет вода. Был бы еще какой другой корабль, а то ведь – «Аврора»! Сделали мы набивку, и полез я с этой набивкой по коридору вала к дейдвуду. А вода – ледяная, так и обжигает. – Троицкий придвигается к печке, будто и сейчас, через много лет, не отогрелся еще после той ночи. – Сунул я набивку, да где там! Выталкивает ее вода. Пробую еще и еще – не держится набивка. А я уж совсем окоченел, ребята вытащили меня наверх, стали растирать. Так мы по очереди лазали в воду… Потом догадались: сшили, понимаешь ли, набивку с валом и вставили в дейдвуд. И кингстоны заделали: бревна затесывали и вставляли.
– Той ночью ты и нажил себе хронический ревматизм, – замечает Нина Михайловна.
– Уж не знаю, той ли ночью или другой. А «Аврору» мы спасли.
* * *
Когда Толя пришел в общежитие, ребята еще не спали. За столом сидел Володька Федотов и при скудном свете чадящей коптилки писал письмо. Он писал письма ежедневно, писал с каким-то ожесточением, но Толя не помнил, чтобы хоть раз он получил ответное письмо.
Тут же четверо ребят забивали «козла», хлопали костяшками по столу так, что коптилка – снарядная гильза – вздрагивала. Володька матерился сквозь зубы при особенно сильных стуках.
Возле догорающей времянки сидел на табурете молчаливый Пресняков – насупясь, зашивал дырку на варежке.
Костя Гладких спал, повернувшись спиной к Толиной, соседней, койке. «А может, не спит, просто дышит?» – подумал Толя. И позвал негромко:
– Кость, а Кость?
Ему показалось, что сопение на Костиной койке прекратилось. Нет, не отозвался Костя. Жаль. Поговорить бы надо с ним…
Толя сел на свою койку, принялся стаскивать валенки. Вдруг, вспомнив что-то, снова обулся. Достал из тумбочки ребристую мыльницу, в которой болтался обмылок, перекинул через плечо полотенце и пошел умываться. Ребята проводили его удивленными взглядами.
А Володька Федотов сказал:
– Вот чудило!
3
Утро выдалось морозное. Ветра особого не было, только слабая поземка мела. Еще не рассвело. Луна будто окошко просверлила в тучах и заливала Кронштадт холодным светом. Глянцевито поблескивал снег на крышах и улицах.
На Морском заводе тут и там вспыхивали белые огни сварки. Гулко били по железу кувалды, и эхо, рождавшееся при каждом ударе, долго блуждало средь заводских корпусов.
Протаптывая тропинки в выпавшем за ночь снегу, расходились по объектам судосборщики, слесаря, котельщики, водопроводчики, электрики. Шли молча, медленно, неся на плече инструмент или волоча его на салазках; шли пожилые мастера – гвардия рабочего Кронштадта – и юнцы, лишь недавно, на пороге войны, расставшиеся с детством.
Толя перед началом работы успел сходить в бухгалтерию. Ровно в восемь пришла давешняя заведующая бюро. Выдав Толе новую карточку, сказала строго:
– Отправляйся прямо в столовую, Устимов, прикрепи карточку. И чтоб я тебя больше здесь не видела.
Карточку Толя сует в рукавицу и так доносит ее до заводской столовой. Теперь все в порядке. За столом, покрытым клеенкой, он не торопясь выпивает кружку чая – чуть подкрашенного слабой заваркой кипятку. Ломтик черного вязкого хлеба посыпает крупной солью. Раньше он половину ломтя оставлял – заворачивал в газетный обрывок и совал в карман: до обеденного перерыва далеко, хлеба пожуешь в один из перекуров – оно легче станет. Но сейчас Толя съедает весь кусок, ни одной крошке не дает упасть.
Душновато в столовой, пахнет паром, чем-то кислым. А лучшего места на всем свете для Толи нет. Сидел бы и сидел здесь, разморенный теплом.
Он идет в док. Идет вдоль Шлюпочного канала. Хорошо, когда нутро прогрето горячим чаем, – не так хватает мороз. А мороз сегодня – будь здоров! Вчера под сорок было, да и сейчас не меньше. Воздух колючий, покалывает ноздри при вдохе.
Летом, когда Толя впервые попал на Морзавод, Шлюпочный канал ему показался очень красивым. Здорово отражались в воде гранитная стенка, темно-красное здание механического цеха! И мостик красивый через канал перекинут – с полукруглыми решетками-перилами. Сейчас все тут завалено снегом, замерзло так, что за сто лет не отогреть. Восточная стена механического цеха обвалилась, рухнула под бомбами, там теперь все зашито досками.
Ту бомбежку Толя, сколько будет жить, никогда не забудет. Двадцать первого сентября это было, аккурат в воскресенье. Завод, само собой, работал, выходных на войне не бывает. С ночи корабли били по немцам, прорвавшимся к южному берегу, к Петергофу. А утром, ближе к полудню, завыли сирены – воздушная тревога. Над Кронштадтом понеслись, закружили «юнкерсы». И началось…
Земля содрогалась от взрывов. Было страшно. И все казалось: прямо в тебя направлен вой летящей с неба бомбы. Только уйдут пикировщики, протрубят отбой – как снова тревога. До вечера бомбили. В перерывы между бомбежками Толя с другими ребятами вылезал из убежища. В горьком дыму, в медленно оседавших тучах известковой пыли пытались что-то сделать – заглушить порванную взрывом водяную магистраль, откопать из-под завала убитых. Вместе с Костей Гладких Толя нес в медпункт чеканщика Степанишина – того, который в их цехе МПВО ведал. То ли осколками, то ли обрушившейся кирпичной кладкой побило Степанишину ноги. Страшно было на них смотреть. Никогда бы прежде Толя не подумал, что худой, жилистый Степанишин окажется таким тяжелым. Он стонал сквозь стиснутые зубы, пока его несли, и вдруг сказал отчетливо: «Противогаз мой где?» И снова – беспокойно: «Противогаз куда делся?» Считал, наверно, что нельзя ему, руководителю МПВО, без противогаза. А может, в противогазной сумке лежал у него хлеб или кусок-другой сахару – тоже вполне было возможно.
Неделю продолжались свирепые беспрерывные бомбежки. Потом налеты стали реже, зато участились артобстрелы.
А завод – все равно живой…
В доке бригада еще только расходится, расползается по лесам. Кривущенко, возбужденный с утра, кому-то покрикивает, стоя на лестнице, свои соображения о боях под Тихвином. Бригадир Кащеев разговаривает с такелажниками – распоряжается насчет, съемки листов. Сегодня надо закончить рассверловку заклепок и снять поврежденные листы обшивки. Голос у Кащеева вялый, глаза потухшие – сам на себя не похож.
Толя забирается на леса.
Стрекочут пневматические молотки, брызжет белыми искрами автоген. Бьют по железу кувалды. Заклепки рассверлены, ничто не держит лист, а он держится, дьявол, будто прикипел к корпусу. Приходится отдирать – потому и бьют кувалды по железу. Такелажники, установив на верхней палубе тали, стропят листы, спускают их вниз.
Медленно, трудно занимается рассвет над Кронштадтом.
В холодном свете дня сквозь зияющие дыры обнажается, как скелет огромной рыбы, внутренний набор корабля.
Вдруг в привычный грохот и стрекот врывается новый звук – резкий, сверлящий ухо свист, переходящий с высоких нот на низкие.
Чей-то пронзительный крик: «Ложи-ись!» И сразу – взрыв. Инстинкт самосохранения, опережая сознание, бросает человека наземь. Зарыться в снег, прижаться к спасительной земле. Хорошо бы – к земле. А если ты торчишь на, строительных лесах?
Где-то за доком ухает взрыв.
Снова нарастает свист. Толя падает на доски лесов. Всем телом напрягся, каждым нервом ждет… Тяжкий грохот оглушает, рвет воздух. Качнулись леса. Глухие короткие удары о борт корабля – это осколки…
Еще и еще разрывы снарядов.
Сдавленный стон доходит внезапно до Толиного сознания. Не успев дать себе отчета, Толя вскакивает, бежит по доскам. Кто-то кричит ему: «Куда?! Ложись!» Он карабкается вверх, на последний этаж лесов, прыгает на палубу тральщика.
Костя Гладких лежит ничком возле лебедки, темная лужица у его обнаженной светловолосой головы медленно растет, расползается по палубному настилу. Еще взрыв. Толя падает на тело друга, закрывая руками Костину голову…
Тишина наступает неожиданно, неуверенная, неестественная тишина, какая бывает только по окончании огневого налета.
Толя осторожно переворачивает раненого на спину. Лицо Кости залито кровью, глаза закрыты.
– Костя… Слышь, Кость… Костька, – растерянно бормочет Толя.
Подходят рабочие, матросы. Кривущенко распоряжается:
– Братцы, бегите кто-нибудь на медпункт. Без паники только! Ну-ка, помогите!
Он поднимает Костю, как ребенка, крепко прижав к груди. Костя приоткрывает глаза, издает протяжный стон.
– Ничего, ничего, – говорит Кривущенко, – потерпи немного, браток. Сейчас мы тебя… Сейчас в лазарет. Все будет правильно.
С Толиной помощью он несет Костю по лесам. Из рук в руки по живой лестнице спускают раненого вниз.
– Кость, а Кость!..
Не слышит Костя. Лежит, закатив глаза. Только по слабым облачкам пара у ноздрей видно, что живой.
Наконец-то появляется Пресняков со свернутыми носилками на плече, а за ним поспешает медсестра. Быстро и ловко забинтовывает она Костину голову. Над правым ухом на свежей повязке появляется и темнеет бурое пятно.
– Кладите на носилки! – распоряжается медсестра, запихивая остаток бинта и ножницы в большую сумку с красным крестом. – Тихонечко. Шок у него.
* * *
С ремонтом дело становилось все хуже. Редела бригада судосборщиков: голод и истощение выводили людей из строя. К тому же морозы держались лютые, с ледяными ветрами и метелями.
Даже взобраться на леса было не простой задачей.
Однажды утром в общежитии, собираясь на работу, Толя заметил, что Володька Федотов лежит, не шевелясь, на своей койке. Толя подошел, чтобы разбудить его, но тут увидел, что Володька вовсе не спит. Он лежал, уставившись в одну точку.
– Ты чего? – сказал Толя. – Вставай, опоздаешь.
Федотов не ответил, даже глазом не повел на Толю.
– Что с тобой? Заболел? – Толя легонько потряс его за плечо.
– Никуда я не пойду.
– Почему?
– Не хочу.
– Володька, да ты что? Вставай, валяться – хуже только будет. Давай помогу…
– Уйди, говорю! – Федотов покосился на Толю. – Уйди, а то ударю! Не приставай!
– Ребята! – позвал Толя. – Идите сюда, с ним что-то неладно.
Лицо у Федотова было худое, немытое и вроде незнакомое. Костистый подбородок в темном, не бритом еще пушке упрямо выпятился.
– Болен? – спросил подошедший Пресняков.
– Не болен, а просто не хочу вставать.
– Что значит «не хочу»? – сказал Толя. – Если все залягут под одеялами и скажут «не хочу», так какой же судоремонт у нас будет, к чертовой бабушке? Раз не болен, так вставай.
Федотов уставил на Толю злые глаза, крикнул:
– Не лезь, Устимов! Ты к инженерам бегаешь харчиться, ну и бегай. А я не хочу вставать, и все!
Толя остолбенел. Потом шагнул вперед, рванул одеяло – с койки попадали ватник, пальто. Федотов лежал одетый, в валенках, расстегнутый ворот мятой рубахи обнажал длинную тонкую шею с голубой жилкой. Толя смотрел на эту шею и чувствовал, что гнев его остывает. Схватил шапку, рукавицы и быстро вышел из комнаты.
– Нехорошо ты сказал, Федотов, – промолвил Пресняков.
Федотов не ответил. Натянул на себя одеяло, укрылся с головой, притих.
В тот день бригада работала в цехе: гнули листы новой обшивки. Такелажников было мало. Толе пришлось помогать им переносить железные листы со склада в цех. С утра, не переставая, сыпал снег, и каждый раз нужно было расчищать от снега рельсы, по которым двигалась тележка с листами. Но стоило хоть на мгновение отвлечься мысленно от работы, как перед глазами возникала тонкая шея Федотова с голубой жилкой. Потом вспоминалось: «Бегаешь харчиться», и снова закипала обида.
Друг ли ему Володька Федотов? Конечно, не такой, как Костя, но все жег… Толя припоминал свои прежние отношения с Федотовым. В ремесленном их объединяли коньки, шахматы. Володька часто получал из дому, из-под Харькова, посылки с бело-розовым салом и крупной антоновкой, все это поровну делилось и весело съедалось. Учился Володька не слишком усердно. Толю однажды даже «прикрепили» к нему для помощи. Володьке это пришлось не по нутру, он посмеивался: «Ах, товарищ преподаватель, зачем вам утруждаться, я все равно неспособный. Давайте-ка я вам лучше мат поставлю». В шахматы он играл лучше Толи.
Была у них, уже в последнее время, небольшая стычка. После вечера, проведенного у Троицких, Толя, с легкой руки Нины Михайловны, повел у себя в общежитии агитацию за мыло и зубную щетку. Некоторые ребята поддержали его; когда же Толя заговорил об этом с Федотовым, тот оборвал его грубым словом. Толя тоже ругнулся – на том дело и кончилось.
И вот теперь – «бегаешь харчиться»…
Федотов так и не вышел в тот день на работу. Не вышел и на следующий день. Лежал, укрывшись с головой, только на обед и ужин вставал, в столовую приходил позже всех, чтобы избегать разговоров. На вопросы и увещевания ребят не отвечал, а если начинали тормошить, то высовывал лохматую голову, бросал ругательства и – снова под одеяло.
Приходил комсорг цеха. Володька не пожелал с ним разговаривать, притворился спящим. Доктору – пожилой, уважаемой на заводе женщине – не дал осмотреть себя, надерзил.
Решили разобрать поступок Федотова на комсомольском собрании. Идти на собрание Федотов отказался наотрез. Пришлось силком стащить его с койки. Поставили на ноги, нахлобучили шапку на голову. Сопротивляться у Володьки не было сил, он только ругался на чем свет стоит.
– Заткнись! – крикнул Пресняков. И добавил решительно: – Больше валяться мы тебе не дадим!
Федотов обвел угрюмым взглядом ребят. Не найдя сочувствия, понурился. Медленно поплелся за другими на собрание.
Ленинская комната цеха была нарядная, отделанная со вкусом и размахом: дубовые панели вдоль стен, обитые черной кожей диваны, книжные шкафы, пианино под чехлом, бронзовая ветвистая люстра, которую хоть сейчас в театр, голубой бархат штор на высоких окнах. Сейчас окна были плотно прикрыты черной бумагой.
Когда хлопала тяжелая дверь, схваченная тугой пружиной, люстра принималась тихонько звенеть стеклянными подвесками, будто жаловалась на холод и темноту, на копоть от бойко чадивших внизу, на столах, коптилок.
Комсомольцы рассаживались по диванам и стульям; ватников и полушубков не снимали. Толя, устроившийся у окна, потрогал железное ребро батареи центрального отопления и отдернул руку: лед, да и только! Нет ничего холоднее батареи в давно не топленной комнате.
Федотов сидел против Толи, ни на кого не глядя, ни с кем не разговаривая. Голову опустил на грудь, глаза закрыты – уж не спал ли?
Комсорг Андрей Чернышев встал, провел ладонью по белокурым вихрам, объявил собрание открытым. Его же выбрали председателем. Он предоставил слово для информации члену комитета Преснякову.
Пресняков, как всегда, был немногословен. Сдвинув густые брови на переносице и глядя в упор на Федотова, он изложил суть дела.
– Всем нам, конечно, трудно, – говорил он, окая. – Блокада, бомбежки, все такое прочее. Прямо скажу, комсомолец Федотов испугался трудностей и показал свой… – Пресняков остановился, подыскивая нужное слово, – свое гнилое нутро.
Толя посмотрел на Федотова и заметил, что у того слегка дернулись пальцы. Нет, не спал Володька.
– Федотов плюнул на все – на работу, на судоремонт, – продолжал Пресняков, – и залег под одеяло. Знать ничего не хочет, кроме того, что ему плохо. Толю Устимова обидел нехорошими словами, доктора обидел. Нянчились мы с ним, и так и этак подходили – товарищи ведь мы ему. Но прямо скажу: был Федотов нам товарищ. А теперь он нам не товарищ. Где у него комсомольская совесть? Пусть он ответит.
Пресняков сел. Возникла пауза, никто не просил слова, и председатель не торопил – будто сам задумался.
Пропела дверная пружина, в комнату вошел Троицкий. Приглаживая на ходу седые редкие волосы, прошел к свободному стулу возле пианино, сел, оглядел ребят. Встретившись взглядом с Толей, слегка кивнул ему. Толя опустил голову. Почему-то он испытывал теперь неловкость при встречах с Троицким.
– У кого есть вопросы? – сказал Чернышев.
– А чего спрашивать? – сказали из задних рядов. – Пусть сам встанет и объяснит свои безобразия.
– Ясно. Поступило предложение заслушать комсомольца Федотова. Нет возражений? Товарищ Федотов, дай объяснения собранию.
Федотов не шевельнулся, даже головы не поднял.
– Товарищ Федотов! – повысил голос председатель, и чуткие подвески на люстре зазвенели. – Ты что, отказываешься отвечать собранию?
Федотов вскинул голову, вспыхнули злыми огоньками его темные глаза. Сказал, как отрезал:
– Отказываюсь!
– Ты, может, и от комсомольского билета отказываешься? – не выдержал Кривущенко.
Но Федотов уже снова сидел в прежней, безучастной позе, только пальцы чуть вздрагивали.
Кривущенко с грохотом отодвинул стул и попросил слова.
– Я, товарищи, в вашей организации на временном учете, – начал он, – пока, значит, наш корабль на ремонте стоит. Я вот смотрю на Федотова и думаю: на каком учете данный товарищ стоит в комсомоле? И отвечаю: на временном.
– Точно! – крикнули сзади.
– Он что думал? Он думал: комсомол – это так, тары-бары, плати членские взносы да ходи на собрания тянуть руку. А как трудное время пришло и с комсомольцев спросили: а ну, дорогой товарищ, помоги теперь Родине, жизни своей не пожалей, – так он считаться начал! Нырь под одеяло! Пускай, мол, другие, которые дураки, работают и кровь проливают! – Кривущенко проглотил крепкое слово, чуть было не сорвавшееся с языка, и продолжал: – Ремонт у нас чересчур медленный. По плану мы уже должны опрессовку отсеков делать, а мы еще только с набором возимся. Тянем, тянем, как кота за хвост. Так дело не пойдет, ребята! А ну начнись сейчас наступление на Ленинградском фронте, чем мы поможем? То-то и оно, что ушами только похлопаем. Стыд и позор нам на всю Балтику! Это такие, как Федотов, тащат нас назад! Гнать надо таких временных из комсомола – вот и весь разговор!
От резкого взмаха кривущенковской руки погасла коптилка, стоявшая на столе. Председатель чиркнул зажигалкой, зажег ее снова.
Выступили еще несколько ребят. Потом слова попросил Толя.
– Давай, Устимов, – кивнул Чернышев. – Ты его лучше всех знаешь.
– Товарищи! – волнуясь, начал Толя. – Мы с Федотовым вместе в комсомол вступали. В один день нас принимали. И еще Костя Гладких… Все в один день… Костя теперь лежит в госпитале, раненный в голову. Три дня без сознания был… А за Федотова мне стыдно, до того докатился, что из комсомола выгонять надо. Только о себе думает, как бы обед не проспать. А от товарищей отвернулся… Володя! – крикнул Толя, и Федотов невольно поднял голову. – Ты думаешь, нам легче, чем тебе? И нам всем голодно… И у меня родители под оккупацию попали… Чем лучше мы работать будем для флота, тем скорее Гитлера разобьем, родных наших освободим. А ты… ты дезертир!
Он выкрикнул это слово, неожиданно пришедшее в голову, и остановился, сам пораженный его страшным смыслом. Никогда в жизни не приходилось ему так обвинять.
Федотов молчал. Лицо его, обращенное к Толе, было бледно.
– Все у тебя, Устимов? – спросил Чернышев.
– Нет, я еще вот что хотел сказать. Кривущенко правильно говорил, что с ремонтом мы очень тянем. А можно сделать быстрее… Я вот думал насчет долевого погиба листов. Чтобы согнуть лист, мы делаем специально постель. На это времени много уходит да и рабочих рук. А что, если взять лист, приподнять один край на талях и нагревать его? Лист провиснет и, по-моему, своим весом…
Ну, вывешивать будет долевой погиб. И постели не нужно. Конечно, может, я ошибаюсь, только, по-моему, я не ошибаюсь.
– Это подумать надо! – крикнул кто-то.
– Все равно, без постели нельзя!
– Правильно Устимов говорит!
– Фантазия!
– Тихо, товарищи! – поднял руку Чернышев. – Так мы не решим вопроса. У нас на собрании присутствует строитель объекта коммунист Троицкий. Есть предложение послушать товарища строителя.
Троицкий встал, поправил теплый зеленый шарф на шее.
– Предложение комсомольца Устимова, – сказал он, – это не фантазия. Вывешивание долевого погиба может действительно дать кое-какую экономию времени. Подумать надо будет, посчитать. Теперь я хотел бы еще вот что сказать. Здесь в выступлениях прозвучала тревога за состояние судоремонта. Могу сообщить, что командование флота потребовало от нас ускорить темп судоремонта. Весна не за горами. С последними льдинами корабли должны выйти в море. Что это значит? Это значит: график ремонта будет жесткий. Мы несем потери – от голода, от обстрелов. Придется работать не только за себя, но и за тех, кто выходит из строя. Выдержим мы такое напряжение? Да – если в нас самих человек победит едока. Нет – если голод окажется сильнее. Вот все, что я хотел вам сказать, товарищи.
Троицкий сел, медленно разогнул, вытянул ногу.
Некоторое время в ленкомнате стояла тишина.
– Кто еще хочет выступить? – спросил Чернышев.
– Да что выступать? – раздались голоса. – Все ясно!
– Пусть Федотов встанет и скажет все по чести!
– Давай, Федотов! Выскажись! И тебе легче будет, и нам.
Медленно встал Федотов. Рукой схватился за ворот ватника, будто хотел рвануть его.
– Смотри в глаза собранию, – сказал Чернышев.
Головы Федотов не поднял. Только упрямый подбородок, поросший темным пушком, еще сильнее выпятил. Проговорил тихо, через силу:
– Я… не дезертир. Я… работой заглажу…
Он хотел сказать еще что-то, но, видно, комок подкатил к горлу, запер слова.
Но все было и без того понятно. Ребята повеселели, заговорили все сразу.
– Тихо, товарищи, – сказал Чернышев. – Я лично думаю, что Федотов – не потерянный для комсомола человек. Но будем голосовать в порядке поступивших предложений. Тут товарищ Кривущенко предложил исключить Федотова…
– Снимаю! – крикнул Кривущенко. – Раз признал вину, так пусть исправляет!
Единогласно было принято решение:
«Комсомольское собрание клеймит позором малодушное поведение комсомольца Федотова в трудное для Родины время. Собрание постановляет:
1. За нарушение трудовой дисциплины комсомольцу Федотову объявить строгий выговор.
2. Потребовать от Федотова исправить свою вину отличной работой.
3. Всем комсомольцам проявлять мужество и стойкость перед лицом трудностей блокады».
Расходились шумными группками. Собрание как-то сблизило ребят, не хотелось расставаться. На узкой лестничной площадке Кривущенко сгреб Толю, остановив движение, и закричал:
– А у тебя голова правильно работает! Шел бы к нам на корабль комендором, так ее так!
На улице было тихо, морозно. В небе шарили длинными руками-лучами прожекторы. Вот – погасли враз. Из-за облаков выплыл золотым корабликом месяц, сторожко глянул на притаившийся среди льдов Кронштадт.
* * *
У себя в квартире инженер Троицкий, облачившись в просторный серый костюм и вытянув ноги к печке, рассказывал жене про собрание:
– Понимаешь, как-то незаметно выросло новое поколение кронштадтцев. С виду мальцы, а ворочают большими делами. Послушала бы ты, как они сегодня выступали. И этот… Устимов. Не знаю, почему у меня так лежит сердце к этому парню.
– Чем-то он напоминает нашего Алешу, – сказала Нина Михайловна и вздохнула. – Писем давно нет от Алешеньки… Как там сейчас, на Карельском фронте?
Троицкий покосился на портрет моряка с курсантскими «галочками» на рукаве и сказал:
– Будет тебе вздыхать. Писать ему просто некогда.