Текст книги "Дом и остров, или Инструмент языка (сборник)"
Автор книги: Евгений Водолазкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
У Московского вокзала я неожиданно разговорился с военным – кажется, майором. В эту ночь многие друг с другом разговаривали – особенная была ночь.
– Вы готовы стрелять по мирным людям? – спросил я его.
– Постараемся без этого обойтись, – ответил майор.
Я кивнул и двинулся дальше. Дойдя до площади Александра Невского, остановился. Дальше идти было некуда – впереди чернела громада разведенного моста. Увидев ее, я вдруг разом почувствовал усталость и голод. Вспомнил о взятой горбушке и полез в карман. Горбушка была уже слегка подсохшей, примятой, но (подумалось) не раздавленной. Я вдохнул ее кисловатый запах, и мост начал медленно опускаться.
In memoriam
Постижение свободы
Чтобы получить признание в России, нужно, как известно, жить долго. История жизни Дмитрия Сергеевича Лихачева такую точку зрения во многом подтверждает. Несмотря на то что еще в семидесятые его называли первым литературоведом страны, всенародное признание пришло к нему лишь в эпоху перестройки. Тогда ему было уже под 80…
Д.С.Лихачев родился в 1906 году в семье петербургского инженера. В ту пору профессия его отца еще не заключала в себе удручающего (120 р. в месяц) советского оттенка и никоим образом не являлась синонимом карьерной неудачи. Инженер Сергей Михайлович Лихачев снимал вполне комфортабельную квартиру, абонировал ложу в Мариинском театре и увлекался фотографией. Память о жизни «до несчастья» (так академик называл октябрьский переворот 1917-го) была, возможно, одной из тех вещей, которые впоследствии не позволили Дмитрию Сергеевичу окончательно впасть в отчаяние. В отличие от тех, кто не застал «прежних времен», на протяжении всех лет своей советской жизни Лихачев отлично помнил, что можно жить иначе. Эта память разомкнула кромешную социалистическую действительность и не позволила ему в ней раствориться. Уж не эта ли память дала ему силы пережить советскую власть?
По окончании университета (1928 год) Лихачев попадает в Соловецкий концлагерь. Нам сейчас непросто понять, как можно получить срок за любовь к буквам (материалом для обвинения послужил написанный им доклад «О некоторых преимуществах старой русской орфографии»), но ведь это – было. Точно так же невозможно в полной мере представить, что мог чувствовать двадцатидвухлетний и вполне, в общем, домашний мальчик в этом аду. Коммунистическом аду, возникшем на обломках монашеского рая. Потерянный рай монахов не был одной лишь метафорой. В пору своего существования он имел ощутимые райские атрибуты: на Соловках, у Полярного круга, в теплицах росли тропические фрукты. Теплицы обогревались горячей водой, использовавшейся в свечном производстве для отбеливания воска.
Странная соловецкая зона– в понимании скорее Андрея Тарковского, чем ОГПУ, – всегда балансировала между землей и небом: всю свою историю, в том числе и в бытность монастырем, она была территорией крайностей. Столкновение советского и монашеского миров (оно до сих пор потрясает всякого, приехавшего на Соловки) отдавало фантасмагорией, но для Лихачева именно оно стало реальностью. Я думаю, эта расслаивающаяся реальность его и сформировала.
На Соловках он впервые понял, что такое смерть. Она вплотную приблизилась к нему во время посещения его родителями. Лихачев оказался в списке тех, кого лагерным властям разрешили расстрелять «для острастки». Будучи предупрежден, в тот вечер он не вернулся в барак. Прячась в дровах, всю ночь слышал выстрелы. А наутро, когда стало известно, что расстрелы кончились, он осознал, что остался жив.
По его признанию, именно тогда он стал другим человеком. Он перестал бояться, и это был выход в область свободы. Он благодарил Бога за каждый прожитый день, потому что понимал, что отныне каждый день – подарок. Лихачев никогда не сравнивал себя с ожидавшим казни Достоевским, но это сравнение не может не приходить в голову. Тот же страшный опыт заглянувшего туда. Тот же разлом в сознании. Открывшаяся способность видеть нечто за горизонтом.
Освободившись из лагеря в 1932 году, Д.С.Лихачев работал корректором. «Время меня перепутало, – говорил он более полувека спустя. – Когда я мог что-то сделать, я сидел корректором, а теперь, когда я быстро устаю, меня оно завалило работой». В 1938 году он поступил на работу в Институт русской литературы (Пушкинский Дом) Академии наук, с которым была связана вся его дальнейшая судьба. Он проработал в нем более шестидесяти лет, и этот Дом стал его домом.
Сотрудником Пушкинского Дома Лихачев пережил блокаду. Здесь, как на Соловках, жизнь вновь распалась на полюса: «В голод люди показали себя, обнажились, освободились от всяческой мишуры: одни оказались замечательные, беспримерные герои, другие – злодеи, мерзавцы, убийцы, людоеды. Середины не было. Всё было настоящее. Разверзлись небеса, и в небесах был виден Бог. Его ясно видели хорошие. Совершались чудеса». Это строки из его книги «Воспоминания», без преувеличения – великой книги.
В послевоенное время стали выходить труды, принесшие ему мировую славу. Он занимался поэтикой древнерусской литературы, ее жанрами, дал подробную характеристику ее развития. Писал о Лескове, Достоевском, о семантике садово-парковых стилей – перечисление рискует затянуться… И ведь нельзя сказать, что в какой-то из названных сфер он был первым. Просто его прикосновение к большинству тем было поистине моцартовским – изящным и бесспорным одновременно. Его работы не содержат зауми, они написаны ясным, спокойным языком: глубокая мысль не нуждается в орнаменте. Ей достаточно и простой грамматической структуры. Работы Лихачева сразу же становились классическими, потому что классика – это то, что очевидно, но о чем прежде (и теперь это так странно!) никто не писал.
Восхождение «звезды Лихачева» принято связывать с его выступлением в останкинской телестудии в 1986 году. Это было не просто выступление известного ученого. В тот день страна открыла для себя духовного лидера. Если быть более точным – новый тип духовного лидера. В Средневековье эту роль выполняли святые, в XIX веке – писатели. В конце XX века она досталась ученому: в этом, очевидно, и состояло соответствие времени. Но даже предположив, что ученый (не святой, не писатель) стал выбором рационалистической эпохи, не следует упускать из виду, что это был ученый, чьей специальностью святые и писатели по преимуществу и были.
Так сложилось, что именно в это время я пришел в Пушкинский Дом – в возглавлявшийся Лихачевым Отдел древнерусской литературы. «Звездному» периоду его жизни мне посчастливилось быть свидетелем, что, как кажется, дает повод, перейдя к Ich-Erzählung, поделиться некоторыми личными впечатлениями. В отношении Дмитрия Сергеевича я бы, пожалуй, не позволил себе пошловатого определения «звездный», если бы первая моя с ним встреча и в самом деле не была связана со звездой. Точнее – с «малой планетой № 2877», открытой астрономами и получившей имя Лихачева.
Это обстоятельство легло в основу капустника, готовившегося Отделом древнерусской литературы к 80-летию Лихачева (28 ноября 1986 года). Дэ Эса – так его называли в отделе – поздравляли от имени древнерусских персонажей, о которых он писал, и дарили ему телескоп для наблюдений за собственной звездой. Я играл тогда Василька Теребовльского (персонажа, замечу, не самого веселого) и напоминал юбиляру, что «в многой мудрости много печали». Думаю, впрочем, что он догадывался об этом и без меня.
Удивительная атмосфера праздника, встретившая меня в отделе, так и не сменилась буднями. Говорю это не только в торжественном («служение любимому делу»), хотя и вполне почтенном смысле, но в самом прямом, житейском. Лихачев любил праздники и умел их устраивать. Праздниками были дни его рождения, выездные чтения отдела в разных городах (они придумывались организаторами, чтобы заманить его) и его многочисленные награды и премии. Что касается премий, то они не только отмечались. Свою Госпремию Дэ Эс разделил между молодыми учеными отдела. Так что мою Госпремию я уже получил – из рук Лихачева.
Сейчас, когда его нет, время от времени поднимается вопрос о мифологии, окружающей его имя (после публикации книги «Дмитрий Лихачев и его эпоха» в одном издании я был даже обвинен в мифотворчестве). Об амплуа«совести нации». О том, что его назначили«главным интеллигентом страны». К такого рода высказываниям я отношусь спокойно и касаюсь их здесь сознательно. На мой взгляд, они вовсе не так обидны, как предполагали их авторы, и затрагивают довольно важную тему: как человек становится легендой? Как это тот, кто состоит из плоти и крови, превращается в существо не то чтобы метафизическое, но как бы не совсем уже и здешнее? Опоздав как-то в редакцию одного журнала (в тот день я по делам заезжал к Лихачеву), я попытался оправдаться тем, что Дмитрий Сергеевич попросил меня остаться на обед. «А разве он… ест?» – спросили меня в ответ. В этой шутке почти не было шутки. И разве не нам хотелось видеть его таким?
Проблема легендарного совсем не проста, и ее решение лежит на стыке двух явлений: личных качеств «мифологизируемого», с одной стороны, и общественного ожидания – с другой. Эти явления взаимодействуют, поддерживая и развивая друг друга. Представление о том, что Моисей вывел свой народ из египетского плена, не противоречит предположению, что необходимость освобождения родила Моисея.
Разумеется, Лихачев был прекрасно знаком с тем, что мы сейчас назвали бы его медийным образом, и избыточные краски в этом портрете порой откровенно его раздражали. Даря мне одну из своих книг, он перечеркнул помещенный редакторами список его наград и званий и написал: «Прошу не обращать внимания на эту безвкусицу». Ему не нравилось чрезмерное подчеркивание его учительства («Я не Рабиндранат Тагор!» – сказал он однажды сердито). На одну из юбилейных статей, рассматривавшую его роль как учителя, он – случай, мягко говоря, нетривиальный – написал опровержение.
Мне кажется также, что порой его смешил и образ «тихого старца». Судя по некоторым его высказываниям («Никогда не думал, что б ольшую часть своей жизни проживу стариком»), он так и не научился соотносить с самим собой слово «старость». А уж «тихим» он точно не был. Когда в давние времена в Пушкинский Дом не хотели принимать Руфину Петровну Дмитриеву, замечательную исследовательницу древнерусской литературы, он перевернул в дирекции мраморный столик. И ее приняли, конечно: куда им было деваться? Разумеется, подобного рода меры не определяли поведения Лихачева, но мы знали его и таким. И бесконечно любили.
Нам было прекрасно известно, что за тихими словами и скупыми жестами скрыты энергия и смелость. Отстаивая своих сотрудников в советское время, Лихачев доходил до секретаря обкома Романова и его партайгеноссен – и побеждал. Именно он убедил городское начальство не строить гостиницу «Ленинград» высокой, чтобы не нарушать «небесную линию города». И именно его нам так не хватало, чтобы отвести нависшую (в прямом, к сожалению, смысле) над Петербургом угрозу строительства небоскреба «Охта-центр».
Хорошо помню его утром 19 августа 1991 года. Поднимаясь к нам в отдел, я не встретил никого, кроме уполномоченного по гражданской обороне (все знали, что он совмещал это занятие с работой в других ведомствах), который кричал кому-то через лестничный пролет, что невиновных-де не накажут. Настроение было отвратительным. В тот ранний час в отделе оказался только Дмитрий Сергеевич. «Какие мерзавцы!» – сказал он. Это короткое определение меня почему-то утешило. Позже – в академической форме – Лихачев повторил это десяткам тысяч собравшихся на Дворцовой площади. Было академику 84 года.
Выше смелости я поставил бы, пожалуй, другое его качество: независимость. На первый взгляд, такое противопоставление неправомерно, потому что в какой-то части своего значения эти понятия совпадают. Но удивительным образом не все смелые люди бывают независимы, а в конечном счете, значит, и достаточно смелы. Так происходит, когда человек чувствует себя заложником своей репутации. Точки зрения своего социума. Общественного мнения в целом. Лихачев никогда не чувствовал себя заложником: он всегда был свободен.
Может быть, эта свобода и была для меня главным его уроком. Свобода в глубоком, если угодно – религиозном смысле слова. Свобода как дар Божий, как возможность постоянного выбора, не стесняемого ни партийными (он никогда не состоял ни в одной партии), ни корпоративными, ни какими-либо другими интересами. Пытаясь руководствоваться этим и в своей жизни, впоследствии я сформулировал это для себя так: избегать «течений» и «идеологий», выносить суждения лишь о конкретном поступке или высказывании. В таком дроблении бытия, в разделении фильма на кадры есть свой смысл. Ведь принимающий идеологию расписывается за «пакет», в котором наряду с полезным содержится, увы, и много неприемлемого.
Такое понимание свободы объясняет, как мне кажется, те «парадоксы Лихачева», о которых говорилось неоднократно (в частности, по поводу его «Заметок о русском»). Объясняет, например, как «почвенничество соединялось в нем с западничеством». Очень просто соединялось, потому что не было ни того, ни другого. Была любовь к русской культуре – и любовь к культуре западноевропейской (мало кто знает, что по образованию Лихачев был, среди прочего, специалистом по английской литературе). При этом первая отрицала шовинизм, а вторая – низкопоклонство. Почему же им было не соединиться?
Находясь в добрых отношениях с М.С.Горбачевым, Лихачев тем не менее без колебаний отправил в Кремль телеграмму протеста против взятия Вильнюсского телецентра. Когда же этнократическая природа прибалтийских государств стала очевидной, Дмитрий Сергеевич нашел для них весьма жесткие слова, не входившие, замечу, в тогдашний «демократический» репертуар. При безусловно демократическом образе мыслей менее всего он был согласен на опереточную роль «отца русской демократии», которую ему подчас пытались навязать. Исходя, очевидно, из такого понимания его амплуа, в начале Косовской войны к Лихачеву приехала одна из американских телекомпаний с просьбой рассказать, что он думает о преступлениях сербов. Это было за несколько месяцев до его смерти. Несгибаемый академик предложил поговорить о преступлениях американцев. Он не побоялся быть исключенным из рядов «прогрессивной общественности». Он жил так долго, что имел право трактовать прогресс по-своему.
Лихачев прожил почти век. Не потому ли, что всю жизнь готовился к смерти? В молодости он ждал ее на Соловках и в блокадном Ленинграде, ждал во время тяжелейших болезней. В старости ждал – потому что был стар… «Ожидание смерти было связано с тем, что я ее не боялся», – сказал он за год до своего ухода. В его записной книжке находим: «Ранним утром 26 марта (четверг) 1998 года я услышал ясно: “Скоро пойдем дальше!” Голос был громкий, как бы внутри меня. Я был в полусне. Я не сразу понял, что это значит, потом догадался».
За этим голосом он ушел 30 сентября 1999 года. К тому времени, я думаю, нерешенных вопросов у него не осталось. Также из записной книжки: «Какой смысл существования Жизни вообще – нам знать не дано. И я могу догадываться – почему, с нравственной точки зрения. Ибо если бы мы знали ответ на это “почему”, знали бы точно (а не только свободно верили в существование Бога), мы были бы лишены свободы. Знание не только достигается свободой, но и лишает на последних своих ступенях свободы человека. Поэтому-то Бог открывается только тем, у кого вера в него достигает уверенности знания, т. е. только святым».
Добрый человек из Петербурга
Есть народные артисты и народные художники. Лихачев – единственный известный мне народный академик. Не потому, что народ так уж хорошо знал его литературоведческие работы. Подозреваю, что в массе своей народ этих работ не знал. Просто он видел, что деятельность этого человека увеличивает пространство добра. Это то, что понятно всем – вне зависимости от образования и имущественного положения. Говорят, что рука, положенная на лоб, ощущается даже тем, кто находится без сознания. Она понятна ему как знак со-чувствия. Со-страдания. Или благодарности.
Хорошо помню лоб его, покойного. В морге, куда, по просьбе дочери, нужно было приехать за Дмитрием Сергеевичем, еще не было суеты официальных похорон. Можно было спокойно попрощаться. Я положил ему руку на лоб. Лоб был прохладным и слегка шершавым. Это ощущение я вспомнил впоследствии, когда гладил камни Соловецкого монастыря, места его четырехлетнего заключения, – прохладные, но не холодные. Даже неживой своей сущностью источающие мощную энергию добра.
Помимо своих достижений в науке, Лихачев был просто добрым человеком. Тем, кто способен помочь или – применительно к суровой нашей действительности – заступиться. Он заступался за коллег перед всесильными «органами» и помогал вернуться в Ленинград ссыльным ученым. Пытаясь защитить Иосифа Бродского от обвинения в «тунеядстве», заказал ему перевод для Пушкинского Дома Джона Донна. Годы спустя они вспоминали об этом, когда Бродский разыскал Лихачева в Венеции. Во время прогулки Бродский подарил ему шляпу гондольера. Никогда не видел Дмитрия Сергеевича в этой шляпе (в память о Бродском она всегда висела за его креслом), но думаю, что романтическое начало Лихачева подарок отражал чрезвычайно точно.
В эпоху перемен его помощь приобрела едва ли не институциональный характер. В Пушкинском Доме не иссякала очередь приехавших к Лихачеву. Я думаю, человеку, с устройством русской жизни не знакомому, трудно было бы объяснить, почему к заведующему Отделом древнерусской литературы приходили за поддержкой провинциальные библиотекари, директора институтов, известные политики, учителя, врачи, художники, сотрудники музеев, военные, бизнесмены и изобретатели. Иногда приходили сумасшедшие. Их он тоже внимательно выслушивал и, взяв под руку, медленно провожал по коридору. Лихачев говорил им, что их идеи важны, но в нынешних условиях неосуществимы. Он предлагал им немного подождать, и его собеседники соглашались. Они были готовы ждать.
К Дмитрию Сергеевичу приходило множество людей с просьбой подписать письма в защиту тех или иных дел, лиц, изданий. Отказывал он редко и по причинам безусловно веским. Когда вопрос казался Лихачеву особенно важным, к напечатанному тексту он приписывал несколько строк от руки. Он знал, что на это отреагируют. Диапазон его заступничества простирался до пределов города (защита петербургской «небесной линии» и сохранение традиционного облика Невского) и – шире – страны (противостояние «повороту рек»).
Для окружавших его он был чем-то вроде Деда Мороза. Образ включает как праздничность происходившего, так и существование по законам сказки. Память без напряжения предлагает десятки историй. Собираясь на свадьбу к аспирантам своего отдела (как это принято в Пушкинском Доме, их звали Татьяна и Евгений), Лихачев поехал в «Пассаж» за подарком. Был конец 1989 года. Изделий сложнее мыла и спичек в ту пору уже не продавали, да и те добывались по талонам и в очередях. Дмитрий Сергеевич вошел в «Пассаж» с мыслью купить кофейный сервиз Ломоносовского фарфорового завода. Этот фарфор он очень ценил, и, надо думать, не зря. О цели своего посещения Лихачев рассказал в отделе посуды. Даже на фоне товарного голода в стране этот отдел поражал зияющей пустотой своих витрин. Продавщица молча переводила взгляд с Лихачева на его шофера. Появление знаменитого академика в отделе посуды ее потрясло. Еще больше ее потряс вопрос о ломоносовском фарфоре. Помещение, пустое еще минуту назад, мгновенно заполнилось народом. Появился директор «Пассажа» и пригласил Дмитрия Сергеевича с шофером в свой кабинет. Лихачев рассказал ему, что хотел было порадовать своих аспирантов, но (характерное движение его длинных пальцев) обстоятельства этого очевидным образом не позволяют. Желание порадовать Татьяну и Евгения директор «Пассажа» нашел вполне законным. По счастью, даже в 1989 году этот человек знал, где искать ломоносовский фарфор, и, не теряя времени, отправил за ним машину. Пока везли фарфор, он угощал своих гостей кофе. Татьяна и Евгений до сих пор хранят подаренный Лихачевым сервиз.
В Лихачеве не было той художественной рассеянности, которая сопровождает ученых литературы и кино. Он всегда был подтянут (даже дома ходил в галстуке), без малейших намеков на «ученое» неряшество. Вероятно, таким и должен быть настоящий ученый. Неряшество внешнее во многих случаях отражает неряшество мысли.
И в науке, и в жизни он был человеком, способным, поставив цель, ее добиться. Это качество Дмитрия Сергеевича я осознал в полной мере, когда после его смерти обратился к другой знаменитости с просьбой защитить человека, в отношении которого была допущена несправедливость. Я дал ему телефон, по которому следовало позвонить и попросить обратить на это дело внимание. Он связался со мной через несколько дней и сообщил, вздохнув, что не дозвонился. Во время нашего разговора мне подумалось, что Лихачев всегда дозванивался.
После прощания в Таврическом дворце гроб привезли в Князь-Владимирский собор на Петроградской стороне. Всю ночь ученики умершего читали над ним Псалтырь. Моя очередь наступала в два часа. Пройдя мимо уже начинавших выстраиваться телекамер, я подошел к милицейскому кордону. Милиционер проводил меня в храм и закрыл за мной дверь. В лязге закрываемой двери мне почудилось что-то литературное.
Свет в соборе был почему-то отключен. Мрак огромного пространства нарушали два маленьких светящихся круга. Один – от массивной свечи, стоявшей у гроба, другой – от восковой свечки в моих руках. Ею я должен был освещать текст Вечной книги. Прежде чем начать читать псалмы, я подошел к Дмитрию Сергеевичу и долго на него смотрел. Он не имел облика спящего, как это порой бывает у покойников. У него был, скорее, вид человека, прикрывшего на минуту глаза. Готового (жест усталости) провести по ним ладонью.
Когда я заканчивал читать очередной псалом, мой голос еще долго отдавался эхом из мрака – оттуда, где, казалось, нет уже даже пространства. У своего уха я слышал потрескивание свечки и вдыхал ее медовый запах. С грохотом упала большая свеча у гроба. Вниз ее потянул наросший за часы горения сталактит. Я отломил его, вновь зажег свечу и осторожно поднес к изголовью. От движения свечи на лице Дмитрия Сергеевича дрогнула тень, и иллюзия жизни достигла высшей точки. Намекая, возможно, на иллюзию смерти.