Текст книги "Поморы (книга 1)"
Автор книги: Евгений Богданов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
Проснулся Вавила уже днем и пошел на корму. Когда вышел оттуда, сзади кто-то крепко обхватил его локтевым сгибом за шею – не продохнуть. Хозяин рванулся, взмахнул руками – и руки схватили с двух сторон дюжие мужики. – Вяжите его линьком! – спокойно сказал появившийся из-за рубки Анисим. Крепче, по рукам и ногам! Хозяина вмиг растянули на палубе, спутали веревкой. Он бесновался, изрыгал проклятия: – Ах, гады! Хозяина-то эдак? Разбойники! Анисим! Это ты продал меня? Паскуда! Прохвост! Забыл, сколько я для тебя добра делал? Ну, погоди же. Анисима уже возле него не было. Взломав дверь каюты, он взял из ящика стола револьвер. Мужики, словно больного, втащили Ряхина в каюту, положили на койку. Привязали к ней крепко-накрепко морскими узлами. Заботливо подложили под голову подушку, чтобы было удобнее лежать. – Спи до дому. В целости-сохранности доставим. У Меланьи очухаешься, чайку напьешься. Дурные мысли из головы выбросишь! – Ах, гады, гады! Ах, разбойники! Хозяина-то эдак? – повторял Вавила. – Молчи, а то рот законопатим паклей! – Ах, супостаты! Вавила рвался всем телом, пытаясь освободиться от пут, дергался, стонал, говоря, что ему плохо, затекли руки-ноги. Но его стенания рыбаки пропускали мимо ушей. Потом он заплакал. Слезы текли по щекам на подушку слезы бессильной ярости и злости. Шхуна шла обратным курсом на Орловский мыс, а оттуда – на Моржовец. В каюте хозяина поочередно дежурили матросы, передавая друг другу вороненый ряхинский револьвер. Вавиле сказали: – В Норвегу эдаким манером нам идти негоже. Коммерческим рейсом, законно пожалуйста. А так – нет!
В Унде рыбаки передали Вавилу с рук на руки Панькину, который приставил к нему охрану, вооружив ее все тем же револьвером. Домашний арест на купца был наложен по решению сельсовета. Вскоре из Мезени на моторном боте прибыл следователь с двумя милиционерами. Допросив Ряхина и свидетелей, следователь увез всех в Мезень. Пришлось туда ехать и Анисиму. Он сначала не хотел давать показания, ссылаясь на родственные связи с Вавилой, но его отказ во внимание не приняли: надо было судебным порядком установить истину. Пустующий дом Вавилы опечатали. Фекле наказали присматривать за скотиной. По решению уездного исполкома, шхуну, бот, требующий ремонта, карбасы и другое промысловое снаряжение Ряхина передали кооперативному товариществу "Помор". 3 Сенокосная страда прошла быстро: спешили ундяне высушить и доставить домой корм. Погода в этих краях изменчива. Бывает – зарядят дожди на неделю, на две, а то и больше – пропало дело. Семьи работали на лугах в верховьях реки от темна до темна, пока видно. Год был урожайный на травы: они выросли высокие, густые, сочные, и сено получилось хорошее, духмяное1. Мальгины и Киндяковы косили вместе. Силы поровну: три мужика и три женщины. Тишка, хоть и мал, а неутомим и напорист. От Густи в косьбе отставал чуть-чуть. Когда трава высохла, сгребли ее в кучи, сносили к берегу. Спарили вместе карбаса Дорофея и Родьки и уложили на них, как на паром, сено, чтобы сплавить его вниз по течению. Такие спаренные вместе карбаса с сеном назывались стопaми. Ефросинья, Парасковья и Густя пошли домой берегом. А Дорофей с Родькой сидели у руля, огибая мелкие и каменистые места. Тишка на верху сенного вороха сделал себе ямку и угнездился в ней, словно кукушонок. Прибыли в деревню – новая забота: сносить сено на повети. Дул резкий холодный сиверко. Несмотря на конец июля, было зябко. Деревянными вилами-тройчатками Родька сгружал сено в копешки на берег. Когда он поднимал над головой ворох, тот парусил на ветру, и было очень трудно удерживать его на весу. Немели плечи, мускулы напрягались до предела. В ватнике становилось жарко – снимал его. Но тотчас же тело охватывало стужей. И он снова, чертыхаясь, натягивал ватник на плечи. Копешку укладывали на деревянные жерди-носилки. Когда набирался порядочный ворох, Родька брался за передние концы носилок, а сзади сено поднимала Парасковья. Нелегко было взбираться вверх по глинистому береговому откосу. Старались идти в ногу, подбадривая друг друга. Заносили копну на сеновал и, передохнув малость, снова спускались к карбасу. Рядом так же переправляли сено к дому Дорофей с Густей.
Едва успел Киндяков закончить сенные дела – вызвали в контору. – Ну, Дорофей! – весело сказал Панькпн, когда кормщик переступил порог. Принимай судно и – попутного тебе ветра! – Это как понимать? – спросил Дорофей, догадываясь, о каком судне идет речь, но не зная, куда предстоит идти. – Пойдешь на "Поветери" в Кандалакшскую губу за сельдью. Так решило правление. С тобой, правда, не советовались, но ты был на покосах. – Ловить чем? – спросил Дорофей, зная, что у кооператива сельдяных снастей нет. – Вавила ходил на Мурман, то бишь в Норвегию с кошельковым неводом. Он в целости и сохранности. Еще послужит. "Вон как обернулось дело! – подумал Дорофей. – Вавилино судно теперь в кооперативе. И как скоро! Нда-а-а..." – А команда? – спросил он. – Насчет команды давай обговорим. В рейс просятся те рыбаки, которые ходили с Вавилой. Им, видишь ли, обидно, что плавали зря – и невод не обмочили. Ничего не заработали, а время потеряли. Однако они сделали доброе дело: не дали Ряхину смыться за кордон. Пожалуй, надо бы их взять в команду вместе с Анисимом. Он мог бы стать тебе хорошим помощником. Согласен? – Согласен, – сказал Дорофей, повеселев. Он так истосковался по штурвалу! И уже потерял было всякую надежду. О наважьем промысле зимой Киндяков вспоминал без особенного подъема: не привык норить2 снасти. Ему больше по душе зыбкая палуба, свист ветра, упругий звон такелажа да кипенье воды в шпигатах3. – Хотелось бы взять Родьку Мальгина, – сказал Дорофей. – Грезит парень морем! Подрос, окреп – будет ладный матрос. – Родьку? Возьми, пожалуй, – согласился Панькин. – Когда отплывать? – А хоть завтра. Шхуна стоит на рейде в полной готовности. Дедко Пастухов там кукует уж десятый день, охраняет...
Шхуна отплыла ранним утром. На берегу толпился народ. Уходила "Поветерь" в море от нового хозяина. Явление небывалое и преудивительное. Как водится, были пересуды: – Ноне "Поветерь" стала общественной, как ящик с деньгами у Панькина в кабинете! – Да-а-а, времена! Суденышко у владельца отобрали, а самого хозяина бог знает куда закатали! – И поделом! От родных мест в Норвегу бежать затеял! – Поплавал Вавила – и хватит. Пущай теперь мужики плавают. Как весной, Родьку провожала мать с Тишкой. Уходил Родька полноправным матросом. Тишка гордился братом: шел рядом, цепляясь за Родькин рукав, и важно посматривал по сторонам, время от времени поправляя картузишко, сползавший ему на глаза. В толпе провожающих Родька заметил Густю. Она прощалась с отцом. На Родьку, казалось, не обращала внимания или не видела его. Но едва он сел в карбас, услышал ее голос: – Род-я-я! До свидания! Оглянулся – Густя у самой воды машет ему косынкой, сдернутой с головы. Он снял кепку и степенно помахал ею девушке. И когда карбас отчалил и направился к шхуне, вдогонку неслось: – Доброй тебе поветери-и-и! Рыбаки многозначительно переглядывались. Дорофей поигрывал бровями, кидая на Родьку оценивающий взгляд: "Посмотрим, на что ты способен. Достоин ли моей дочери?"
На судне Родька старался вовсю. Каждую команду кормщика схватывал на лету. К парусам его пока не ставили, велели присматриваться. Дорофей, приоткрыв дверь рубки, перекинулся с Анисимом несколькими словами. Тот кивнул и, круто повернув штурвал, взял курс на остров Моржовец. Рыбаки недоумевали: – Зачем повернул на север? – Обойдем Моржовец с этой стороны. Надо! – сказал Дорофей. Часа через полтора шхуна оставила слева по борту остров, а еще через полчаса на ней приспустили паруса и сбавили ход. Дорофей, выйдя на бак, подозвал к себе Родьку, вытянул вперед руку: – Вон там, должно быть, погиб твой батя... Между Конушиным и Орловым мысами. Не повезло – ни к тому, ни к другому берегу не прибило. И снял шапку. Родион жадно всматривался в серо-зеленый простор. Там без конца шли и шли волны, одна догоняла другую. Вечное, неутомимое движение... Над шхуной висело одно-единственное облако – серое, с округлыми краями, похожее на грозовое. Небо было в этот час удивительно ясным и прозрачным, с золотинкой. Но вдали, у черты горизонта еле различались низкие, густо подсиненные снизу осенние облака, предвещающие холода и ненастье. – Прощай, батя! Вечная тебе память, – прошептал Родион, склонив голову на грудь. Пройдя еще немного на север, "Поветерь" описала полукруг и взяла курс на юго-запад.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ПОЛЕ ПОМОРСКОЕ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Дом Вавилы на угоре, обдуваемый со всех сторон крепкими холодными ветрами, пустовал. В десятке саженей от него, под берегом, стоял бот "Семга". На нем Вавила лет пять назад поставил дизельный мотор, приобретенный по случаю в Архангельске. Однако бот был не на ходу: в шторм повредило о камни днище, и хозяин не успел его починить. Сиротливо накренившись на правый борт, суденышко обсыхало напротив опустевшего купеческого жилья. Мачта, словно сухостойное дерево без сучьев, нацеливалась на серые облака, стаями плывущие по небу. В оттяжках посвистывал ветер. На двери ряхинского дома висели замок и большая сургучная печать. Жена Вавилы Меланья словно забыла о деревенском хозяйстве: писем не шлет и сама в Унду носа не кажет. Каждый день во двор аккуратно являлась Фекла Зюзина, задавала двум коровам и десятку овец-ярок с бараном корм из хозяйских запасов. Подоив коров, оделяла молоком детишек из семей бескоровных рыбаков, потому что девать его было некуда. Так и повелось: к утренней и вечерней дойкам являлись ребятишки с кувшинами, бидонами, чайниками, и Фекла молча раздавала им молоко, кидая из-под платка, повязанного по-монашески, низко над бровями, равнодушные взгляды на мальчишек и девчонок, одетых в рваные сапожонки, мешковатые, с родительского плеча пиджаки, кацавейки, полинявшие ситцевые платки. Жила бывшая кухарка замкнуто, редко появляясь на улице. Сходит за хлебом в лавку и опять запрется в своей зимовке. Одна из ряхинских коров растелилась. Фекла приняла телка, выдержала его возле матери сколько требуется, а потом тихонько ночью привела на свой двор, так оправдав этот поступок: на Ряхина трудилась шесть лет, не получая никакой платы, лишь за хлеб да обувку-одежку. Да и сам Вавила поговаривал: "Растелятся коровы – подарю тебе телушку. Будешь иметь животину. А то в хлеве у тебя поселились мыши да домовой". "Раз Вавилы нет, – а телка он мне обещал, – возьму и уведу, – решила Фекла. – Вернется, потребует – отдам обратно", Дом наглухо заперт для всех, кроме нее. С повети через сени в него был внутренний, обычный для крестьянских изб ход, который Фекла запирала сама, храня у себя ключ. Об этом в сельсовете знали, но ключа не требовали, надеясь, что Фекла зорко стережет хозяйское добро. Лучшего сторожа желать не надо. Фекла старалась как можно реже заходить в комнаты. Пустота купеческого жилья пугала ее. На все – на мебель, на одежду, даже на комнатные цветы лег густой слой пыли. Фекла не тронула ничего из хозяйского имущества, даже не взяла спичек, хотя они как-то понадобились. Но у нее кончались маленькие свои сбережения, стало не на что покупать, хлеб. В чулане у Ряхина стоял большой ларь с мукой, которой бы хватило надолго. Но трогать муку она боялась. Подойдет к ларю – кажется, что Вавила стоит за спиной и вот-вот схватит ее за руку: "Куда полезла? Хозяйское добро воровать?". И Фекла питалась молоком без хлеба. Оно вскоре приелось до тошноты, и тогда кухарка решилась пошарить в комнатах – не найдет ли каких-нибудь, хоть самых мелких, денег. Под вечер она отперла замок и пошла бродить по пустым хозяйским покоям. Осмотрела ящики комода, буфета, платяной шкаф, обшарила карманы оставленной одежды – пусто. В спальне в ночном столике нашла двугривенный... Продать что-либо из вещей? Нельзя. По селу разговоры пойдут. Да и кому продашь? А вдруг скоро вернется хозяин... Как она будет ответ держать? Подумав, Фекла пошла к Обросиму. Тот принял ее неласково, и когда она попросила у него денег, отказал: – Сам скоро пойду по миру. Все товары кончились, Лавки надо закрывать... Торговля у Обросима и впрямь шла плохо. Фекла окинула взглядом наполовину пустые полки. Из мануфактурной лавки Обросим перетаскал остатки товаров в продуктовую. И теперь на полках вперемешку с закаменелыми мятными пряниками и монпансье-ландрин в больших жестяных банках, сушеной картошкой и крупой, "сдобренной" мышиным пометом, лежали немыслимых фасонов и размеров башмаки, завалящее, тронутое молью сукно, свечи и ламповые стекла. На стенах – хомуты, не имевшие спроса, так как лошадей в Унде держали мало – некуда выезжать. В лавку лишь изредка приходили ребятишки за ландрином, который Обросим пустил вразвес, да старухи за ламповыми стеклами. Свечей не брали – невыгодно их палить. Рыбкооп постоянно имел в продаже керосин. Вид Обросима вполне соответствовал его делам: небрит, одет в какую-то засаленную ватную безрукавку, круглое лицо одутловато. Так Фекла и ушла от него ни с чем. Раздумывая о своем невеселом житье-бытье, вернулась она в ряхинские хоромы. Бродя по комнатам, задержалась в спальне у широкой никелированной кровати с пуховой периной. Подушки, простыни и одеяла увезла с собой Меланья. Фекла вспомнила, что лет пять тому назад, когда еще она была в горничных, Ряхин однажды пришел из гостей изрядно под хмельком. Завалившись на кровать в сапогах и костюме, он посмотрел на сверкающую никелем ножку кровати и постучал по ней пальцем: – Думаешь, кровать-то железная, а она... золотая, – подмигнул Вавила Фекле, которая принесла ему холодного квасу. Все это припомнилось сейчас Фекле с удивительной отчетливостью. После некоторого колебания она задернула на окне занавеску и, сбросив с кровати перину, открутила дутые металлические шары. Перевернула кровать вверх ножками – на пол выпали два новеньких, блестящих, царской чеканки золотых пятирублевика. Вавила, видимо, торопился и не успел как следует вытрясти свой необычный тайник. Фекла еще постучала перевернутыми ножками об пол, но деньги больше не сыпались. "Ладно, пока хватит. На эти монеты можно какое-то время жить. И никто о них не знает, кроме хозяина. А он еще неизвестно, когда вернется". Привернув на место шары, Фекла аккуратно расстелила перину и вышла из спальни. Но как воспользоваться находкой? В кооперативную лавку с такой золотой царской монетой не явишься: могут заподозрить неладное. Золото, как слышала Фекла от хозяина, можно обменять в банке или продать в ювелирном магазине. Но в Унде не было ни банка, ни ювелиров... После долгих колебаний Фекла решила обратиться к Обросиму. Явившись к нему, когда в лавке покупателей не было, она положила пятерку на прилавок: – Разменяй! Обросим удивленно вытаращил глаза, жадно схватил монету, повертел в руках, попробовал на зуб. – Настоящий императорский пятирублевик. Где взяла? Украла? – Была нужда воровать. Это мне Вавила Дмитрич подарил на день рождения. Долго хранила. Жрать стало нечего – приходится менять. Спрятав пятерку в карман, Обросим долго считал мелочь у конторки. Потом высыпал в ладони Фекле горсть медяков и серебрушек. Фекла пересчитала их – шесть рублей. – За золотую-то пятерку шесть? Ты что, рехнулся от жадности? – А сколько тебе надо? – Сам знаешь сколько! Сто рублей нонешними деньгами, – сказала она наугад. – Эка хватила! Вот бери еще трешницу, – Обросим протянул ей кредитку. – И хватит с тебя. А не хочешь, так поезжай сама в Архангельск, там и обменивай. – Обираешь сироту! – кинула Фекла на него сердитый взгляд. – Чтоб тебя черти на том свете на горячей сковороде зажарили! Обросим глянул ей в лицо – сытое, румяное, круглое. Усмехнулся: "Ничего себе сирота!" – Спишь-то все одна? Прийти разве приласкать тя? – Ошалел, ей-богу, ошалел. Ты лучше давай меняй пятерку! – Все. Боле не дам. Касса у меня пустая. – Обросим не поленился показать Фекле порожний ящик конторки. – Будешь мне должен, – строго сказала она и вышла из лавки. Скоро Фекле надоело ухаживать за хозяйским скотом, да и запасы сена кончились. Чем кормить скотину? И сколько можно хранить осиротевший дом? Она в сторожа не нанималась. Когда вернется Ряхин? Все эти вопросы одолевали Феклу, и по ночам она в тоскливом одиночестве долго ворочалась в постели, терзаемая бессонницей. Когда Фекла пришла в правление кооператива, Панькин только что вернулся из сетевязальной мастерской. Он был в хорошем настроении: изготовление рюж к зимнему лову шло успешно. – А, эксплуатируемый класс явился! – нарочито бодро и неуклюже пошутил он. – Садись, Фекла Осиповна. С чем пожаловала? Фекла, старательно расправив сарафан, чтобы не смять, села на стул и опустила на плечи платок. С концов платка на грудь скользнула тяжелая, туго заплетенная коса. – Все шутишь, товарищ председатель! – она глянула искоса, вприщур. – Я по делу... "Ну и взгляд! Наповал разит, как пуля из трехлинейки!" – подумал Панькин. – Выкладывай, что за дело. – Он отодвинул в сторону счеты, костяшки крутанулись и замерли. – Тихон Сафоныч, когда Вавила приедет? Панькин, скользнув взглядом по бумагам на столе, ответил уклончиво: – Это неизвестно. Но, в общем, не скоро. Как враждебный элемент, он временно изолирован от общества. – Я храню дом, хожу за скотиной, а мне никто за это не платит. Власть теперь новая, порядки другие, а в моей жизни все по-старому. Куда это гоже? – Верно, Фекла Осиповна, Но решения исполкома насчет дома и вещей Ряхина пока нет. Его лишили только средств промысла, чтобы не эксплуатировал народ. У него ведь в Архангельске жена да сын. Не знаю, как быть с домашним имуществом. – Корм кончается. Скотина скоро ноги протянет. Я отвечать за ее погибель не желаю. Освободите меня от этой обузы. Панькин подумал, озабоченно потер щеку. – Ладно. Переговорю в сельсовете. Что-нибудь придумаем. – Скорее думайте! Знаю вас, тугодумов! – требовательно промолвила Фекла и, не удостоив Панькина взглядом, вышла. Когда Фекла явилась на второй день за ответом, Панькин сообщил ей, что исполком решил передать коров Ряхина рыбкоопу, который заводит небольшое подсобное хозяйство, а овец продать рыбакам и вырученные деньги положить на хранение или переслать Меланье в Архангельск. – Вот тут мы подготовили акт о том, что ввиду отсутствия кормов и во избежание падежа продаем овец трудящимся рыбакам. Подпишись. Фекла долго читала акт, потом, подумав, не совсем уверенно поставила свою подпись рядом с фамилиями Панькина и предсельсовета. – Теперь я свободна? – Да, а за домом присматривай. Ключ от внутренней двери у тебя? – Вот возьмите, – Фекла положила ключ на стол.– Не нужен он мне, и дом не нужен. Заберите, ради бога. – Ну ладно. Ключ сдадим в сельсовет. Можешь считать себя совсем свободной. Фекла повеселела, вздохнула облегченно, словно свалила с плеч тяжелый груз, и хотела было уйти, но Панькин удержал ее. – Вот что, Фекла... Девица ты молодая, здоровая, собой видная, красивая даже... Он помедлил, подыскивая слова, и Фекла, простодушно решив, что председатель, как Вавила и Обросим, будет к ней "подъезжать", прервала его: – Завидки берут, что тебе в женки не попала? Ночевать попросишься? Не выйдет! Панькин побурел, стукнул по столу рукой. – Глупости говоришь! Я о деле, а ты... – Не бей по столу! – сухо оборвала Фекла. – Стол – божья ладонь. В доме достатка не будет, ежели по столу станешь лупцевать. Хозяйство у тя немалое – полдеревни. Думай не только о себе! – Да помолчи ты, дай слово сказать! – взорвался Панькин. – Как теперь жить будешь? На что? – А тебе какое дело? На содержание к вашему брату не пойду. – Ну и дура ты, Фекла. Я хочу тебе доброе дело предложить. Послушай-ка. Ты бы могла сети вязать в мастерской. Оплата хорошая, работа постоянная. – Со старухами зад мозолить за иглой? Не обучена и не желаю. – Ну тогда что-либо другое подыщем. Без работы теперь никто не должен жить. – А у меня хозяйство есть. Телушка, изба, огородишко. Телушку мне Вавила Дмитрич давно обещал... Зачем его выслали? Он человек хороший. Завидно стало, что богат? Она стала в дверях – статная, плечи покатые, пальцы точеные, будто не работали на ряхинской кухне. Темные бархатные брови – словно ласточкины крылья. А лицо холодное, недоступное, даже чуточку злое. Панькин знал про телушку, но решил на это махнуть рукой. А про Вавилу сказал: – С Ряхиным поступили по закону. Весь народ одобряет. Тебе этого не понять. Малограмотная ты и политически плохо подкована. – Где уж мне. Это ты подкован. Вон на сапогах-то, видать, подковки: весь пол ободрал... Фекла повернулась и вышла. Панькин заглянул под стол: в самом деле, краска на полу была исцарапана. Сапоги у председателя грубоваты, каблуки подбиты коваными гвоздями с выпуклыми шляпками, чтобы дольше не снашивались, Панькин покачал головой и улыбнулся виновато. "Эх, девка! По какой дороге теперь пойдешь? На язык востра, но чую – не враг нам", – подумал он. За телкой Фекла ходила как за малым ребенком, собирала по задворкам мелконькую траву, варила ее в чугуне, сдабривая мукой и солью. К зиме запасала сено, привозя его с верховьев реки на старой отцовской лодке. Избу свою Фекла тщательно обиходила: достала краски и выкрасила в зимовке пол, по углам развесила запашистую луговую травку. Зимовка блестела от чистоты и ухоженности, и запах мяты и шалфея мешался в ней с запахом стойких духов, купленных в кооперативе. Как ни экономна была Фекла в расходах, деньги, которые дал ей Обросим-Бросим, все же кончились. Она опять пошла к купцу требовать "долг". Обросим рассердился, сунул ей еще рубль и сказал, чтобы она больше не смела к нему приходить. – Иначе заявлю в сельсовет, что ты Ряхина ограбила, золото из тайников выгребла! – Ах ты бессовестный! Как ты можешь мне такое говорить? Я же сказала, что пятирублевик подарил хозяин! – набросилась Фекла на торговца и уже с порога крикнула: – Наври только на меня, охламон несчастный! Я те глаза уксусом выжгу. Я на все способная. Помни! На том они и разошлись. Зимой Фекла выходила на лед ловить на уду навагу. Долбила во льду лунку, садилась на опрокинутую деревянную кадушку, накрывшись старым овчинным тулупом, и за день выдергивала из реки полторы-две сотни наважин. Рыбу сушила в русской печи, делая запасы на лето. Видеть женщину на реке с удочкой в руках – не диво для поморской деревни. В горячие дни хода наваги на лед высыпали и молодые девки, и замужние женщины, и старухи. И добывали немало рыбы. Зимой навага голодная и жадно хватает не только наживку из корюшки, а и всякую ерунду, надетую на крючок, вплоть до кусочков цветной тряпки, клеенки, бумаги. 2 Январь 1930 года был лют. Скованы льдом реки, сугробы в проулках слежались. Возьмешь в руки глыбку снега – звенит, словно новенькая, только что обожженная на огне глиняная кринка. По ночам в темно-синем небе играют сполохи северных сияний. – Лютует зимушка! – говорит Парасковья, сидя за прялкой и посматривая на разузоренные окна. – Скоро Аксинья полузимница. Аккурат середина холодов. От Аксиньи зима пойдет на спад. На столе потрескивает фитилем лампа-десятилинейка, собрав вокруг своего огонька немногочисленную семью Мальгиных. В прошлом году в Унде открыли семилетку. Тишка, уже шестиклассник, морща лоб и покусывая конец карандаша, пытается одолеть математическую задачу. Родион вяжет сеть. Игла, как живая, бойкая рыбка снует взад-вперед в умелых руках. Вязка сетей – непременное занятие поморов долгими зимами. На этот раз Родион готовил сетку с крупной ячеёй – поплавь на семгу. За три года плавания с Дорофеем на "Поветери" парень неузнаваемо изменился: раздался в плечах, черты лица стали резче, кожа приобрела на морских ветрах смугловатый оттенок, ростом вымахал чуть не под потолок. Мать, редко видя старшего сына дома, удивлялась и радовалась происходящим в нем переменам: "Настоящий мужик! Вылитый отец... Да и пора уж повзрослеть: девятнадцать исполнилось!" Тишка тоже подрос. Тот больше в мать – кареглаз, волосы темные, жестковатые, лицо круглое. Сама Парасковья заметно постарела после гибели Елисея. На лице прибавилось морщин. Волосы тронула седина, живой блеск в глазах стал гаснуть: нет-нет да и проглянет в них туманным облачком печаль. По ночам иной раз схватывало сердце. Оно билось часто-часто, а потом вдруг замирало: казалось, вот-вот остановится... Жить ей было не так уж трудно. Дети большие. Родька стал хорошим добытчиком. Тишка лишнего не требовал. Семья жила небогато, но в достатке. Парасковья жалела, что старшему сыну не пришлось дальше учиться. Сам наотрез отказался, хотя мать знала, что учиться ему очень хотелось. – Как жить будем? Тишка мал еще, зарабатывать некому. Нет, мама, я уж начал плавать и теперь буду постигать морское знанье, – рассудил Родион. Учиться жребий выпал Тишке. Пошлем в Архангельск, в морскую школу капитаном либо штурманом станет. В свободное время Родион пристрастился к чтению. В библиотеке избы-читальни он перебрал почти все книги. Читальней заведовала Густя, ее посылали в Архангельск на курсы культпросветработников. Родион каждый вечер заглядывал в читальню и, сказать по правде, не только ради книг. Густя моложе Родиона на два года. В семнадцать лет все девушки красивы, но Густя выделялась среди сверстниц. Походка легкая, быстрая, из-под тонких бровей, из синевы глаз льется мягкий свет. Пышные волнистые волосы она заплетала в косу, голову держала высоко и гордо. Казалось, что она смотрит на людей с высоты своей недоступности. На деле же Густя была бойка, языкаста, но не заносчива. Хорошая дружба Густи и Родиона, возникшая еще в раннем детстве, с годами укрепилась. Родители, конечно, знали об этом. Парасковья с проницательностью и ревнивостью, свойственной матерям, давно приглядывалась к девушке и, к великому своему удовольствию, находила в ней только хорошее. И Дорофей Киндяков видел, что Родион любит и бережет его дочь. Унденские старухи, которым делать больше нечего, кроме как целыми днями выглядывать в окна, завидев дружную пару, оживлялись: "Скоро быть свадьбе. Повезло парню – Дорофеева дочь и умна, и баска. Да и сам-от Родион торова-а-а-атой!"1 Плавая с Родионом на шхуне, Киндяков замечал, как из угловатого и неумелого подростка-зуйка парень превращается в настоящего мужика, и радовался этому. Жители побережья сами себя редко называли поморами. Зато превыше всего у них ценилось звание мужик. В этом звании была высшая степень уважения к человеку, признание его самостоятельности. В последнем рейсе, осенью прошлого года, Дорофей как-то сказал Родиону: – Теперь вижу, Родька, что ты настоящий мужик! Опора матери, надежа деревни... ...Поработав час-другой с иглой, Родион нетерпеливо посмотрел на будильник, который вот уже добрый десяток лет отмерял время в избе Мальгиных, и взялся за полушубок: – Пойду, мама, погуляю. Мать улыбнулась за прялкой, подумала: "Говорил бы прямо – по Августе соскучился!" Тишка еще не научился скрывать свои мысли: – На этакой-то стуже с Густей собак на улице дразнить? Надень-ко лучше оленьи пимы. Катанки-то, верно, мокрые, худо высохли. Ноги приморозишь. Родион шутливо потянул его за ухо. – Малолеткам не следует совать нос в дела старших! – Так шило в мешке не утаишь. Все знают, что вы с ней дрожки продаете2 на улице каждый вечер. Ближе к окраине села, в конце проулка, на возвышенном открытом месте безмолвствовала старая деревянная церковь. Дверь у неё заколочена. А неподалеку призывно светились окошки бывшего поповского дома, занятого под избу-читальню. Приходский священник отец Елпидифор сразу после разгрома интервентов, когда в Унде установилась Советская власть, уехал, и теперь богомольные старухи самостоятельно правили церковную службу по избам, возле икон и лампад. А домом попа завладела молодежь. В большой комнате сколотили сцену, поставили скамьи – для зрителей, в маленькой разместили библиотеку. В избе-читальне шла репетиция. Готовили спектакль к предстоящему Дню Красной Армии. На сцене, не зная, куда девать длинные руки, стоял смущенный Федор Кукшин, а перед ним, потупясь, с грустным видом – Сонька Хват. Из-за кулис выглядывали другие участники, ожидая, когда придет их черед выступать. На передней скамье в накинутом на плечи полушубке с текстом пьесы в руках сидела Густя и, как учительница в школе, объясняла Кукшину, что от него требуется: – Ты. Федя, играешь роль красного бойца. У тебя должен быть открытый прямой взгляд и решительное выражение лица. И в то же время ты нежен и ласков к любимой девушке. А ты стоишь как на похоронах и роль мямлишь, словно бы из-под палки. Куда гоже? Давайте повторим все сначала. Начинай со слов: "Дорогая Ольга..." – Дорогая Ольга! Вот и пришло времечко нам расставаться. Уходит утром наш эскадрон снова в поход... – Жест! Жест нужен! – подсказала Густя. Федька поднял руку, широко развел ею в воздухе и высоко вскинул подбородок. – Вот так, – одобрила Густя. – ...И помни, Оленька, что, если придется, умирать я буду с твоим именем на устах! Тут зазвенел высокий Сонькин голос: – Ах, милый Николай! Любовь наша отведет от тебя злую пулю. Я буду ждать тебя... – Теперь целуйтесь, – шепнула Густя. – То есть сделайте вид, что целуетесь. Сонька подошла к Федьке, стала на цыпочки и с трудом дотянулась до подбородка Кукшина. Родион, пряча улыбку, следил за репетицией. Дождавшись, когда она закончилась и когда Густя прошла в библиотеку, положил перед ней на барьер зачитанный томик "Тружеников моря". – Принес я тебе Виктора Гюго. Нет ли еще чего-нибудь интересного? – Выбирай сам, – Густя откинула дощечку, открыв в барьере проход. Родион молча стал хозяйничать на полках. Часть книг закупил в Мезени сельсовет, остальное комсомольцы собирали по избам. У жителей нашлось немного: комплекты старых журналов, настольный календарь, стихи Лермонтова, Пушкина, Некрасова, Кольцова. Перебирая книги, Родион то и дело поглядывал на Густю. Она раскладывала по ящикам какие-то картонки, бумажки. Подкравшись к ней на цыпочках, Родион обнял ее сзади, поцеловал в теплую тугую щеку. – Сумасшедший! – с мягким упреком сказала Густя. – Разве можно так-то? Я на работе. И тут культурное учреждение... – Так ведь я тоже культурно, – ответил Родион. – Вот я выбрал: "Ташкент город хлебный". Про хлеб, значит... – Нет, про голод, – возразила Густя. – Как же: хлебный город – и голод? – Прочти, узнаешь. Он смотрел, как Густя старательно пишет, часто макая перо в чернильницу, и ему вспоминался тот вечер на берегу, когда она стояла возле ряхинской шхуны – маленькая, худенькая, стянув концы платка на груди, и глядела на него испытующе, подзадоривая: "Ну, полезай на клотик!" А теперь ее руки стали округлыми, ямочки на щеках углубились, плечи налились здоровьем. Светлые волосы, заплетенные в косу, слегка вились у висков крупными кольцами. 3 Фекла удивилась несказанно, когда однажды в воскресенье к ней явился Обросим-Бросим. Принаряженный – в расписных новых валенках, в бараньей бекеше, крытой дорогим старинным сукном, правда, кое-где тронутым молью, в шапке из оленьего меха с длинными ушами, какие носили в тундре пастухи оленьих стад. – Здравствуй-ко, Феклуша! Каково живешь-то? – спросил он от порога. Фекла вышивала в пяльцах конец утиральника. – Спасибо. Вашими молитвами живу, – суховато ответила она на приветствие. – Можно пройти-то? – Проходи, садись, – великодушно разрешила хозяйка. – Когда долг отдашь? – Долг не веревка... Зашел вот тя навестить. В деревню не показываешься. Думаю, не прихворнула ли... – Еще того не хватало! – Фекла сняла верхний обруч пяльцев, передвинула ткань и снова зажала ее обручем. – Слава богу! Слава богу! – торопливо пробормотал Обросим, положив на край стола бумажный кулек. – Вот гостинчиков тебе... от всей души! Вавилы тепери-ча нету, – лицемерно вздохнул купец. – Некому тебя побаловать вкусным-то. – С чего бы... гостинцы? – Просто так, из уважения. Обросим молча осмотрел жилище одинокой девицы, удовлетворенно крякнул. – Живешь ты чисто, уютно. Следишь за избой. Видать – золотые руки. Чего тако вышиваешь-то? – Утиральник. – Ох и рукодельна женка будет. Когда замуж-то выйдешь? – Мой жених еще не родился. – Ой ли? Женихов на селе не счесть. Парни все – что надо! – Парней много, а женихов не видно. – Не умеют ухаживать нонешние парни. Эх, вот мы, бывало... Обросим оживился, намереваясь рассказать что-то, тряхнуть стариной, но Фекла его прервала: – Ты по делу? Купец обиделся, помолчал и начал вкрадчиво: – Есть у меня на примете женишок для тебя, Феклуша. Вальяжный парень. Здоровушший: силы что у медведя! Послушный, тихий. Такая женка, как ты, вполне из него веревки может вить. И собой пригляден. С лица чист. Трудолюбец! – Это кто же? – поинтересовалась Фекла, любуясь своим узором. Глаза ее радостно светились от того, что вышивьа удалась. – Всем известный своей скромностью Митрей Палыч Котовцев. Фекла уронила пяльцы на колени, уставилась на Обросима изумленно. – Это Митюха-то? Митюха-тюха? – и принялась хохотать: грудь ходила ходуном под кофтой. На глазах даже выступили слезы. – Это ты, значит, пришел сватом? Племянника своего двоюродного хошь оженить? Ловко! – Да-с, Фекла Осиповна. И я нахожу для вас это предложение шибко выгодным. – Правда? – спросила Фекла и вдруг зажала нос свободным концом утиральника. – Истинный крест! – Обросим мелко-мелко перекрестился. – Фу! Чем от вас таким пахнет? Никак, нафталином? Подите-ка домой. Будет каметить-то3. Когда потребуется, найду себе пару сама. Никаких сватов не надобно. А гостинцы заберите. Она проворно открыла дверь в сени: – Скатертью дорога! Всю избу провоняли! Эку шубу напялили! Видать, бабкина? Когда долг мне отдашь? Обросим вскочил, надел шапку, от волнения и обиды не мог вымолвить ни слова и попятился к двери, побурев: – Ну ты... ты... исчадие адово! Ты еще спохватишься! Таким парнем брезгуешь? – наконец обрел он дар речи. – Спохватишься! – И не подумаю! – Фекла расхохоталась ему в лицо и захлопнула дверь, когда он вышел. Потом, увидев кулек, выбежала на крыльцо. – Кулечек-от забыл! Об-роси-и-им! Возьми! Купец, не оборачиваясь, махнул рукой и, словно клубок, покатился по дороге. Фекла развернула кулек и вытрусила гостинцы на тропинку. Конфеты, пряники, орехи – все рассыпалось по снегу. Мимо пробегали ребятишки. Увидев этакое диво на снегу, кинулись подбирать с гомоном и смехом. – Фекла гостинцы посеяла! Гости-и-инцы! Налетай, ребята! Все – даром! Обросим первым пришел к Фекле со сватовством. Своим дальним сородичам Котовцевым он обещал уломать девку, похвалялся, что против такого свата, как он, Фекле не устоять. Однако не вышло. В Унде немало было молодых парней, и все они заглядывались на пригожую девушку. Не один из них тайком вздыхал по ней. Даже семейные степенные мужики и те, встретив Феклу на улице, не могли удержаться от того, чтобы не обернуться и не посмотреть ей вслед. Фекла довольно редко появлялась среди людей. И заговаривать с ней решались лишь немногие, наиболее отчаянные и самоуверенные ухажеры. Парни обижались на нее. Нередко обида переходила в открытую неприязнь. Отвергнутые ухажеры изощрялись в злоумышленных проделках. Не раз ночью кто-то заваливал ее крыльцо горой снега. На святки у нее раскатывали поленницы с дровами. Но Фекла стойко переносила все это. Ее силушки с избытком хватало, чтобы одним нажимом плеча дверью расчистить крыльцо и не раз заново уложить дрова. 4 В минувшем году, хотя промысловая обстановка на Канине была неустойчивой, рыбаки "Помора" все же выполнили договор с кооперацией, сдав ей около трех тысяч пудов наваги, выловленной за три месяца. Семьи членов товарищества оказались более обеспеченными, чем семьи рыбаков, промышлявших по старинке своими снастями и сдавших уловы частным торговцам. Но богачи еще цепко держались за мужика. Скупали у него навагу, семгу, всеми правдами и неправдами добывали ходовые товары и старались соперничать с кооперативными магазинами. Обросим, когда торговать стало нечем, проявил не свойственную ему прыть: нанял у долгощельского промышленника Стамухина бот и сходил в Архангельск за товарами. Достал там кое-что, по окрестным селам закупил продовольствие и на какое-то время вдохнул жизнь в свою хиреющую торговлю. У рыбаков "Помора" было явное преимущество перед частниками: кооперация снабжала их всем необходимым. Однако у товарищества не было своего флота, и оно вынуждено было большей частью промышлять близ побережья. На Канин по осени шли ледокольным пароходом, а обратно – санным путем, через Несь. В море артель посылала только "Поветерь". Вот уже четвертый год шхуна исправно служила рыбакам. По весне Дорофей вел ее на тресковый промысел, в августе – сентябре – на сельдяной. Но корпус шхуны поизносился, появилась течь. Недолговечен деревянный парусник: судно начинало стареть. Длинными зимними вечерами Дорофей от начала до конца прочитывал все газеты. Густя приносила их пачками, во временное пользование – до завтра. Надев валяные обрезки, Дорофей садился в кухне к столу, прилаживал на ламповое стекло бумажный абажур и погружался в изучение "текущей жизни". Читал медленно, чуть ли не по складам. Засыпая в горенке, Густя слышала в открытую дверь шелест бумаги, отцовские сдержанные вздохи да покашливанье. Иногда тянуло махорочным дымком. Газеты писали о коллективизации. Везде прищемляли хвост кулакам, а те огрызались. В Тамбовской, Воронежской и других губерниях кулаки хватались за обрезы, ночами убивали партийцев, активистов, деревенских селькоров. "Вот оно как дело-то оборачивается! – думал Дорофей. – Кровью! До стрельбы доходит! А у нас будет ли колхоз? Земли обрабатываемой нет, ундяне всю жизнь скитаются по морю да по озерам в поисках добычи и пропитания... Может, у нас обойдется кооперативом?" Но вот в краевой газете стали появляться заметки о колхозах, создаваемых на Севере. Вскоре Панькина вызвали в Мезень, откуда он вернулся озабоченным и как будто чем-то встревоженным. Местный актив заседал в помещении сельсовета до глубокой ночи: что-то обсуждали, спорили, непрерывно палили махорку. Все село знало, что в Совете заседают и что надвигаются опять какие-то перемены в жизни. От одного к другому передавалось новое и не совсем понятное слово: колхоз.