Текст книги "Поморы (книга 1)"
Автор книги: Евгений Богданов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Глухой февральской ночью к избе Обросима со стороны реки прилетела оленья упряжка. На нартах сидели двое: ненец проводник и долгощельский промышленник Стамухин, тот, у которого Обросим нанимал бот для поездки в Архангельск. Такому визиту Обросим не только не обрадовался, но был им напуган. Невысокий широкоплечий Стамухин с колючими, глубоко посаженными глазками выглядел встревоженным и хмурым. Сбросив совик, он обнял хозяина и попросил чаю. – Весь промерз. Олешки несут, как шальные, да еще ветер навстречу, сказал хриплым, будто смерзшимся голосом. Обросим проводил гостя в горницу, согрел самовар. Ненцу подал еду на кухню. Грея руки о тонкий стакан с чаем, Стамухин начал разговор. – Конец нам приходит, Обросим! О колхозах слыхал? – Кое-какие слухи по деревне идут. – У нас на днях собрание будет. Насчет колхоза. – И у нас тоже. Вавилу упекли, – покачал головой Обросим, плотнее запахивая ватную стеганку-душегрейку. – Теперь, чую, за меня возьмутся. – Как у тебя торговля? Товар есть? – спросил гость. – Полки пустые. Все распродал. Одна заваль осталась. Никто не берет. – Распродал – хорошо. Деньжонки надо подальше прятать. На черный день. – Было бы что прятать. У меня в мошне ветер ходит. Все запасы отдал Вавиле. Помолчали. Разогретый чаем гость стал словоохотливее. – Надо им палки в колеса сунуть, пока не поздно. – Кому? – Сельсоветчикам да партейцам. У них ведь все идет по голосованию. Как народ руки подымет – значит "за". А не подымет народ рук – по-ихнему не быть. – У ихних колес спицы дубовые. Переломают наши палки, – вздохнул Обросим. В глубине души Стамухин тоже понимал это. Он не был глуп и наивен и знал, что коллективизация идет повсюду и что изменить ход событий ни он, никто другой не в силах. Однако примириться с этим он не мог и потому звал к действию. Может быть, удастся выиграть время, избежать раскулачивания и скрыться. Он сказал: – Сидеть сложа руки тоже не годится. Надо народ подговорить, чтобы за колхоз не голосовали. Тогда и колхоза может не быть... – Не верится в это. Все равно сделают по-своему. – Верится не верится, а другого у нас выхода нет. Надо потихоньку с народом говорить как следует, убедительнее... Знаешь, что я посоветую? Подвинься-ко ближе... Обросим сел поближе к гостю. Шептались долго. Ненец в кухне лег на лавку и захрапел, разморенный теплом. Ночевать Стамухин не остался, сказал: – Пока темно – уеду, чтоб не видели. Обросим не удерживал его. А днем к Обросиму пришла Степанида Клочьева, вдова бывшего церковного старосты, тощая пожилая женщина. Пальтишко, валенки, ветхий старый полушалок, повязанный низко по самые брови, – все черное, словно траурное. Как всегда, Степанида появилась предобеденное время, чтобы поесть в купеческом доме. – Что такое творится-то, Обросим Павлович? – заговорила она глуховатым голосом. – Опять в Совете затевают какой-то колхоз. Что ни день – всё новости. Куды еще докатимся с новой-то властью? Обросим подал знак жене, чтобы накрыла на стол, и заговорил спокойно, убежденно: – Опрометчиво они поступают. Колхоз в поморском селе – дело пустое, несбыточное. Земли-то у нас нету! Чем мы живем? Рыбным промыслом. Что станут обобществлять? Море. Так ведь оно испокон веку общее. От бога дано. У нас ведь как? То уловистый год падет, то ничего не поймаешь... Степанида слушала внимательно, высвободив из-под седых волос ухо. Глаза ее встревоженно бегали по сторонам. – Истинно так, Обросим Павлович! Золотые твои слова! – Да....Я, конечно, против власти ничего не имею. Власть есть власть, она мне худа не причинила. И без власти жить вовсе нельзя. Однако думать надо. Сплеча рубить – людей морить. Есть кооператив, и ладно. – Да и кооператив-то тоже не пришей кобыле хвост. Лучше мужики не зажили. Степанида сняла полушалок и пальто: ее пригласили к столу. – Кооператив – это еще куда ни шло, – возразил Обросим. – А колхоз лишнее. Народ-от не знает, какими последствиями это грозит. Рыба идет на человека тихого, скромного, богу угодного. А тут его и не будет. Колхоз не от бога. В колхозные невода и рыба-то не пойдет. Кабы я мог, сам бы пошел рассказать людям об этом. Да не могу. Прихворнул нынче, – Обросим сунул руку за спину, поморщился, словно от боли. – Поясницей мучаюсь. Ра...ра-ди-ку-лит! Степанида мигом смекнула что к чему. – Пошто вам-то ходить? Найдутся добрые люди, без вас с народом обговорят. У меня ведь есть подруги-то, коим довериться можно. – Ну, это тебе виднее, – уклончиво обронил хозяин. – Ешь-ко поплотнее. Нынь мороз, так пищи много требует... – Спасибо, Обросим Павлович. Степанида наелась до отвала, поклонилась хозяевам, оделась и шмыгнула за дверь. На вечер Обросим пригласил в гости несколько нужных ему для дела баб. Состоялось чаепитие с пряниками да баранками. За столом, кроме Степаниды, сидели работница Обросима Анна, кормившиеся у него же летней поденщиной две пожилые вдовы да сектантка Марфа, имевшая влияние на многих набожных женщин. Обросим вволю напоил и накормил баб. И, ведя речь о том, что колхоз принесет "разоренье да светопреставленье", уговорил женщин собирать по избам подписи против колхоза. Каждой дал лист бумаги, где было написано"Мы, трудящие рыбаки села Унды, полагаем, что прежняя жизнь нас вполне ублаготворяла. Так жили наши отцы и деды, и мы так желаем. А в колхоз идти нам не с руки. В чем и расписуемся". Дальше должны были следовать подписи. – Заходите не во всякую, избу, а с выбором! – предупредил Обросим. – Где люди ненадежные, приверженные к новому режиму и забывшие бога, – к тем не показывайтесь. Выдадут!
Партийная ячейка дала Родиону и Густе поручение поговорить с Феклой Зюзиной. Та мыла пол, когда они вошли к ней в сени. Дверь в зимовку была отворена. Подоткнув подол, хозяйка охаживала мокрой тряпкой половицы у самого порога. – Можно к вам, Фекла Осиповна? – спросила Густя. – Только, кажется, не вовремя мы явились... – Проходите. Я кончаю. Сейчас руки вымою. Она забрякала умывальником, опустила юбку, закрыла дверь и молча села, пытливо вглядываясь в молодые лица гостей, свежие, румяные с мороза. – Фекла Осиповна, – начала Густя. – Скоро в селе будет собрание. Мы вас на него приглашаем. Там речь пойдет об организации коллективного хозяйства. Это дело очень важное, и мы надеемся, что вы, как бывшая батрачка Ряхина, человек, живший много лет подневольно, представитель бедноты, всей душой поддержите колхоз... Фекла невозмутимо молчала, не сводя глаз с Родиона. – А что это такое – колхоз? Теперь заговорил Родион, слегка смущаясь под внимательным взглядом хозяйки: – Все рыбацкие семьи объединятся в одно большое хозяйство, станут работать вместе, а получаемые доходы делить поровну... – Не совсем точно, Родя, – мягко поправила Густя. – Не поровну, а по трудовому участию: кто работает лучше, тот и получит больше. – Да, – продолжал Родион. – Это ты верно поправила. Так вот, значит, Фекла Осиповна... По деревне ползут всякие слухи, что, дескать, колхоз не нужен, он пустит рыбака по миру и прочее. Это неверно. Такие слухи пустили кулаки, чтобы народу ум замутить. Им, кулакам-то, колхоз как нож к горлу. Вот они и стараются помешать Советской власти... Фекла, сощурившись, посмотрела на Родиона. На губах ее блуждала непонятная улыбка. – Мне в колхозе делать нечего, – вдруг отказалась она наотрез. – Мешать вам не стану, но и вступать в колхоз не буду. Мне и так хорошо. – Зря, Фекла Осиповна, – с досадой сказала Густя. – Все вступят, а вы одна останетесь. – Одна голова не бедна, а бедна – так одна. Вы вот агитируете за колхоз, а недавно у меня был другой агитатор: против! И подписать бумагу заставлял, да я не подписала. – А кто был? – спросил Родион. – Не скажу. Сами разберетесь. – Он же враг Советской власти! Кулацкий прихвостень! А вы его назвать не хотите! Врагов укрываете? Фекла поняла, что разговор идет нешуточный. – Старостиха Клочьева была... Она по всем избам бродит, будто Христа славит. Стерва старая! Ей в могилу пора, а она людей мутит. – Так вы все же подумайте, Фекла Осиповна, – еще раз обратился к ней Родион. – В колхозе вам будет легче жить. Фекла отмолчалась. А когда Родион и Густя ушли, подумала: "Ишь, ходят, агитируют. Видно, нужна – раз пришли. А я подожду. Посмотрю, как все это обернется". Она разостлала на подсохшем полу пестрые домотканые дорожки, подошла к зеркалу и долго разглядывала свое лицо: не появились ли морщинки, не подурнела ли. Родион сказал Панькину, что Клочьева ходит по избам и собирает подписи. – Знаю, – угрюмо отозвался Панькин. – И еще кое-кто ходит. Контра проклятая! – Все дело испортят! Надо арестовать! – предложил Родька. – Нельзя. Рыбаки скажут: вот он, колхоз-то – сразу людей под арест. А что дальше будет? Убеждать людей надо словом. Панькин и сам отправился по домам рыбаков. Поначалу свернул к избе Иеронима Пастухова. Дедко Иероним поколол на улице дровишек – вспотел, а когда клал дрова в поленницу, озяб на морозе и простудился. Лежа на горячей печке, он давал наставления своей старухе: – Дрова-то не забудь на ночь в печь сложить, чтобы просохли. Да кота выпусти. Вишь, вон просится на улицу. Еще застолбит тебе угол! Старуха выпихнула кота за дверь, в сердцах бросила: – Угомонись, старый. Надоел! Иероним обиженно заворочался, заохал преувеличенно-страдальчески: – Дала бы аспирину! Там в бумажке на божнице был... Старуха полезла за лекарством. В бумажке были разные порошки и пилюли. Разобраться в них она не могла и потому сунула мужу все, что было. – Выбирай сам. Который аспирин, котора хина или соль от запору – не ведаю. Твоя аптека. Иероним, быстро сориентировавшись в своих запасах, с явным удовольствием проглотил таблетку. Снова выставил с печи подбородок, придумывая, что бы еще наказать жене. И тут вошел Панькин. – Что, занедужил, Маркович? Вид у Панькина усталый, лицо бледное. На плечах старенькое суконное полупальто. Из-под шапки на ухо свесилась прядь русых волос, прямых, жестковатых. – Малость попростыл. И вот – маюсь. – Жаль, жаль. Ну поправляйся скорее. – Панькин помедлил, раздумывая, удобно ли с больным говорить о деле. Решил все же начать разговор: Иероним Маркович, слышал насчет колхоза? Пастухов озадаченно поморгал, хотя все деревенские новости ему исправно приносила сарафанная почта. – На печи лежа чего узнаешь? Объясни ты мне. Панькин рассказал ему о колхозе. И когда спросил, не будет ли Пастухов противиться вступлению в него, дедко отчаянно замотал головой и выпалил: – Обоема руками! Обоема руками буду голосовать за колхоз. Ты ведь знаешь меня, Тихон. Я хоть и не молодой, а новые порядки понимаю. В кооператив я вступил? Вступил. И полная от того мне выгода. Ныне и сбережения стали иметь со старухой. Правда, хоть небольшие, но все же есть! За вязку сетей да за рюжи мне хорошо заплатили. Жена, скрестив руки на груди, презрительно хмыкнула: – Экие сбережения! Да и те пропил! – обернулась она к Панькину. – Истинно пропил. Как с Никифором закеросинят – дым столбом! Пропил все. Нету никаких сбережений! – Врешь! – дедко даже приподнялся на печи, чуть не ударившись затылком о потолок. – Врешь, старая! Сорок рублей я тебе дал? Куды девала? Старуха махнула рукой и полезла ухватом в печь, бормоча: – Сорок рублей! Эки сбережения! Тьфу, пустомеля! – В колхоз запишусь – больше заработаю! – бодро заверил Иероним. – Тогда тебе и шуба новая будет. Сукном крытая! – Дай бог, – ядовито отозвалась супруга. – Дак и шубу-то тоже пропьешь! – Разве я пьяница, Тихон Сафонович? Единожды только день рожденья отметил у Никифора, дак полгода корит. Еди-и-ножды! Боле ни капельки... – Я знаю, Иероним Маркович, что ты человек порядочный, – успокоил его Панькин. – Возможно, твоя дорогая женушка и преувеличивает. Ну, так мы договорились? – Договорились. Вот отлежусь маленько – всем знакомым буду говорить, чтобы записывались в колхоз. Можешь быть спокоен. 5 Дорофей Киндяков, придя поздней осенью с моря, переложил печку-лежанку в горнице, заменил на крыше подгнившие тесины, сработал новое крыльцо, пустив старое на дрова, и утеплил хлев для овец. Впервые за много лет он уделил домашним заботам столько внимания. Раньше не замечал прорех в хозяйстве, а теперь увидел, что все стало приходить в ветхость и, если вовремя не подлатать, совсем развалится его, как он порой шутливо говорил, "фамильное именье". Когда в дом кормщика явился Панькин, хозяин мастерил новые чунки для домашней надобности. На них обычно подвозили к избе дрова, сено из сарая да воду с родникового колодца. В Унде вода была невкусная: посреди села в колодцах – пахнущая ржавой болотиной, пригодная только для мытья посуды и полов, а в реке – мутная, в прилив – с солью. За хорошей водой на чай и варево ходили за село, под угорышек к ключу, обнесенному деревянным срубом. Ходить приходилось далековато, и зимой воду возили в ушатах на чунках. – Не тем занялся, Дорофей! – укорил его Панькин, посмотрев, как хозяин вставляет копылья в полоз. – Не вовремя чунки вяжешь! Дорофей оставил работу, свернул цигарку. Медлительный, спокойный, он являл собой полную противоположность Панькину, нервному, озабоченному. – Так ведь и чунки нужны, – отозвался Дорофей, улыбнувшись и огладив бороду. – А ты чего так взвинчен? Колхозом болеешь? – Ну, болею не болею, а забот хватает. Дело-то ведь шибко серьезное. Пойдут ли мужики в колхоз? Кое-кто воду мутит, помехи чинит. Зловредные бабенки подписи собирают против. Кто их взнуздал? Дорофей стряхнул пепел. – Тот, кто хочет жить по-старому. Думаю, Обросим... Его рука чувствуется, вороватая. Все украдкой из-за угла из кривого ружья целит. – Кое-кому их лыко будет в строку, – сказал Панькин, поморщившись: прибаливала рана в боку. – У кого есть суденышки, тот не очень-то расположен к колхозу. – Время возьмет свое. Вон в газетах пишут – везде коллективизация. И нас она не минует. – Так-то оно так... Я разослал людей по избам: объяснить народу что к чему. Ты бы, Дорофей, поговорил с рыбаками. – Плохой я агитатор. Не умею красно говорить. – Зато у тебя авторитет. Одного твоего слова хватит. Дорофей сунул под лавку полозья недоделанных чунок. – Анисима ты не прощупывал? От него тоже многое зависит. Уважают его в деревне. – У него еще не был. Мужик он осторожный. На зверобойке, на льду, привык к осторожности-то. А собрание – тот же лед. То-о-нкий! Одно нам может помочь... Панькин помолчал, обдумывая мысль. – Что? – спросил Дорофей. – Артельность у наших рыбаков в крови. Начнем хоть бы с давних времен: пришли сюда новгородцы, поселились – и избы строили вместе, и карбаса да лодьи шили сообща. Построились, обжили пустынь – стали в море промышлять. А там в одиночку – прямая погибель. Зверя бить – артелями, навагу на Канине ловить – тоже. Чуть ли не всей деревней зимуем там... И колхоз дело тоже общее, артельное. – Все, что сказал, верно, – неторопливо крутя папиросу, заметил Дорофей. Артельность у помора в крови. Однако на нее ты не очень-то надейся. Панькин вопросительно поднял светлые брови. – На зверобойке и на путине мужики – народ дружный, – продолжал кормщик. Каждый за товарища готов жизнь положить. А вернулись в село, получили свою долю добычи – и разошлись по избам. Артели больше нет. Каждый сам по себе. Каждый печется о своем добре, о хлебе, о семье, о достатке, о деньгах. Скажи, есть ли хоть один рыбак, который не мечтал бы завести себе какое ни на есть суденышко да иметь от того выгоду? – Все хотели бы жить богаче и независимей, – согласился Панькин. – Ну вот, – Дорофей с улыбкой взял со стола газету. – Я вот начитался нынче газет и мало-мальски стал разуметь, что такое коллективное хозяйство. И ты, конечно, прекрасно это знаешь... К чему я клоню? А к тому, что мужик мечтает иметь свои орудия и средства промысла. Что это? Частная собственность! А колхоз означает, что эти орудия и средства промысла должны быть общественными. Значит, мечте мужика каюк?! Значит, он в хозяева никогда не выбьется! Верно? – Конечно. Хозяйчиком, частником никому не быть. Хозяином своей судьбы и достатка через колхоз – другое дело. А все ли это понимают правильно? Не все. Вот нынче у нас кооператив. Сколько в нем рыбаков? Только половина. Остальные воздержались от вступления, хотя и видят, что кроме пользы от этого ничего нет. – Правильно. Многие мужики через кооператив выправились, зажили лучше. – И это видят. Однако выжидают. Новое дело всегда со скрипом идет. Трудновато придется, коль речь пойдет о колхозе. – Трудновато. Но должны справиться. Не справишься – с тебя голову сымут, – рассмеялся Дорофей. – Надо справиться. А ты глубже стал разбираться во всем этом. Перед созданием кооператива у тебя сомнения были. Растешь, брат! полушутя-полусерьезно заметил Панькин, и, озабоченно надвинув шапку на лоб, позвал: – Пойдем к Анисиму. Поглядим, куда он нос воротит. Теперь Вавилы нет, он от купца независимый. Дальнее родство с Вавилой, правда, цепью висит на его ногах. Но, может статься, порвет цепь. На улице было тихо. Мороз смяк. С северо-востока наползли тяжелые, занявшие все небо у горизонта облака. Панькин подумал: "Погода меняется. Недаром старая рана ноет". И Дорофей, глянув вокруг и глубоко вздохнув повлажневший воздух, заметил: – К ночи ударит заряд. Моряна подходит. В здешних местах бывает так: с моря подкрадется непогода – вмиг накроет землю. Широкий сильный ветер понесет хлопья липкого снега – и ничего вокруг не видно. День, два бесчинствует вьюга. Потом ветер спадает, обессилев, и берет тогда деревню в свои ледяные лапы мороз. Перемены погоды в Унде часты и резки. Оттого у стариков всегда ломит суставы, да и у молодых рыбаков иной раз появляются головные боли. Было три часа дня, а в избах уже кое-где замерцали красноватые огни. Панькин шел напористо и быстро, широко размахивая руками. Рядом тяжело ступал Дорофей. Анисима дома не оказалось. Бабка, мать жены, сообщила, что он ушел на свадьбу к Николаю Тимонину и явится, видно, только к ночи. – Черт! В такое время свадьбу затеял! – проворчал Панькин. – Тимонину можно простить: семь дочерей, четыре на выданье, одна уж совсем перестарком стала, вековухой. Куда мужику девок сплавить? – снисходительно оправдал его Дорофей. – Хоть одну выпихнул замуж – и то радость. К Тимонину решили не заходить – не время пировать. Но когда хотели быстро проскользнуть мимо его избы, их все же заметили в окошко, и хозяин, низенький, полный, плешивый, мигом выкатился на крыльцо, замахал руками. – Тихон! Дорофей! Загляните на минуточку! Не обойдите мою избу! Я дочку... дочку замуж выдаю. – Он сбежал с крыльца и вцепился корявой рукой в рукав Панькина, потащил его в дом. – Идем, идем! – На минутку! Только на минутку! – сопротивлялся Панькин. – Я и говорю, на минутку! Разве я не так говорю? – бормотал хозяин. Изба встретила новых гостей взрывом пьяного восторга: – Начальство пришло! Уважили! – Тихон Сафоныч! Душа человек! – Ноне свадьбу без попа справляем! По-новому! – Место! Место в красном углу! – Идите-ко сюда, садитесь. Напрасно Панькин пытался объяснить, что им некогда, что они зашли на минуточку из уважения к хозяину и к молодым Его никто не слушал. Перед Панькиным и Дорофеем уже стояли чайные стаканы с водкой, братина с квасом, на тарелки навалили гору закуски. Панькин решительно отставил стакан и взял маленькую рюмку. Дорофей, пряча в бороду лукавую смешинку, захватил в широкую ладонь стакан с квасом. Как ни бдительно следили гости за вновь пришедшими, он ухитрился все-таки обменять водку на квас, отодвинув стакан с водкой к изрядно захмелевшему Гришке Хвату, что сидел рядом. Панькин поздравил молодых, выпил рюмочку, закусил. Дорофей осушил стакан с квасом, потянулся вилкой к тарелке. Взвизгнула гармоника-ливенка, бабы пустились в пляс – подметать широкими сарафанами пол. Панькин под шумок выбрался из-за стола и направился к выходу. Дорофей – за ним. На улице остановились. – Отделались от застолья. Там засядешь – до утра, – облегченно промолвил Панькин, вытирая рукавом потный лоб. Их окликнули: – Тихон! Дорофей! Погодите-ка. С крыльца сошел Анисим. Он был навеселе, но не очень. – Уф! Жарища там! – выдохнул он. – А не пойти нельзя было. Вот что я хотел вам сказать... – Анисим перешел на полушепот. – У Обросима сегодня сборище. Подбивает мужиков против колхоза. Тех, которые покрепче хозяйством, да тех, кто у него в долгах. – Кто тебе сказал? – Жена. От баб слышала. – Ладно. – По лицу Панькина пробежала тень озабоченности. – Хорошо, что в известность поставил. Иди догуливай. А мы своими делами займемся. Анисим не уходил, намереваясь еще что-то сказать, и наконец решился: – В колхоз обязательно всем вступать? Панькин переглянулся с Дорофеем: "Вот она, родионовская осторожность!" – Это дело добровольное, – ответил он. – А ты что, против? – Да нет, я не против... Как все, так и я. Родионов, опустив голову, словно бы в раздумье, поплелся к крыльцу тимонинской избы. Когда он отворил дверь сеней, на улицу вырвалась песня:
Крылата гулинька порхает, Летит к дружочку своему, Красива девушка вздыхает, Сидит в высоком терему...
Дорофей не ошибся: к вечеру деревню накрыло крепкой морянкой. Ветер сбивал с ног, снег залеплял лицо, одежду, и люди, шедшие по улице, казались вывалянными в сугробах. Подняв воротник полушубка, глубоко сунув руки в карманы, Дорофей почти ощупью шел по узкой тропинке к избе Обросима. В ней будто не жили: ни звука, ни огонька в окнах. "Может, это неправда, что сборище? – подумал Дорофей. – Может быть, уж спят?" Но, подойдя вплотную к крыльцу, приметил в кухонном окне тоненький лучик света, пробившийся в щель между занавесью и косяком. Постоял, поднялся на крыльцо, прислушался и решительно звякнул витым железным кольцом о кованую пластинку замочной скважины. Лучик исчез: видимо, занавеску плотно задернули. Дорофей загремел кольцом настойчивее, громче. – Кто там? – в голосе Обросима тревога и явное недовольство – Это я, Дорофей. Обросим медленно, словно нехотя, отодвинул засов, приоткрыл дверь: – Чего, Дорофеюшко, так поздно? Мы со старухой спать ложимся. – На минутку. По делу. Дорофей легонько толкнул дверь от себя. – Впусти в избу-то! Ведь не вор, не разбойник! Не с кистенем пришел! – Говори, какое дело-то? – Обросим, ногой придерживая дверь, сопротивлялся натиску Дорофея. Но Дорофей поднажал на дверь и, не обращая внимания на растерявшегося хозяина, вошел в избу. – Мир честной компании! – сказал он, увидев за столом с десяток мужиков. Жена Обросима, бледная, с усталым напряженным лицом, выглянула из горницы и тотчас скрылась. – Садись, Дорофеюшко! – льстиво заговорил Обросим, не в силах, однако, скрыть неприязнь. – Не хотел я широко праздновать свой день рождения, потому тебя и не позвал. Прости. Времена нынче такие, что лучше все делать потихоньку. Мне ведь пятьдесят годков стукнуло. Гости поспешно и вразнобой заговорили: – С днем рождения, Обросим Павлович! – Дай бог здоровья да удачи в торговых делах! – Ну, ладно, – сказал Дорофей. – С днем рождения! Он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Из-за самовара выглядывал Борис Мальгин, здоровый мужик лет двадцати пяти, однофамилец Родьки Мальгина. Раньше он работал на складах Ряхина, ворочал тяжелые мешки и бочки. Иной раз помогал купцу в домашних делах: ездил за дровами, сеном. – Значит, день рождения! – спокойно загудел бас Дорофея. – Так-так... А я сегодня на свадьбе побывал. Везет на застолье. А дело меня привело к тебе, Обросим, такое: сидел дома, вязал сеть, и лампа погасла – керосин кончился. Не найдется ли у тебя взаймы хоть с поллитровку? Спать еще рано, да что-то бессонница привязалась. "Притворяется, сукин сын! Пронюхать пришел, чем мы тут занимаемся. Панькин подослал!" – Обросим сделал постное лицо и, позвав жену, распорядился: – Там, в чулане, бидон с керосином. Возьми бутылку, налей Дорофею. Супруга, накинув ватник, зажгла фонарь, вышла и вскоре принесла керосин. – Спасибо, – словно бы ни о чем не догадываясь и ничего не замечая, поблагодарил Дорофей. – Ну, празднуйте. Мешать вам не буду. Извините. Пока! Крыльцо заметено снегом. Ветер налетел, захватил дыхание, яростно кинул ворох липких снежинок в лицо. Дорофей застегнул полушубок. – Экая завируха! – сказал Обросим, выпуская его на улицу. – Добрый хозяин собаку не выгонит, а тебе керосин понадобился. Ну, прощевай! Он захлопнул дверь. Засов заскрежетал яростно, с визгом. "Так, – размышлял Дорофей, тихонько выбираясь через сугроб на дорогу. Значит, под видом именин собрал-таки мужиков, Гришка Патокин – бывший приказчик Ряхина. Свой парусник имеет, три тони семужьих... Демидко Живарев – шесть озер неводами облавливает, десять мужиков на него работают каждое лето... Дмитрий Котовцев, двоюродный племяш Обросима, преданный дяде душой и телом... Слыхал: сватал Обросим за него Феклу Зюзину, да та выгнала свата... Все крепенькая братия. Мешать будут на собрании. Но хорошо, что я их всех увидел у Обросима. Ему крыть будет нечем!" Дорофей заметил позади громоздкую фигуру. Насторожился. Человек нагонял его. "Борис Мальгин, – узнал Дорофей. – Это он на меня выглядывал из-за самовара"... Мальгин поравнялся с Дорофеем, держа правую руку в кармане. Сказал глухо: – Я домой. Нам по пути. Дорофей молча посмотрел на него через плечо: "Чего он руку в кармане жмет? Будто камень там держит..." – Почему не досидел за столом? – спросил Дорофей. – У Обросима вина много, пил бы до утра. Мальгин молчал, щуря глаза: ветер со снегом бил прямо в лицо. – Значит, полвека прожил купец. Теперь другую половину разменял, продолжал Дорофей. – Что делать! Годы идут на убыль, как вода в отлив. А прилива уж не ожидай... – Какие годы? Какие к черту годы? – вдруг взорвался Мальгин. – Ты что, в самом деле поверил в именины? – А почему бы и не поверить? Сидят друзья-приятели, поднимают чарку во здравие хозяина... Ну а если не так, зачем же собрались, если не секрет? – А ежели секрет? – Борис, замедлив шаг, заглянул в лицо Дорофею, и тот почувствовал, что Мальгин сильно взвинчен, чему причиной могло быть не только выпитое вино. В его поведении чувствовалась какая-то нервозность. – Ну, ежели секрет, тогда уж я не буду расспрашивать. Только... Только все ваши секреты шиты белыми нитками. К нашему собранию готовились? Думали-гадали, как его сорвать? И что надумали? Ладно, можешь не говорить. И так ясно... Мальгин молчал. Он теперь ступал по снегу медленно и не очень уверенно, что-то обдумывая. – Все ясно, говоришь? – спросил он. – Нет, брат, не все тебе ясно... Тебе не может быть все ясно. Понял? – Почему не может? Мо-о-ожет, – сказал Дорофей медленно, словно бы нехотя. И вдруг спросил отрывисто, невзначай: – Бить будешь? – Кого? – тотчас отозвался Борис. – Да меня. Кого ж еще? Ведь Обросим послал тебя расправиться со мной, потому что я оказался свидетелем вашего сборища. Парень ты здоровенный, косая сажень в плечах. Кого же еще послать? Ты своим хозяевам – прежде Вавиле, а теперь Обросиму – верный слуга. Так? Вот и велел он тебе тюкнуть меня по голове, спустить на лед... Метель следы закроет... Пролежу до половодья, а там утащит меня со льдом в море. Так или не так? – Так, – с холодной решительностью сказал Борис. Дорофею стало от этого холодка не по себе, хоть и был он не из робкого десятка. Оба остановились. Ветер трепал полы одежды, тормошил со всех сторон, будто торопил. – Ну так что? – спросил Дорофей зло и грубо. – А ничего. Бить я тебя не стану. – Боишься? – Нет. Просто не за что тебя бить. Причины нет. Понял? И человек ты хороший. Это Обросим хотел тебе рот заткнуть. А мне какая корысть? И кто он такой, чтобы я приказы его исполнял? Я хотя и горбил на купцов с детства, а все же человек самостоятельный и гордость свою имею. Не стану скрывать: когда ты ушел, Обросим сказал: "Иди, Борька, действуй по уговору". А уговор у нас был такой, что ежели кто ненароком придет и накроет всю компанию, того догнать на улице и... Вот Обросим стал меня посылать, и я не отказался. Потому, что если бы я не пошел, он бы послал другого. А другой очень свободно мог бы тебя пристукнуть, потому, что они уж все крепко выпили и злоба в них ходит-бродит... А я пил мало – не хотелось. И злобы во мне нету. Для нее причины тоже нет. – Так-так. Значит, ты, Борька, у меня оказался вроде ангела-хранителя? – Думай, как хошь... – Ну спасибо за откровенность. Чего в кармане-то держишь? Ножик? – А ничего. Просто так, – Борис торопливо вынул руку из кармана, надел на нее рукавицу. – Прощай. Спи спокойно. Но засов на двери задвинь понадежней... Дорофей, удивляясь всему происшедшему и с трудом удерживаясь от того, чтобы не оглянуться, свернул к своей избе. Борис пошел дальше, потом остановился, вытащил из кармана чугунную гирю-пятифунтовку, которую дал ему Обросим. Взвесил ее на ладони, размахнулся и швырнул далеко в снег...
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
В этих местах, близ мыса Воронова, что тупоносым изгибом вдается в воды Мезенской губы и смотрит на север к Баренцеву морю, бывает так: все спокойно, прилив сменяется отливом, ветер-побережник гонит в невода серебристую боярышню-рыбу семгу. Но вот с моря Баренцева со свирепым полуночником приходит накат, и море, неистовствуя, несется на берега, кидается на отмели, заливая их, мутя воду, роняя на песок клочья пены. Лохматятся, свирепеют волны, ставя бревна плавника в полосе прибоя торчком. Накат подобен очистительному летнему ливню с грозой. После него на побережье становится тихо. Море ластится к берегу, сквозь разрывы в тучах в приполярной сумеречности проблескивает веселый солнечный луч. Рыбаки выходят на путину и возвращаются с хорошим уловом. Новое, подобно морскому прибою, нахлынуло на Унду, взбудоражив все и всех. ...Обросим Чухин явился на собрание, когда зал уже был полон. Купец хотел было с независимым видом пройти на передний ряд, где народ сидел пореже. Но, приметив необычно торжественную, даже праздничную обстановку, протиснулся в угол и пристроился там на узкой скамейке. Шесть ламп-десятилинеек, развешанных по стенам, освещали зал красноватым светом. Кумачовая скатерть покрывала длинный некрашеный стол. Позади, у стены было развернуто знамя кооператива "Помор", бордового цвета с бахромой из крученого шелка. Алым шелком на знамени вышит герб РСФСР. Под этим знаменем, у стола сидели в президиуме Панькин, еще три члена кооператива и уполномоченный из Мезени. Обросим стал незаметно высматривать в рядах ундян своих людей. Бабы, что пили у него чай и собирали подписи под листками, сидели рядком, положив чинно руки на колени. Лица у них были постные, в глазах – настороженное любопытство. Мужики расселись в разных местах. Чухин нахмурился: "Раз сидят не вместе, значит, и петь будут по-разному". Обросим внимательно слушал, как Панькин отчитывался о работе кооперативного товарищества. У него выходило вроде бы все гладко: и доходы имелись, и пайщики получали, что положено за их труд. Потом Панькин начал говорить о колхозе. Зал притих, все сидели, не шелохнувшись. Слышно было, как потрескивают в лампах фитили да в углах вздыхают и крестятся старухи. Со всех сторон посыпались вопросы и реплики: – Все ли могут вступать в колхоз? – Обобществлять что будут? – А тони? Что останется тем, кто в колхоз вступить не пожелает? – Как будут распределяться доходы? – Можно ли выйти из колхоза, когда кто захочет? – А как будет с мироедами? – Да кто у нас мироеды-то? – Есть тут еще... Панькин ответил на все вопросы. Председательствующий спросил, кто желает высказаться по существу. Обросим опять обеспокоенно зашарил глазами по рядам. Но мужики, с которыми он, кажется, договорился заранее обо всем, почему-то избегали встречаться с ним взглядом. Зачин сделали активисты, члены "Помора". Они признали работу кооперативного товарищества хорошей и согласились с Панькиным в том, что теперь от кооператива – прямая дорога всем в колхоз. Обросим слушал с досадой и раздражением: его сторонники молчали, словно воды в рот набрав, впору хоть говорить самому. Однако осторожность мешала ему поднять руку. Он помнил о судьбе высланного из Унды Вавилы Ряхина. В открытую ему было идти нельзя. Чухин привык брать горячие уголья из очага чужими руками. "Неужели бабы не выручат?" – Обросим поднял голову и встретился взглядом со Степанидой. Незаметно кивнул ей, и она, воспользовавшись паузой, подняла руку. – Слово имеет Степанида Клочьева, – объявили из президиума. Степанида выбралась из рядов и положила перед Панькиным листок бумаги. – Вот здесь все сказано, – промолвила она резковатым, неприятным голосом и вернулась на место. Панькин пробежал бумагу и нахмурился. Из зала раздались возгласы: – Чего там написано? – Читай! – Хорошо. Читаю, – отозвался Панькин. – "Мы, трудящиеся рыбаки Унды, полагаем, что прежняя жизнь нас вполне ублаготворяла..." Когда он закончил читать, в зале поднялся шум. С трудом восстановив порядок, Панькин спросил: – У кого еще есть такие листы? Прошу подать в президиум. Больше листов никто не подал. Обросим напрасно метал молнии исподлобья на притихших баб. Те, видимо, трусили. – Нет больше? Так... Какое будет мнение собрания о заявлении, поданном Клочьевой? – Степанида вроде лорда Керзона, – раздался в тишине насмешливый голос Григория Хвата. – Предъявила нам ультиматум. – А кто подписался-то под бумагой? – спросил Анисим. – Тут стоит шесть подписей. Они неразборчивы, – ответил Панькин. – Я думаю, товарищи, что это заявление составлено рукой классового врага. От кого вы получили этот лист, Степанида? Клочьева молчала. – Сами вы не могли сочинить такую бумагу по причине неграмотности. Чья рука писала? Ответьте собранию, не скрывайте. Клочьева сидела молча, сжав тонкие злые губы. Руки ее на коленях вздрагивали. – Впрочем, я, кажется, одну подпись все-таки разобрал, – сказал Панькин. Сотникова. Видимо, Пелагея Сотникова. Пелагея, ваша это подпись? Поднялась молодая, бойкая женщина, в платке, опущенном на плечи. – Ну, моя подпись. Зал насторожился. – А не можете ли вы нам ответить, что заставило вас расписаться? – Могу. Отчего же не могу? – спокойно отозвалась Пелагея. – Я пряла шерсть, пришла Степанида и сказала: "Подпиши эту бумагу. Все подписываются, и ты подпишись. Это, говорит, заявление против колхозу". А я спросила: "Почему против?" А она: "В колхозные невода рыба не пойдет, потому что они будут ничьи, коллективные, и все рыбаки, говорит, будут жить впроголодь". Ну, пристала она как банный лист... я и подписала. – Ясно, Пелагея. А вы сами-то как думаете насчет колхоза? – спросил Панькин. – А что я? Как все. Я думала, все подпишутся, а тут только шесть подписей. Она, значит, меня обманула? – Понятно. Садись, Пелагея. Так кто же вам дал лист, Клочьева? Объясните собранию. Обросим сидел как на горячих угольях: "Неужто выдаст?" Но Клочьева молчала. – Ну раз не хотите говорить, так я скажу, – Панькин поднял над головой заявление. – Текст этой бумаги написан рукой Обросима Чухина. Уж я-то знаю его почерк. Случалось в долговой книге расписываться! – Это клевета! – замахал руками купец. – Клевета на честного человека. – Можно устроить экспертизу. Но сейчас не до этого. – Панькин свернул лист и спрятал его в карман. – Самая бессовестная ложь! – не унимался Обросим. Забыв об осторожности или уже решив, что терять ему нечего, он поднялся с места. – И от кого она исходит? От председателя кооператива, партейца. Я буду жаловаться! Да! И еще скажу тебе, Панькин, всю правду-матку. Вот ты все грозишь, всяких там классовых врагов выдумываешь. Потому люди и молчат, боятся слово сказать. А я скажу. Это заявление, которое ты положил безо всяких последствий себе в карман, есть не что иное, как мнение трудящегося народа! Трудящиеся рыбаки не желают идти в колхоз, а ты их тянешь туда силком! Разве ж так можно? Панькин улыбнулся и развел руками: – Да кого же я тяну? Сами рыбаки высказываются за колхоз! А против я пока не слышал ни одного слова, кроме разве тебя да Клочьевой... – Дак люди-то боятся сказать против-то! Зал зашумел неодобрительно. Обросим понял, что этот шумок явно не в его пользу, махнул рукой и с обиженным видом начал пробираться к двери. Но его удержал Григорий Хват, почти насильно усадив рядом с собой. – Сиди! Собрание еще не кончилось, – сказал он. Обросим вынужден был остаться. Опустив голову, он думал о том, что все его планы провалились. Мужики выпили водку, надавали кучу обещаний, а теперь от него отвернулись. Известно: каждому своя одежка ближе к телу. Он допустил непоправимую ошибку идя теперь напролом. Обросим поднял голову и увидел сидящего неподалеку Дорофея. Тот, смерив его презрительным взглядом, отвернулся. – "Уж не проговорился ли ему Борька Мальгин а том, что я велел ему разделаться с Киндяковым? Если так – то я пропал". Обросим тихонько встал, но Хват крепко взял его за полушубок: – Сиди, а то надаю по шее! Опять пришлось сесть. И тут слова попросил Дорофей. – Все началось с того, что вечером у меня усохла лампа, и я пошел к Обросиму просить взаймы керосина. Стучусь. Хозяин вышел в сени, но меня в избу не хочет пустить. Мне надо зайти – на улице метель, холодно, а он держит дверь – и все тут. Ну я все-таки проявил настойчивость и втиснулся в избу. И что же? Сидят у него за столом человек десять мужиков, пьют вино и ведут беседу. А беседа, как я потом узнал, шла о том, чтобы помешать организации колхоза. И вот сегодня все проясняется. Обросим поил вином мужиков, а они молчат, как воды в рот набрали. И правильно делают. Чувствуют, кто есть самый злейший враг новой жизни, и подпевать ему не хотят или боятся, потому что здесь они окажутся в меньшинстве! – Вранье! – крикнул Обросим. – У меня был день рождения. Ничего против колхоза не говорили. – Говорили! И день рождения у тебя, Обросим, не в феврале, а в июне, перед троицей. Ни под какие святцы ты его зимой не подгонишь. Я это проверил точно. Ну вот, слушайте дальше. Значит, я оказался свидетелем этого сборища, и решил Обросим меня избить, чтобы я, запуганный, молчал, а то и вовсе убрать... Послал он следом за мной одного человека, – из тех, что были у него, – чтобы исполнить приговор. Однако человек тот, – я не буду пока называть его имени, – оказался порядочным соседом и на преступление не пошел, а рассказал мне все начистоту. – И не стыдно тебе такое наговаривать? Не верьте ни одному слову Дорофея! – кричал Обросим. Зал загомонил возмущенно. Панькпн стал требовать тишины. Дорофей, когда поутихли, закончил: – Вот что я хотел сказать собранию. Теперь прошу меня записать в члены колхоза с семьей, а таких, как Обросим Чухин, не подпускать к нему за версту. Районный уполномоченный, который внимательно следил за ходом собрания, сказал, что заявление Киндякова будет принято во внимание и по делу поведется следствие. Тогда уж Дорофею придется назвать и фамилии тех, кто был у Обросима... Возбуждение поулеглось, и собрание вновь повернуло в спокойное русло. Сторонники купца благоразумно молчали. Собиравшие против колхоза подписи бабы, струхнув, мяли листы в карманах и молили бога, чтобы "пронесло". Последнее слово оставалось за большинством рыбаков, а они решили создать в Унде рыболовецкий колхоз "Путь к социализму". В него вступило почти все село. Анисим Родионов на собрании не выступил. Он весь вечер просидел молча, следя за событиями и морща лоб. Видно было, что он напряженно думает, и думы в мужицкой голове ворочаются медленно и туго. Но когда стали голосовать, Анисим одним из первых поднял руку за колхоз, и, глядя на него, проголосовали и те, кто колебался до этого. Фекла Зюзина на собрании не была. "Не пошла наша агитация впрок", отметил про себя Родион. Собрание закончилось под утро, когда в лампах выгорел керосин, и они одна за другой стали гаснуть. Расходясь, ундяне говорили между собой: – Как-то нынче жить станем? – Если бы суда настоящие поиметь! – А Обросима-то, видно, тю-тю! Под арест. – И поделом. Ну-ка стал мутить воду! – Да и человека еще порешить хотел чужими руками... По распоряжению сельсовета с ряхинского дома сняли сургучную печать и замок и отдали первый этаж под клуб, а второй – под колхозную контору. Председателем вновь организованной артели избрали Панькина, сказав ему: – Ты, Тихон, на кооперативе напрактиковался руководить. Жизнь в Унде опять стала поворачивать в новое русло. 2 Родион, сидя на лавке у окна, точил нож о наждачный брусок. Нож большой, с толстым крепкой закалки клинком, откованный кузнецом по заказу покойного отца. Вжик-вжик-вжик – однотонно отзывалась сталь на каждое движение. Лицо парня сосредоточено, рукава рубахи подвернуты. Рядом на лавке – мешок из нерпичьей кожи, в него Родион складывает все необходимое в путь-дорогу. Сквозь серебряные заросли узорчатого инея в окно пробивается скуповатый дневной свет. Тишка, придя из школы и поев, устроился с книгой у другого окна. Возвратилась из магазина мать, принесла в холщовой сумке сахар да крупу. Настороженно поглядела на Родиона. – Куда собираешься? Тишка опередил брата с ответом: – На зверобойку идет. Мужики собираются, и он с ними. Мать растерянно села на лавку и как заколдованная все глядела на нож, который ходил взад-вперед по бруску. И вдруг сказала строго: – Не пущу! – Почему, мама? – спросил Родион, не прерывая своего занятия. – Не пущу! – звонкий голос матери сорвался на крик, пронзительно резанул слух. Родион перестал ширкать о брусок. Тишка оставил чтение. Оба обернулись к Парасковье. – Да что вы, мама! – сказал Родион с укором. – Не пущу-у-у! – Мать ударила кулаком по столешнице. Забрякала посуда, сложенная горкой. – Отец пропал, и ты теперь туда же глядишь? Не пущу-у-у! – заголосила, как по покойнику. Из глаз хлынули слезы, грудь тяжело и часто заподымалась. – Не пущу!.. Родион испугался, подошел к ней. Мать схватила его за плечи, стала уговаривать: – Не ходи, Родя, на зверобойку. Там – погибель. Там батя пропал! – Да что вы, мама, успокойтесь! – в растерянности твердил Родион. Парасковья утерла слезы концом платка. Глубоко и взволнованно вздохнула, стала прибирать посуду со стола на полку. Из рук выпало блюдце, покатилось по полу, но не разбилось. Тищка кинулся к нему, поднял. Родион взял нож, попробовал большим пальцем острие. Мать смотрела на зверобойный нож, которым распластывают тюленей, почти с ненавистью. Родион взял с лавки толстую черемуховую палку и перерезал ее одним нажимом острого клинка наискосок. Остер нож! – Не пущу, – коротко и зло повторила Парасковья еще раз. – И не собирайся. Родион вспыхнул, взмахнул ножом, и он вонзился в лавку, глухо тюкнув о дерево. – Мужик я или не мужик! – в сердцах крикнул он. – Мужик. Однако не пущу! – упрямо сказала мать. – Сиди дома. Тишка с ехидцей обронил: – Сиди под мамкиной юбкой... Парасковья проворно схватила с лавки обрезок палки и метнулась к младшему сыну. Тишка сорвался с места и кинулся к двери. Удар пришелся по ягодице сильный, резкий. Тишка ойкнул, схватился за тощий зад рукой – и вон из избы как был – без шапки, без пальтишка. Убежал от греха подальше к дружку-соседу. – Вырастила детей себе на горе! – распаляясь, бранилась Парасковья. – Еще сопля висит до нижней губы, а уж острословить начал! – Батя ошибку допустил, – убеждал мать Родион. – От артели отбился, юровщика не послушался. А я эту ошибку повторять не буду. Законы поморские помню! Мать молчала. Однако знала: "Уйдет. Все равно уйдет! Не удержать ничем... Характер отцов – упрямый, крутой!" Родион выдернул из лавки нож, отер тряпицей лезвие и сунул его в ножны. Чтобы не распалять мать, кинул под лавку мешок и решил со сборами повременить до завтра, когда у матери сердце оттает. 3 К северо-востоку от Архангельска до самого Мезенского побережья тянутся необозримые, малообжитые просторы: тундровые болота, торфяники, по берегам речек – луга и полоски лесов. А реки – с диковинными названиями, какие есть только на Севере: Лодьма, Пачуга, Кепина, Золотица, Сояна, Мегра, Полта, Кельда, Кулой... До самого Абрамовского берега, где приютилась на краю материковой земли Унда, – тонкие волнистые нити рек и пятна озер. И лишь кое-где маленькие точки далеких глухих деревень, куда добираться можно лишь зимой на оленях, а летом на лодках – где по рекам, где волоком. Зимой все заботливо укутано снегами. Снега, снега, без конца, без края... Когда лютуют морозы, этот обширный край и вовсе кажется нежилым. Летом природа тоже не ласкает взор живописным пейзажем. Но как только выйдешь к морю, все мгновенно преображается. Холодное Белое морюшко плещется, словно былинное, сказочное диво. И когда глянет солнце, в отлив в полосе прибоя светятся теплыми радостными красками пески, словно где-нибудь на юге. Белое море выносит из вод бескорые, мытые-перемытые корневища столетних сосен и лиственниц, взятые неведомо где – то ли в мезенских, лешуконских да онежских лесах, то ли в чащобах Предуралья. А иной раз виновато выложит волна обломки корабельных бортов, поплавки от неводов да закрученные папирусными свитками куски бересты... А в глубинах таится своя, малоизвестная человеку жизнь. Там, где воды Белого моря смыкаются с морем Баренца, у Канинского берега, гуляет треска, пикша да камбала. По осени с ледоставом в реки заходит нереститься навага. Близ Лумбовского залива, что на Терском берегу, тянутся подводные заросли ламинарий – водорослей семиметровой высоты. В более теплых, чем в иных беломорских местах, водах Кандалакшского залива зимой обитает сельдь: и мелкая егорьевская, и крупная ивановская. Встречаются здесь и полярная камбала, ледовито-морская лисичка, драгоценная семга, толстобрюхий окунь-пинагор с трехцветной – оранжевой, желтой, зеленой – икрой, чир, пелядь, полярный сиг, живородящая рыба бельдюга, и весьма редкие звездчатые скаты, и случайно зашедшие сюда макрели, и морские хищницы – полярные акулы, чистое бедствие для рыбаков-ярусников... Да разве перечислишь все, чем богато море! А больше всего оно знаменито морским зверьем – гренландскими тюленями, нерпами, моржами, морским зайцем. Веками жили поморы зверобойным промыслом... 4 Поморы – красные голенища. Поговорка В середине февраля семьдесят зверобоев колхоза отправились на зимний промысел тюленя. Это был первый массовый выход на лед от коллективного хозяйства, и Панькин возлагал на него большие надежды. От удачи на зверобойке будет зависеть авторитет колхоза и авторитет его как председателя. Немало пришлось похлопотать правленцам, чтобы собрать, починить зверобойные лодки, снабдить мужиков всем необходимым, разведать хотя бы приблизительно залежки тюленьих стад. ...Ледяные поля изломаны свирепым норд-остом, приливными и отливными течениями. На пути – большие льдины со стамухами и торосами, разводья с тяжелой, как свинец, черной водой. Сплошного ледяного покрова в этих местах нет: в прилив льдины стискивает, в отлив они разрежаются. Высота наката здесь достигает шести-семи метров. Бьются друг о друга льдины, крошатся, ломаются. Причудливыми нагромождениями выпучиваются торосы. Гляди, зверобой, в оба! Не оступись в промоину, не опоздай до начала отлива выбраться на берег. Пять минут припозднишься – пойдет вода обратно, и быть тебе в уносе, а если не сумеешь засветло управиться с битым зверем и угодишь в пoтемь, иди осторожно, не напорись на торос, притаившийся в кромешной тьме. Семерник – зверобойная лодка с полозьями вдоль киля, рассчитанная на семь человек, сработана на диво – легкая, прочная, по снегу скользит, что санки. Гнутые частые шпангоуты пришиты к тесинам-набойкам узкими ремнями. В носу и в корме вместо кокор плоские доски, обшивка к ним прихвачена коваными гвоздями. К бортам с обеих сторон прикреплены лямки из тюленьей кожи, в которые впрягались мужики. В двух первых лямках у носа идут подскульные, наиболее крепкие и, выносливые – Григорий Хват и Родион Мальгин. Родион налегает на лямку справа. На ногах – бахилы, на плечах совик, на голове – ушанка. Лицо серьезное, с мужицкой упрямкой. Слева Хват двигается легко, почти не кланяясь ветру, лямку тянет весело, будто играючи. За ним, сгорбившись и оскользаясь, плетется Федька Кукшин. Того мать тоже не пускала на зверобойку, но отец, немощный, хворый, приказал идти: пора зарабатывать на пропитанье. Шея у Федьки замотана шарфом боится застудить горло. По другому от Федьки борту шагает Дорофей. И Анисим тут же. Трепыхаются на ветру полы его оленьей малицы. За ним в ватнике и заячьем треухе – еще один мужик, сосед Анисима. Седьмым, толкая лодку в корму, шагает Николай Тимонин. У него опять радость: вторая дочь вроде бы "забагрила" жениха, и с возвращением отца с промысла намечается новая свадьба. Ветер сечет лица снежной колкостью. Холодина лютый, но зверобоев иной раз на неровных местах и пот прошибает, хотя идут без добычи. На обратном пути будет при удаче сходить семь потов... Ночевали прямо в лодке, на береговом припайном льду, под оленьими одеялами, под брезентом-буйном, согревшись пшенной кашей да горячим чаем, приготовленными на костерке. Родион шел на зверобойку впервые: "Вот так же хаживал и батя, – думал он. – Его дороженька стала моей. Хоть матушка и не пускала... Идти-то все равно пришлось бы! Не нынче, так весной, не весной, так на будущий год. Каждый помор должен побывать на льду, Иначе какой же он мужик?" Вспоминал, как его провожали. Мать, Тишка и Густя долго шли следом, потом отстали, помахали руками. Родион видел, как мать поднесла к глазам концы полушалка. Густя, отвернувшись от ветра, прикрывала лицо варежкой. Тишка бодрился: махал шапкой, и ветер тормошил его волосы... Утром, когда с береговых льдин выбрались на плавучие, Гришка Хват с Николаем Тимониным, вскинув берданки за спину, пошли вперед, на разведку тюленьих лежбищ. О том, что зверь где-то близко, подсказали мужикам вороны. И стайками, и поодиночке они летели от берега в море, надеясь добыть себе пищу возле тюленей. Старинная примета. – Только ветер бы не сменился, – сказал Дорофей, обеспокоенно поглядев на небо, на облака. – Вроде бы не должен, – отозвался Анисим, вставив в снег меж обломков льда высокий шест с привязанной на вершинке тряпицей-махавкой, указывавшей разведчикам обратный путь. – В эту пору тут всегда держится полуночник. Но как знать! Ветрам не прикажешь! Он долго смотрел на небо, становился к ветру так, чтобы ощущать его напор щекой, что-то прикидывал и наконец сказал, что если ветер и спадет, то не раньше вечера. Однако надо на льду долго не "чухаться". Родион, приметив в стороне большую стамуху, взобрался на нее. Федор тоже, стал рядом. Увидели: Хват и Тимонин, отойдя от лагеря с полверсты, повернули обратно, шли ходко, пригибаясь, словно под пулями. А еще парни заметили на льду темные пятна: будто весь край льдины усеяли камни-валуны. Родион и Федька пошли к юровщику. – Зверь близко. Хват с Николаем обратно идут. – Это ладно, – отозвался юровщик. – Будем готовиться. Наденьте рубахи. Багорики чтобы были под рукой, веревки. Ножи проверьте. Тем временем подошли разведчики. Хват сказал: – Штук полета на лежке. Отсюда с полверсты, не боле. Лед на пути гладкий. – Так... – Анисим осмотрел каждого артельщика, придирчиво проверяя снаряжение, хотя и проверять как будто было нечего: все с собой, все в полном порядке. – Я беру на себя сторожа, а вы, Гриша и Микола, бейте по лысунам, что с краю. Ну, двинулись! В белых "стрельных" рубахах, надетых поверх одежды для маскировки, зверобои двинулись вперед. Дойдя до того рубежа, где уже надо было передвигаться ползком, Анисим первым лег на лед и заскользил по снегу, работая локтями и коленями. За ним последовали другие. Родион опустился столь поспешно, что ушиб колено, но тут же забыл о боли. Теперь они издали были похожи на рассыпавшееся по снегу маленькое приблудное тюленье стадо. Ползли и ползли, не ощущая усталости, которая придет позже. Их взгляды были устремлены вперед, и древний охотничий азарт все более овладевал ими. Ветер гнал поверх льда поземку. Подползали к залежке с подветренной стороны. ...Тюлень любит полежать на льду. Чем больше он облежался, тем становился спокойнее и в воду шел неохотно, особенно в хорошую погоду, когда нет снегопада. Беспокойно в стаде бывает тогда, когда оно только выходит из воды и укладывается на лежку, когда тюленихи ласкают, поглаживая ластами, своих детенышей. Первое время тюлени ведут себя на льду осторожно, часто осматриваются по сторонам, принюхиваются к воздуху. Убедившись, что опасность им не грозит, стадо начинает подремывать, а то и вовсе спать. У кромки льда ложатся лысуны – самцы. Матерый опытный тюлень охраняет покой сородичей, бдительно посматривая по сторонам, готовый в любую минуту подать сигнал: в воду. ...Выстрел ударил неожиданно, и тюлений сторож опустил голову. Анисим перезарядил винтовку и прицелился снова. Забухали берданки Хвата и Тимонина, и через несколько минут на краю льдины образовался барьер из мертвых лысунов, отрезая остальным путь к воде. И тут зверобои вскочили и с багориками кинулись к тюленям, в панике ворочающимся на льду. Воздух огласился разноголосым ревом. Словно детишки малые, кричали беспомощные бельки, лежащие возле тюлених. Родион, подбежав к лысуну, поднял багорик. Зверь, проворно работая ластами, выгибая спину, сделал попытку увернуться от смерти. Но Родион опять забежал спереди и ударил его по мягкому, незащищенному темени. Лысун дернулся и затих. В охотничьем азарте Родион подбегал то к самке, то к лысуну. Но вот перед ним оказался белек, белый как снег, тюлений детеныш. Подняв голову, он кричал истошно, словно ребенок, у которого отняли соску, и глядел круглыми черными глазами прямо в глаза парню. Тот поднял багорик, но не ударил, опустил руку... – Родька! Чтоб тебя! Ты чего? – загремел голос Хвата. – Торопитесь, братцы! – кричал Анисим. – Скоро отлив! Ветер сменится пропадем! Родион увидел, как Хват взмахнул багориком. Белек затих... Мужики, перебив стадо, взялись за ножи. Родион, положив на лед багорик, повернул тюленью тушу вверх брюхом, приладил ее меж ног и полоснул острым, как бритва, клинком по всей длине туловища. Брызнула кровь на бахилы, в лицо... С тушен он по неопытности возился долго. Когда отделил шкуру, у других уже было обработано по пять-шесть туш. Дорофей снисходительно посматривал, связывая шкуры в юрок4. – Второй раз тебя, Родька, окрестили, – сказал он. – Первый раз поп в купели, а нонче мы на льду тюленьей кровью помазали. Теперь уж ты самый настоящий зверобой! К Родиону подошел Гришка Хват и, словно бы оправдываясь перед ним, заметил: – Если замахнулся, так уж бей!.. Друг за другом зверобои двинулись в обратный путь, волоча за собой юрки и оставляя на снегу алый след – "красную гриву". На ошкуренные тюленьи тушки накинулись теперь вороны... 5 С уходом мужиков на зверобойку в Унде стало малолюдно. Бабы да старики правили домашним хозяйством, дети весь короткий день проводили в школе. Иероним Маркович Пастухов в эти дни большей частью сидел дома: вязал мережи, тюкал на сеновале топором, мастеря широкие охотничьи лыжи по заказу соседа-промысловика. Изредка он навещал своего приятеля Никифора Рындина. Однажды морозной ночью, когда ухали бревна в срубах и с иссиня-черного неба глядело, не мигая, огромное око луны, Пастухов шел из гостей от Рындина. У них были именины внучонка, восьмилетнего Пашки. Жена Иеронима на гостьбу не пошла. – Чего там? Винищем заливаться! Поди, ты на даровщинку-ту сам не свой. Я лучше посижу у Дарьи с прясницей. Помни: ежели поздно явишься – не пущу! Да напьешься, увязнешь в сугробе – помощи от меня не жди. Поди с богом, выпивоха несчастный. Сам-от хворой, еле ноги переставлят, а глотка-то луженая! Нет, чтобы, как люди, посидел дома, воздел на нос-от очки да Евангелье почитал, либо Житие святых, али пасьянсы расклал по-благородному. Или хоть бы катанки подшил! – Она возвысила голос до фальцета и швырнула мужу в ноги старые валенки. Иероним выскочил на крыльцо как ошпаренный. Постоял, прислушиваясь, как в избе что-то бренчит и гремит, и радуясь, что вовремя успел шмыгнуть за дверь, пока супруга вконец не разбушевалась и не запустила в него чем-нибудь потверже валенка. "Пасьянсы! – думал он, ходко шагая по тропке к избе Рындиных. – И слово-то какое мудреное! И где она его выкопала-то! И что тако означает – не ведаю". Термин "пасьянс" остался бытовать среди унденских баб в наследство от Меланьи Ряхиной, которая как-то от скуки позвала соседок и стала им преподавать уроки карточных гаданий. Никифор принял приятеля преотменно. Усадил в красный угол и потчевал от души. Большое внимание к гостю проявили и зять Рындина, и молодуха, и даже именинник, который угостил его карамелькой. В разгар дружеской беседы Иероним спросил у Никифора: – Скажи ты мне, пасьянсы что тако означат? Никифор подумал и ответил с уверенностью: – Эт-то ругательно слово. Дедко Иероним стукнул по столу. – На овчину переделаю! – Кого, Ронюшка? – миролюбиво спросил Никифор. – Уж не меня ли? И за что тако? – Свою старуху! – Иероним в великом возмущении замотал головой. – Каких еще ругательств не придумает, кикимора старая! – Ладно, успокойся. Нервенный больно стал. На старух вниманье обращать не жить! Ей-богу. Сразу ложись в домовину. Оне, пока молоды-то были, так все ластились, влезали в душу ужом, а как почуяли, что скоро пора на погост, так вовсе ума лишились. Едят мужиков поедом. Стали петь песни, потом, разойдясь, плясали, потом целовались, а после опять сели за стол. Именинник Пашка уже давно спал, и вскоре зять Никифора с женой убрались в горенку. Старуха тоже забралась на печь, сказав: "А к лешему! Вас не пересидишь!" А Иероним и Никифор все клялись в дружбе вечной и неизменной. Лишь около полуночи друзья распрощались, и дедко Иероним без особой охоты отправился домой, гадая, спит его супруга или нет и как закрыла дверь: на засов или на щеколду. Если на щеколду, то он бы зашел без шума и завалился спать. А если на засов, придется ломиться в дверь и принимать на себя пулеметный огонь. Улица была пустынна. Покачиваясь, словно призрак, Иероним Маркович тихонько шагал по дороге, как слепой, тыча посошком. Остановится, потычет, бормоча: "Сугроб? Сугроб. А туточки? Нет, твердо", – и сделает шаг вперед. Пропал бы, если бы не посошок! Если отбросить в сторону домашние неурядицы, настроение у Иеронима Марковича было отличное. Этому немало способствовала неповторимая красота светлой морозной ночи, когда все привычное оборачивается какой-то другой, незнакомой стороной. Взять хоть те же избы – обыкновенные, большей частью старенькие, с потемневшими от времени и непогод срубами. В этот час они выглядели красавицами. Снег на крышах, словно пышное пуховое одеяло, голубой-голубой, блестит и сверкает яркими мелкими искрами. И вдали, за избами, везде, куда ни кинешь взгляд, голубеют снеговые просторы. А у самого окоема голубизна переходит в густую синеву. И в том краю неба, где темнее, длинные иглы, тонкие, светлые, широкой извилистой лентой нависают над землей, находясь в постоянном движении. Иероним даже остановился, положив обе руки на посошок. "Господи! Какая красота!" – прошептал он и пошел было дальше. Но тут же снова стал как вкопанный и начал мелко-мелко креститься, бормоча первую пришедшую на ум молитву. Из ближней избы на крыльцо вышел кто-то в белом, словно привидение. Иероним замер ни жив ни мертв. Однако присмотрелся и убедился, что это женщина. Высокая, статная, в одной рубахе и... босиком. Женщина постояла у косяка, опершись о него рукой, шагнула в сугроб, наваленный у самых ступенек, склонилась, взяла горсть снега и стала тереть лицо и грудь. Иероним точно завороженный смотрел на ее полные красивые руки, на темные волосы, веером распущенные по спине. "Да что такое? Ведь живая! Ей-богу, живая", – подумал он и, крадучись, стал подходить ближе, но не заметил прясла от полузанесенной снегом изгороди. Наткнувшись на него, Иероним перевернулся через обындевелую жердь и полетел головой в сугроб, воткнувшись в него, словно кол в землю. "Вот те и пророчество старухи! Вот те и пасьянсы!.. Погибаю в сугробе", мелькнуло у него в голове. Он изо всех сил барахтался, но усилия ни к чему не приводили: голова все больше уходила в сугроб, и Иероним уже начал задыхаться. И тут кто-то с силой дернул его за ноги и мигом выволок из снега. Иероним глубоко вздохнул, потом стал подниматься. Выбравшись снова на дорогу, отыскал посошок и шапку. И только тогда, вспомнив о своем благодетеле, так неожиданно пришедшем ему на выручку, оглянулся кругом, отыскивая его. Но никого, кроме женщины, что стояла на крыльце, не увидел. А та вдруг подняла руки, сжатые в кулаки, и пошла на него. Иероним ойкнул и – откуда только взялась прыть – помчался бегом, не оглядываясь и бормоча: "Свят.. свят... свят..." Он уже не помнил, как очутился возле избы, обеими руками забарабанил в дверь.