Текст книги "Дом и остров, или Инструмент языка (сборник)"
Автор книги: Евгений Водолазкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Искусство и действительность
Аза Феодосьевна Папина преподавала историческую грамматику, а Константин Гаврилович Деликатный (естественно) педагогику. Это были опытные и уже немолодые преподаватели, пользовавшиеся уважением коллег и студентов.
Однажды в аудиторию вошел Константин Гаврилович и объявил, что будет заменять Азу Феодосьевну. Это никого не удивило, ведь для исторической грамматики педагогика – вовсе не худшая замена. И повышение педагогического уровня будущих языковедов могло бы, в сущности, только приветствоваться. Но с первой же фразой преподавателя педагогики в аудиторию вошла Аза Феодосьевна. В ее глазах читалась готовность рассказывать об исторической грамматике.
– А я здесь… вас заменяю, – улыбнулся Константин Гаврилович из-за кафедры.
– Вот как? И почему же? – спросила Аза Феодосьевна.
Она не улыбалась.
– Потому что вы больны, – ответил Деликатный.
– Как видите, я здорова.
Пожав плечами, Константин Гаврилович издал звук сомнения.
– Я думаю, кто-то из нас должен оказаться рыцарем, – предположила Папина.
Ее взгляд сосредоточился на чем-то за окном.
– Но ведь были и женщины-рыцари. – Деликатный сдул с кафедры что-то невидимое. – Например, Жанна д’Арк.
Аза Феодосьевна смотрела на Константина Гавриловича в упор.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, – растерянно сказал Деликатный.
Выходя из аудитории, Папина не проронила ни слова.
Недавно я издал роман «Соловьев и Ларионов». Он, если кратко, о Соловьеве и Ларионове. Плюс множество картинок из научной жизни, частично совпадающих с представленными в настоящей книге. Включая приведенный диалог. Собственно, идея вспомнить эти сюжеты и восходит к роману, где они использовались вперемежку с вымыслом.
И вот что я замечаю. Лица, которые так естественно смотрятся в жизни, становясь персонажами романа, начинают робеть. Порой их просто невозможно ввести в повествовательную ткань. И даже будучи в эту ткань введенными, они путаются в ее складках, словно стесняясь своей недостоверности и как бы избыточности. Иногда меняют имена, потому что автору кажется, что преподаватель, допустим, педагогики не может в литературном произведении носить фамилию Деликатный. Искусство боится искусственности. Оно имитирует реальность и избегает странных сближений. А между тем живет себе человек именно с такой фамилией и назло представлениям о реальном преподает как раз-таки педагогику, и посмеивается над литературой, и знает лучше кого бы то ни было, что правда чудеснее вымысла.
Без права на улыбку
Однажды мой коллега берлинский профессор Хайнц П. зевнул на заседании кафедры. Заседание – оно и в Берлине заседание, и ничего интересного на нем, конечно же, не услышишь. Вместе с тем профессор вовсе не собирался зевать демонстративно. Будучи человеком предпенсионного возраста, он вообще избегал привлекать к себе внимание. Особенно со стороны заведующего кафедрой, от которого зависели возможные сокращения. Так что профессор прикрыл рот ладонью и сделал всё, чтобы зевнуть украдкой. Зевая, он услышал хруст и почувствовал боль в челюсти. На мгновение ему даже показалось, что рот не закрывается. Это (думал зевнувший) было бы слишком нелепо.
Все сидели за огромным П-образным столом. Профессор осторожно посмотрел по сторонам и убедился, что его соседям хруст слышен не был. Бывают, как известно, звуки, которые слышишь только изнутри. Вот только рот его действительно не закрывался. Постепенно к берлинскому профессору пришло осознание того, что, зевая, он вывихнул челюсть.
К руке, прикрывавшей рот, он добавил еще одну. Теперь он сидел как бы в задумчивости. Он чувствовал, как натянулась кожа на скулах, и понимал, что даже ладони его не спасают. Что в его лице не было непринужденности. Умиротворения того, кто проводит руками по лицу. Было совершенно очевидно, что так мог сидеть только человек, вывихнувший челюсть во время зевка. «Вам с нами так скучно? – был бы вправе спросить завкафедрой. – Послушайте, дружище Хайнц, в конце концов, вас ведь никто не заставляет ходить на заседания. Просто не знаю, что я могу для вас сделать. Хотите, я вас сокращу?»
Нет. Этого Хайнц не хотел. Он взял со стола папку и прижал ее к открытому рту. Его нос вдыхал запах потертой кожи. Профессор вспомнил изваяние Лаокоона, оплетенного змеями. Даже в критической ситуации Лаокоон не позволил себе широко открыть рот, потому что это искажало гармонию лица. Он приоткрыл рот совсем чуть-чуть – так только, чтобы глотнуть воздуха. Рот же не оплетенного змеями профессора был открыт до неприличия. О рте Лаокоона писал Готхольд Эфраим Лессинг, который, в отличие от Хайнца П., в свое время так и не смог зацепиться в Берлине. Но это преимущество профессора уже не радовало. Участники заседания видели поверх папки его грустные глаза. Глаза, полные беспокойства. Все почувствовали, что с коллегой происходит какая-то драма. Суть ее, однако, была всё еще неясна.
Распределяя спецкурсы, завкафедрой поручил один из них Хайнцу П. Профессор кивнул. «Когда вы сможете сдать план этого курса?» – спросил завкафедрой. На такой вопрос нельзя было ответить кивком. Профессор отодвинул папку и показал на свой рот. Наступила абсолютная тишина. Все напряженно смотрели в рот профессора. При внимательном разглядывании стало очевидно, что в левом нижнем ряду не хватает одного зуба. Раньше этого как-то не замечали… Скрипнуло несколько стульев, но молчание по-прежнему никем не нарушалось. Есть ситуации, когда нужные слова приходят на ум не сразу.
«Так», – сказал завкафедрой. Подумав, он добавил: «Обмен мнениями, значит, не состоится». Хайнц П. кивнул. Минут через двадцать за ним приехала «скорая помощь». Вправить челюсть на месте не удалось, и его повезли в больницу. Он был настолько удручен, что даже не пытался прикрыться. С открытым ртом профессора вели через длинный университетский коридор. У встречных студентов рты становились такими же.
В сущности, мой коллега был человеком с чувством юмора. Он был вполне способен пошутить над собой и тем самым в значительной мере разрядить ситуацию. Беда в том, что в некоторых случаях не получается произнести ни-че-го. Невозможно даже улыбнуться.
По счастью, Хайнц П. был застрахован – как и все немецкие профессора. В противном случае оплату медицинских услуг (в Германии весьма дорогих) пришлось бы требовать у университета. При этом пришлось бы доказывать, что имела место производственная травма по причине ненадлежащей организации работ в университете. Для всех принимавших участие в заседании это было бы в высшей степени обидно.
Правда о Шлимане
Писавшие о Генрихе Шлимане порой отмечали его «патологическую лживость». Под этим беспощадным словосочетанием понимались определенные расхождения между тем, что Шлиман рассказывал о себе, и «объективной реальностью». В этой реальности Шлиман никогда, например, не был на приеме у северо-американского президента и не видел пожара в Сан-Франциско, хотя охотно об этом упоминал. Он никогда не был директором Государственного банка в Петербурге, хотя при случае не останавливался перед тем, чтобы указать эту должность в своей подписи. Но «объективная реальность» и не была для Шлимана истинной мерой.
Гораздо более важной являлась для него категория реальности субъективной, с которой его слова не расходились. Именно эта, субъективная, реальность заставила его убеждать случайную парижскую собеседницу в том, что он родился в Москве. Удивляясь собственной горячности в отстаивании этого тезиса, Шлиман записал в дневнике, что за время беседы он «до того с этим свыкся, что и сам наконец стал думать о себе как о москвиче».
В другой раз Шлиман описывает, как во время его поездки в Рим (1858 год) случайно встретившийся ему у собора Св. Петра человек в течение трех часов правит текст, написанный Шлиманом по-итальянски. Невероятной история могла бы выглядеть уже хотя бы потому, что этим человеком оказывается выдающийся итальянский филолог кардинал Анджело Маи. Не добавляет ей достоверности и то, что Маи умер в 1854 году, т. е. за четыре года до исторической встречи со Шлиманом. Но самым невероятным в этой истории кажется то, что записана она Шлиманом в дневнике. Я думаю, после этого ни у кого не повернется язык назвать Шлимана лжецом, как, кстати говоря, ни один ответственный человек не назовет лжецом его соотечественника Иеронима Карла Фридриха фон Мюнхгаузена.
Смягчая жестокие обвинения в адрес Шлимана, замечательный петербургский антиковед Александр Константинович Гаврилов предлагает разумный выход: «Скажем лучше так: Шлиман не любит всем и всегда рассказывать одно и то же» [1]1
Гаврилов А.К.Петербург в судьбе Генриха Шлимана. СПб., 2006. С. 22.
[Закрыть]. Возвращаясь в конце книги к вопросу о «патологической лживости» Шлимана, Александр Константинович уточняет: «Уместнее было бы сказать, что Шлиман не был патологически правдив» [2]2
Там же. С. 351.
[Закрыть]. Эту книгу я бы рекомендовал прочесть всем, кто интересуется Шлиманом. Я бы рекомендовал ее также тем, кто хочет узнать, что такое блестяще написанная книга.
Меня самого в истории Шлимана удивляют не фантазии. Гораздо более фантастическим мне кажется то, что можно назвать реальностью его жизни.
Иоганн Людвиг Генрих Юлиус Шлиман (1822–1890), пятый сын в семье мекленбургского пастора, двадцати лет от роду покидает родные края и решает эмигрировать в Венесуэлу. Корабль терпит крушение у берегов Голландии, и Шлиман оказывается в Амстердаме, где устраивается конторским служащим. Там он изучает голландский, испанский, итальянский и португальский, совершенствуя английский и французский. Мало-помалу Шлиман вырабатывает собственную систему изучения языков, которой затем следует всю жизнь. В один прекрасный день приходит черед русского. Его Шлиман изучает по добытой им грамматике, причем в качестве текста для чтения использует, судя по всему, «Тилемахиду» В. К. Тредиаковского. Отчаявшись найти носителя языка, способного исправлять его устную речь, Шлиман нанимает бедняка, которому платит за то, что тот присутствует при декламации «Тилемахиды» наизусть. Слушатель по-русски не понимает, и эксперимент оканчивается для него благополучно. Шлиман приезжает в Петербург и уже через год открывает там собственный торговый дом. В ходе Крымской войны он поставляет в русскую армию свинец, серу и селитру. Живя в России, изучает польский, словенский, датский, шведский, ново– и древнегреческий, латынь, арабский, персидский, хинди и санскрит. За 20 проведенных в Петербурге лет Шлиман становится миллионером. Он оставляет предпринимательскую деятельность и уезжает из России. Его манит Троя. В отличие от большинства «цеховых» ученых, он верит в то, что ее можно найти по описаниям Гомера. И он ее находит. В последнее двадцатилетие своей бурной жизни Шлиман успевает изучить турецкий и древнееврейский.
Чему нас учит жизнь Генриха Шлимана?
Профессиональное научное сообщество – смирению. Оно смеялось над преуспевающим предпринимателем, считая его внекоммерческие увлечения чудачеством. Этот enfant terribleмировой науки всё в своей жизни делал не так. Он неправильно изучал языки и наивно полагал, что эпос отражает пресловутую «реальность». Ему было дано по его вере. Языки он выучил так, что на большинстве из них мог говорить вполне свободно, и – что важнее всего – он все-таки раскопал Трою.
Нашему состоятельному классу Шлиман продемонстрировал, что, даже приближаясь к пятидесяти годам, не поздно заняться настоящим делом. Многим нашим олигархам нет пятидесяти. Получается, что у них еще есть время для размышлений.
И наконец, всем нам Шлиман доказал главное: для человека нет ничего невозможного.
Римские каникулы
Дмитрий Сергеевич Лихачев рассказывал мне, как в советское время ездил однажды в Италию. Ездил в компании Б., директора одного института. По натуре Б. был человеком нежадным, даже по-русски широким, но в условиях загранкомандировки эти качества ему проявить никак не удавалось. Он экономил, чтобы купить подарок жене. Б. отказывал себе в самом необходимом и на предложения Лихачева посетить тот или иной музей отвечал продолжительным медным взглядом. По музеям Дмитрий Сергеевич ходил один, что его, в сущности, не тяготило.
В собор Святого Петра Б. решил Лихачева сопровождать. Возможно, он полагал, что без посещения Ватикана его поездка в Рим не может считаться полноценной. Может быть, он также смутно надеялся, что в собор как в учреждение религиозное вход окажется бесплатным. В этот день Б. был по-настоящему счастлив. Он восторгался богатством и размерами собора. По винтовой лестнице он поднимался на купол и смотрел оттуда на Вечный город. Спускаясь, Б. бросился обнимать ничего не понимавших немцев и несколько раз прокричал им: «Братцы, как здорово!» Лестница оказалась узкой, уйти немцам было некуда, и они вежливо внимали русскому путешественнику.
На площади Святого Петра предлагались прогулки на лошадях. Выросший в деревне, Б., естественно, захотел тоже прокатиться. Когда выяснилась стоимость катания, Б. от затеи отказался. «Почему, – кричал он Лихачеву, – почему русский доктор наук не может себе позволить прокатиться на лошади?!» Но даже это не могло его расстроить всерьез.
Расстроился он на следующий день. Это был последний день пребывания в Риме, когда Б. на сэкономленные деньги собирался купить подарок жене. По случаю католического праздника магазины в этот день оказались закрыты. Видя, как бурно горюет Б., итальянский профессор Колуччи сказал, что даже в католические праздники работают сувенирные лавки на вокзалах. Итальянец взял у Б. сэкономленное и отправился на вокзал. Он готов был сделать всё, чтобы его русский коллега не уезжал домой огорченным. Но именно по возвращении Колуччи и разразилась буря.
Жене Б. профессор Колуччи купил платки. Несколько газовых платков – в полном соответствии с модой того времени. Он передал их Б. вместе со сдачей. Рассказывая об этом спустя годы, Лихачев так и не мог объяснить, почему именно платки произвели на Б. такое угнетающее впечатление. Увидев их, Б. отшатнулся и взмахнул рукой. Искрящимися итальянскими монетками по тротуару брызнула сдача. «Да зачем мне эти… платки?!» – прокричал по слогам Б. Вопрос был явно риторическим. Не отвечая на него, Лихачев и Колуччи собирали на асфальте сэкономленную Б. мелочь. Они даже не стали спрашивать, каким именно исследователь видел свой подарок жене.
Двойные стандарты
Будучи однажды в научной командировке в Милане, я во время прогулки по городу зашел в общественный туалет. Потому что даже в научных командировках позволяешь себе прогулки, предусматривающие кофе, пиво и другие приятные напитки. Потом – обычная история – ищешь туалет. Подобные истории случались со мной в Германии, в Англии и даже во Франции, где работниц общественных туалетов называют «мадам Пипи2». Повторилась она и в Италии.
У Италии есть одна особенность: на иностранных языках там говорят крайне неохотно. Что, в сущности, и понятно – владея итальянским, на другие языки переходить просто смешно. Применительно к туалету, впрочем, это особого значения не имеет, поскольку стоимость посещения вывешена при входе, а порядок действий известен каждому. Это были еще времена хождения лиры. Заплатив указанные на плакате 400 лир (что уже само по себе настраивало на лирический лад), я вошел в туалет. Через непродолжительное время – при попытке туалет покинуть – я был задержан.
Невзирая на трудности перевода, служительница потребовала у меня 400 лир. Как в старом анекдоте («иностранец жестами объяснил, что его зовут Хуан»), я, в свою очередь, попытался довести до нее более сложную информацию о том, что 400 лир я уже заплатил. Мне было странно, что она забыла об этом так быстро. Энергичным итальянским движением женщина ткнула в плакат пальцем, и я увидел на нем мелкое примечание, упоминавшее в непонятном мне контексте 800 лир. Было от чего прийти в растерянность. Кому, спрашивается, в этом туалете предъявлялся двойной счет? Посетителям старше 18 лет? Лицам мужского пола? Нечленам профсоюза? Наконец – имея в виду двойные стандарты, – может быть, это была особая цена для граждан Российской Федерации?
Я пожал плечами и полез за кошельком. Вопрос не казался мне существенным, и я был готов заплатить. Но – пожал плечами. Этот жест мою собеседницу просто-таки вывел из себя. Она сплющила мой кошелек между моими же руками и сделала мне знак обождать. Через мгновение она появилась с другой женщиной. Та немного говорила по-английски и тут же объяснила мне суть дела.
– 400 лир – это по малой нужде, – сказала она, сведя большой и указательный пальцы. – А 800, – она широко развела руки, – по большой.
Сотрудница туалета кивнула. Сколь разными бывают нужды, она знала, как никто другой.
– Но ведь я ходил по малой нужде, – скромно сказал я. – Дело здесь не в 400-х лирах: я действительно ходил по малой нужде.
И я приблизил большой палец к указательному. Увидев мой жест, сотрудница туалета хлопнула себя по бедрам. Речь ее была краткой, но пламенной.
– Она говорит, – сообщила мне переводчица, – что нарочно проследила за тем, куда вы пойдете. И вы пошли не к писсуару, а в кабинку.
Это было правдой. Туалет – не то место, где я поощряю коллективизм.
– Но в кабинку, – я чувствовал, что спор становится принципиальным, – я ходил по малой нужде.
Сотрудница туалета закатила глаза и заговорила тихо и быстро.
– Она не может ни подтвердить вашего заявления, ни опровергнуть, – сказала переводчица. – Но сам факт посещения кабинки автоматически приравнивается к большой нужде.
Я протянул своему оппоненту деньги и опять пожал плечами. Я сказал, что двойной тариф кажется мне странным, и моя фраза была переведена. Сотрудница туалета тоже пожала плечами, но в этом пожатии не было удивления. В нем было только негодование. Она с силой вложила мне мои деньги в кулак. Я улыбнулся переводчице и отдал деньги ей.
– Ее огорчает ваше непонимание, – сказала переводчица. – В таких обстоятельствах она просто не может взять ваши деньги. Хотя, в свою очередь, не хочет понять и вас.
Мне было грустно, что мы расстались подобным образом. Я думаю, многие беды происходят от непонимания.
Пристрастие к Броделю
Как-то раз с группой немецких богословов я приехал в Женеву (для начала путевых заметок фраза, по-моему, подходящая). Справедливости ради замечу, что не был при этом ни богословом, ни уж тем более немцем. Просто жизнь оборачивается иногда таким образом, что к событию трудно дать какой-то комментарий.
Знакомивший нас с Женевой человек рассказал среди прочего поучительную историю. Выдающийся французский историк Фернан Бродель, отправляя своего ученика в Лондон, произнес будто бы следующую фразу: «Не знаю, сможете ли вы составить представление об Англии, но о Франции вы составите представление наверняка». Несмотря на то что эти сведения были предоставлены вне всякой связи с достопримечательностями Женевы, восприняты они были вполне сочувственно. Немцы, которые, по моим наблюдениям, вообще питают слабость к афоризмам, чувствовали себя в какой-то степени учениками Броделя: в Женеве они были (в какой-то степени) иностранцами. Приехав в Женеву из Германии, я ощущал себя дважды иностранцем и составлял представление о двух оставленных мной странах одновременно.
В то утро мы видели знаменитые цветочные часы и радугу над огромным фонтаном посреди озера. Яхты, экзотические деревья на набережной, кукольные домики на берегу. Совершенно неожиданно – здания, подозрительно напоминающие наши хрущевки, и притом в большом количестве. При взгляде на них представление о России составлялось как бы само собой.
В середине дня нас принимали в женевском филиале ООН и рассказывали о современных задачах организации. Ведущая встречи предложила задавать вопросы, но вопросов было мало. Помолчав, она сказала: «Мне хочется поделиться с вами одной примечательной историей». Это было сообщение о том, как французский историк Фернан Бродель отправлял своего ученика в Лондон. Во время рассказа я смотрел на лица немецких богословов: на них не отражалось ни малейшего неудовольствия. «Эта история здесь популярна, не правда ли?» – сказал мне на улице один из них. И я не мог с ним не согласиться. То, чего я за десятилетия жизни в России не слышал ни разу, в Женеве за один день мне сообщили уже дважды.
На следующее утро была запланирована встреча во Всемирном совете церквей. В ожидании встречи с председателем Совета референт-индиец рассказывал о межконфессиональном диалоге. Пользуясь паузой, я вышел купить себе кофе. Когда я вернулся с пластмассовым стаканчиком, референт уже обращался к аудитории, полуприсев на стол. Обстановка была явно неформальной. Индиец бросил на меня взгляд и продолжил: «…не знаю, сможете ли вы составить представление об Англии, но о Франции вы составите представление наверняка». Я чувствовал, как горячий напиток растекался по моим пальцам. Немцы сдержанно улыбались. Последний раз эту историю мы услышали в тот же день в главном офисе Красного Креста.
Рассказ об историке Броделе стал моим главным женевским впечатлением. Я никак не мог понять, почему именно он настолько овладел умами живущих здесь людей. Не посягая на bon motфранцузского историка, я припоминаю не менее парадоксальные высказывания, которые, однако же, не повторялись с подобной беззаветностью. Было ли в этом что-то созвучное одной лишь Женеве, будоражили ли женевцев фрейдовские обертоны фамилии историка – до сих пор остается неясным.
Впоследствии в одной из работ Броделя я встречал этот англо-французский сюжет, но там он излагался в общей форме и безотносительно к поездке ученика. Не исключаю, что впервые он возник именно на бумаге. Впоследствии, возможно, этот абстрактный пример Броделю так понравился, что в разговоре с учеником он благословил его в афористической форме. Может быть, даже нарочно послал ученика в Лондон, чтобы произнести при этом полюбившуюся фразу. Допустимо, наконец, что он использовал выражение неоднократно, а все отправленные им в Лондон ученики сочли своим долгом приехать затем в Женеву и подробно об этом рассказать.