355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Елизаров » Природа начала (Слово о слове) » Текст книги (страница 5)
Природа начала (Слово о слове)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:21

Текст книги "Природа начала (Слово о слове)"


Автор книги: Евгений Елизаров


Жанр:

   

Психология


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

Итак, есть два полюса знака. Один из них вмещает в себя все то, что создавалось поколениями и поколениями людей. На другом знак оказывается лишенным вообще каких бы то ни было внятных дефиниций... но всегда сопровождающее его восприятие чувство погружает нас в таинственную стихию чего-то первозданного и делает каждого из нас созидающим гармонию Демиургом. Так однажды даже перед невеждой тысячекратно слышанное, пустое и бессмысленное, слово вдруг раскрывает свою вечную тайну, и в эту минуту именно он внезапно оказывается творцом, вдруг воссоздающим в самом себе все содержание всех хранилищ человеческого духа... В сущности оба полюса оказываются одним и тем же, и оба они абсолютно недоступны конечному индивиду, ибо все то, что скрывается там, – суть разные определения Слова Бога. Это ведь только Его Слово в состоянии без остатка вместить в себя все. С некоторой долей условности один из очерченных здесь полюсов может характеризовать Его слово как результат, другой – как замысел. Вот только остается добавить следующее. Обнимающий Собой все, Он – всемогущ и всеведущ, а значит, здесь нет и не может быть не только никакого противостояния замысла и результата, но и простого отличия одного от другого. И замысел, и результат – суть одно и то же. Поэтому для Него нет вообще разных полюсов Слова, все сливается в едином. Обладающее силой прямого действия, Его речение есть в то же самое время и мгновенное порождение всей Вселенной. При этом заметим, всей Вселенной сразу, и сразу же – во всех своих определениях. Здесь нет и не может быть поэтапного, непрестанно сверяемого с замыслом, восхождения к итогу, когда сначала создается фундамент, затем каркас, и только потом происходит постепенное нарастание плоти. Шесть дней Творения воспроизводят вовсе не эту схему, но являются иносказанием поиска какой-то высшей гармонии, когда ради нее каждым новым Словом одновременно свершается тотальное переустройство всего созданного предыдущим речением мира. Слово же маленького земного человека для воплощения в материализованном итоге нуждается в опосредовании делом. Но еще перед тем оно должно обратиться в знак. Поэтому, строго говоря, именно этот отделяющий замысел от результата процесс и порождает полярность, порождает и отличие замысла от воплощенного в материале итога, и противостояние их друг другу. Но дело смертного не в состоянии объять бесконечность. А значит, и порождающее творческий импульс слово обязано быть ограниченным какой-то конкретностью. Обязано быть оконеченным какими-то пределами. И вопрос может состоять только в том, какими именно пределами должно быть ограничено слово человека. Иначе говоря, ни один из собственно полюсов недостижим для него, и все формы организации информационного обмена больших общностей людей всегда будут расположены между ними. Таким образом, на деле можно говорить лишь о степени тяготения знаковых систем к одному из них. Опять же с некоторой долей условности тяготение к тому полюсу, где слово становится бездонным вместилищем смысла, обнимаемого лишь совокупным сознанием рода, можно обозначить как взыскание чистого искусства, тяготение к другому – как стремление к предельно строгой рациональности. Понятно, что только там, где речь идет об индивидах, можно видеть "дистанцию огромного размера" между противоположно ориентированными формами общения – знаковые же системы, объединяющие большие общности людей, на этой условной шкале расположатся друг к другу куда как ближе. Но даже это, с трудом различимое индивидуальным сознанием расстояние, которое отделяет скрепляющие социум знаковые системы, может предопределить многое в их жизни. На плацу большие массы войск действуют, повинуясь командам, как единый механизм. Мне где-то доводилось читать, что японские военные летчики нисколько не уступавшие союзникам ни в личном мужестве, ни в выучке проигрывали групповые воздушные бои в частности и потому, что английский язык в гораздо большей степени, нежели японский, приспособлен для стремительного согласования совместных действий. Точная организация языка в масштабе какой-то профессиональной, социальной, этнической и т. п. группы при прочих равных способна дать ей решающее преимущество перед другими. Так, из того же военного дела известно, что хорошо организованная связь способна обеспечить преимущество даже там, где есть отставание в вооружении. В свою очередь, расстройство связи может вести к поражению и той стороны, которая обладает значительным материальным превосходством. Правда, все это – не более чем частные примеры ничего не доказывающей сиюминутности. Но ведь есть практика индивидов, есть согласованная деятельность каких-то сплоченных команд, а есть и совсем иной масштаб событий, мгновения которого складываются уже из десятилетий, а то и целых веков. Есть отдельные риторические фигуры, которые позволяют в считанные секунды обеспечить единую реакцию на знак в общем-то ограниченной группы посвященных, а есть и более фундаментальные начала – складывавшиеся тысячелетиями индивидуальные особенности этнических языков. И вот в этом измерении бытия, что заполняется историей городов и народов, как степень согласованности единой реакции на знак, так и скорость этого согласования обеспечиваются уже не только особенностями жизненного уклада, но и особенностями цементирующего этнос языка. Поэтому, ничего не значащие ни для отдельных индивидов, ни для каких-то ограниченных общностей, в масштабе столетий определенные языковые отличия вполне способны дать преимущество одному этносу перед другими. И пусть эти преимущества незаметны в цепи событий, сплетающих нить индивидуальной жизни, – в масштабах истории они могут стать решающими. Так невидимые даже опытному глазу моряка океанские течения формируют климат целых материков. Единые правила организации речи, точность, краткость, выразительность языка способны обеспечить не только однозначность понимания. Все это в целостном континууме исторического развития этноса порождает единую согласованную реакцию на знак и – что не менее важно – существенное сокращение времени этой реакции. И истории известны примеры того, как строгая организация речевого общения становилась атрибутивным элементом национального духа. Так, не в последнюю очередь именно воспитание речевой культуры, осознание требований риторики как некоторых общенормативных начал сделало Грецию тем, чем впоследствии она стала для всей Европы. Еще большую роль воспитание жесткой дисциплины слова, помноженной на чеканную стройность и строгость латыни, сыграло в становлении великого Рима. Нет, не один только меч Александра спаял военное единство греческих городов в их порыве исторического отмщения персам. Куда как более развитые народы сплотили вокруг дикой Македонии вот уже десятилетия носившиеся в воздухе эллинской культуры фигуры идеологической риторики. Нет, не одни только военные победы, но и общее организационное превосходство Рима над окрестными народами не в последнюю очередь обеспечивалось высокой степенью организации древней латыни и развитой дисциплиной слова, веками культивировавшейся его народом. Известно, что во время испытаний дух способен подчинить себе все позывы плоти. И это справедливо не только для отдельно взятого человека – точно так же дух целых народов может воспарять над материей. Концентрированное выражение этот дух находит в идеологии. Но не одна только идеология этноса – упорядочение форм знакового обмена также делает свой вклад в обеспечение высокой степени его сплоченности. А может, все обстоит и совсем по-другому: не столько идеология, сколько форма организации знакового обмена обеспечивают сублимацию этнического духа до степени единого экстатического порыва. Единство понимания всеми ключевых понятий времени, монолитность едва ли не рефлекторной реакции на одни и те же знаки: "...И меч в крови носили по стране, Как древний знак передавали. Вставали все, увидев этот меч..." обеспечивается отнюдь не имманентным их содержанием, ибо полное их содержание может вмещать в себя все что угодно, но именно его организацией, его определением, то есть положением этому содержанию какого-то единого для всех предела. В собственно же лозунгах, способных поднять целые народы, концентрируется вовсе не национальная мудрость, но куда как чаще национальная ограниченность. Культ Pax Romana, идея крестовых походов ради обретения гроба Господня, прибитые к дверям собора тезисы Лютера, клич к "экспроприации экспроприаторов" – все это лишь в умах весьма тонкого слоя интеллигенции наполнялось каким-то возвышенным и глубоким смыслом. В сознании же масс неприхотливые фигуры этой примитивной, но, может, оттого-то и зажигательной риторики всегда были исполнены предельной – доходящей едва ли не до прямой осязаемости – конкретностью. Ведь только в этом случае может достигаться автоматизм и монолитность реакции больших масс. (А пределом организации знакового обмена выступает именно слепая рефлекторность массовой реакции на слово.) И в сущности все эти ключевые знаки, как верстовыми столбами разметившие историю двух тысячелетий, ничем не отличаются от доступного даже одноклеточным: "Аристократов на фонарь!", "Бей жидов!" или: "Хлеб и Rama созданы друг для друга!". Но как бы то ни было, в масштабе этноса единство восприятия и, что еще более важно, единство ответной реакции на ключевые знаки эпохи далеко не в последнюю очередь обеспечивается именно организацией самого языка. Вглядимся в общеизвестное. На протяжении последних веков мы видим, что более динамичный и рациональный Запад диктует свою волю практически всему миру. Цивилизация, созданная европейскими народами, давно уже принимается нами за своего рода вершину, за эталон, сравнение с которым позволяет установить степень развития всех прочих. Но нет ничего ошибочней такого взгляда на вещи. Так, культуры Востока и Запада и в самом деле далеко отстоят друг от друга, но это отнюдь не отстояние племени каких-то незадавшихся "унтерменшей" от победительного рода "суперменов". Это принципиально разные культуры, и применять единую количественную шкалу для их сравнения друг с другом, какого-то их ранжирования – значит, проявлять элементарное культурологическое невежество. Зеленое не поддается количественному сравнению с глубоким, а горячее – с неправедным. Правда, сегодня, под влиянием интенсивного информационного обмена, охватившего практически всю планету, происходит нивелировка многих отличий. Но все же и сегодня многие национальные культуры столь радикально отличаются от европейского "стандарта", что даже невооруженному глазу становится очевидным недопустимость сопоставления их в рамках единой количественной шкалы, призванной ранжировать степень восхождения к некой единой для всех вершине. Что же тогда говорить об уходящих в ретроспективу веках, когда интенсивность обмена была значительно ниже? Степень отличий, пролегших между нами, можно разглядеть в отраженном свете развития письменности. Казалось бы, можно говорить о существовании некоторой единой линии эволюции от идеографического письма, способного фиксировать лишь самую сердцевину смысла, к вокализованному фонографическому, который дает возможность отразить практически любые нюансы значения. При этом легче всего представить дело так, что это занявшее более двух тысячелетий (первое вокализованное письмо появляется только в Греции) восхождение происходило самостоятельно, вне связи с развитием самой речи. Иначе говоря, представить его как процесс последовательного совершенствования форм графической передачи, последовательного приближения к абсолютной точности фиксации речи, организация которой не меняется в веках. Гораздо труднее разглядеть в этом движении прямое отражение тех метаморфоз, которые обязаны были происходить с самой речью. Это ведь только сегодня можно в отдельной фонеме разглядеть структурную единицу языка, которая подчас способна кардинально изменить самый смысл какого-нибудь речения. Вспомним хотя бы "облезьяну" Достоевского. На заре же человеческой истории отдельный звук атомарной единицей языка быть никак не мог. Принято считать, что одно из основных отличий иероглифического письма от вокализованного состоит в неспособности первого отражать тонкие нюансы значения, которые поддаются передаче лишь с помощью развитых форм грамматики. Но могла ли существовать развитая грамматика там, где еще только зачиналась иероглифика? Скорее, эволюция систем письма происходит параллельно с эволюцией самой речи и отражает собой последнюю. (Разумеется, это параллельное движение имеет довольно значительный сдвиг во времени, ни о какой синхронности развития, конечно, говорить нельзя.) Так, фразографическое письмо отражает тот ее этап, когда неделимой далее единицей смысла была именно целостная фраза, вернее сказать, целостное речение. Поэтому обиходное смыслоизъявление, какое-нибудь "Мама мыть рама", не только не нуждалось в фонетической нюансировке, но и вообще не мыслилось нюансированным. Самый строй мысли был таков, поэтому иероглифическое письмо (если, конечно, отвлечься от временного сдвига) было столь же близкой к абсолютной точности передачи смысла, сколь и сегодняшнее алфавитное письмо. Дело в том, что там, на заре истории, не только при передаче на письме, но и в том самом процессе преобразования идеального в формы материализованного движения, который, как уже говорилось, все 24 часа в сутки протекает "внутри" каждого из нас, формулируемая мысль фигурирует во всем спектре своих возможных значений. Там, где еще только зачинается письменность, слово существует как некоторая бездонная философская формула; точно так же во всем спектре своих возможных значений эта формула воспринимается и любым другим индивидом. Далекий отголосок именно такого восприятия не знающего грамматических ограничений слова, проявился в греческом учении о Логосе. Это же восприятие во многом послужило и причиной того, что, бесхитростные и незамысловатые, притчи странствующего проповедника смогли положить начало вероучению, завоевавшему чуть ли не целый мир. В противоположность иероглифике фонографическое письмо передает только одно из возможных значений – и именно то, которое разрешает какую-либо данную контекстную ситуацию. (На самом деле и здесь передается пусть и более узкий, но все же целый веер возможностей, но если несколько идеализировать положение вещей, то допустимо говорить и об одном.) Поэтому действительный смысл слова, фигурирующего в системе информационного обмена, которая еще не знает развитых форм грамматики, всегда оказывается неизмеримо шире конкретного содержания контекстной ситуации. Отсюда и сам информационный обмен это не только восприятие, но и специфическое преломление общего смысла, адаптация его к конкретике сиюминутности. В системе же, где лексика перестает быть чем-то монопольным, он (в логическом пределе) оказывается в точности равен ей. А значит, и сам обмен уже не требует какой-то дополнительной работы сознания по низведению чего-то всеобщего к уровню единичного. Конечно, можно говорить о том, что одна форма более проста и примитивна, чем другая, но все же видеть в одной из них лишь недостатки, в другой только достоинства – ошибочно, зачастую истина может состоять и в прямо противоположном. В самом деле, хороший универсал по большому счету всегда лучше узкого специалиста. Но верно и то, что в каждом данном случае он явно проигрывает первому. А между тем, преимущества того способа существования звучащего слова, который отражается в зеркале иероглифического письма, достаточно велики: ведь здесь практически любой знак воспринимается в контексте всего личного опыта индивида. Поэтому благодаря такой системе восприятия информации и сам индивид оказывается значительно более жизнестойким в обстановке катаклизмов и потрясений. Впрочем, и у этой истины есть своя оборотная сторона: в стабильных условиях он куда менее эффективен. Правда, и в иероглифической письменности нельзя видеть что-то застывшее. К тому времени, когда финикийцы изобрели свой алфавит, и она уже позволяла фиксировать не только отдельные понятия, но и слоги и даже практически все (как правило, согласные) звуки языка. Так, еще в эпоху Древнего царства в египетской письменности появляется система алфавита, служившая для обозначения 24 основных звуков. Словом, иероглифика со временем становится чем-то вроде сборной солянки, в которой нетрудно отыскать элементы практически всех ставших известными поздней науке систем письма. Но если мы говорим, что система письма – это пусть и несколько искаженное, к тому же значительно сдвинутое во времени, но все же зеркальное отражение речи, то развитие первой в свою очередь отражает эволюцию второй. А значит, потребность в точной графической фиксации индивидуальных особенностей конкретного факта не может появиться там, где нет ограничительного уточнения смысла средствами грамматики. Что стоит за этим развитием? Усложнение и совершенствование структур совместной деятельности, требующих иных форм ее согласования, а значит, и иных форм информационного обмена? Да, так. Во всяком случае именно к этому сводятся господствующие представления. Но все же заметим: строгого доказательства это утверждение не имеет. В его основании лежит предпосылка о том, что именно материальная деятельность человека является двигателем всего. Стоит убрать эту предпосылку, и вывод повиснет в воздухе. Но можно предположить и обратное: именно становление новых форм речевого общения предопределяет изменение сложившихся форм практики. (Напомню, изменение системы информационного обмена проявляется не в одной только грамматике, ибо любое изменение языка означает собой изменение ритмики движения всех структур и тканей организма вплоть до субклеточного уровня его строения.) Однако скорее всего истина в синтезе, в замкнутом логическом круге: изменение организации речевого общения влечет за собой изменение структуры материальной деятельности, в свою очередь развитие последней предъявляет какие-то новые требования к сложившейся в этносе системе коммуникации. Нет, для революционизации системы письма понадобился не только иной образ жизни (торговцы и мореходы, деловые и предприимчивые финикийцы, конечно, отличались от египтян) – нужно, было что-то более глубокое и фундаментальное. Ведь и египтян, сумевших подчинить себе ритмику разливов Нила и создать величайшее из всех чудес света, уже было трудно удивить чем-нибудь прикладным и практическим. Иная культура (и дисциплина!) слова – вот что решало все. Слово как вместилище непреходящего и бесконечного, как средоточие мироздания, как первопричина и конечная цель всего сущего порождало свой способ восприятия всего окружающего мира. Свое восприятие времени (Шпенглер пишет, что долгое Восток вообще не знает его), свой взгляд на пространство, свое видение самих себя и друг друга. Слово же, понятое как как способ регистрации чего-то единичного, – это уже совершенно иной способ не только согласования совместных действий, но и постижения внешней реальности. Иной способ существования слова, иная его культура, иная его дисциплина вот что отличило финикийцев от помешанных на вечном далеких потомков строителей пирамид. Слово, изначально воспринимаемое как точная фиксация сиюминутности, как утилитарное средство достижения какой-то частной цели, изначально же требовало совершенно иной формы своего отображения на письме... Многое перенявшие у финикийцев, греки создают в сущности непревзойденную и поныне систему письма. И если за всеми преобразованиями последнего видеть только объективные потребности материальной практики, то именно греков необходимо было бы вознести на самую вершину праксиса. Однако в действительности все обстояло иначе: в этой сфере именно деловые и предприимчивые финикийцы легко дали бы фору не обделенным склонностью к праздности и лени грекам. Так что вовсе не потребности развития материальной деятельности обусловили революционизацию письма – разные механизмы восприятия слова порождали и разный взгляд народов на мир, и разный способ их существования в этом мире. Греция – это своего рода "золотая середина", это некоторый счастливый сплав метафизичности Востока и зачатков того рационалистического прагматизма, который впоследствии составит едва ли не самую сердцевину западной культуры. Максимальная же степень тяготения к иному полюсу слова проявились в менталитете Рима. И, может быть, во многом именно благодаря жесткой дисциплине слова его видение мира становилось неким стандартом для большинства, цивилизуемых его же легионами племен. С.Аверинцев говорит, что одним из фундаментальнейших отличий, отделивших друг от друга (надолго? навсегда?) культуры Востока и Запада, явилась разная степень их приверженность к договору. Но ведь и сам договор основывается в первую очередь на единстве понимания слова, без него он вообще немыслим. Поэтому можно сказать, что положение слову какого-то общего для всех предела это и есть первая форма договора. (Правда, можно было бы утверждать и прямо противоположное, т.е. то, что формирование культуры, основанной на высокой дисциплине слова, – суть прямое следствие изначальной приверженности к договорным началам организации совместного бытия. Но это только в том случае, если допустить, что римский менталитет изначально страдал избытком философической созерцательности и дефицитом прагматизма.) Подведем итог. Несколько утрируя действительность, можно сказать, что в ходе исторического развития единое сознание единого человеческого рода как бы поляризуется, и вот на одном полюсе раздваивающегося духа только бездонная тайна полного микрокосма слова оказывается способной осветить собой конкретику единственности, на другом – лишь фиксация осязаемых подробностей конкретного факта формирует основание для индуктивного восхождения к любому обобщению. Разумеется, в чистом виде эти полярно ориентированные формы духовности существовать не могут. Тем более там, где речь идет о бытии целых народов. Повторюсь: есть лишь большая или меньшая степень тяготения разных культур к одному из этих полюсов. Но и микроскопические отличия, накапливаясь и накапливаясь в поколениях, через века способны дать вполне осязаемые преимущества одним и обусловить отставание других. Впрочем, необходимо уточнить. Ни стратегические преимущества ни отставание ни в коем случае нельзя абсолютизировать. Во-первых, потому что решительно невозможно все время выигрывать во всем, поэтому превосходство в одном обязано обернуться поражением в чем-то другом. Во-вторых, это ведь еще вопрос, в чем именно состоит сокровенный смысл бытия народов; ведь вряд ли есть такие, которые и в самом деле были бы ближе всех к Богу. Да, расплывчатость смысловых контуров слова, стремящегося поглотить все мыслимое, означает собой значительно меньшую степень взаимосплоченности тех, для кого оно является родным. Но в то же время это и более высокий уровень творческого напряжения его интегрального носителя. И наоборот. Впрочем, и здесь нельзя видеть какую-то однозначность, ибо у одного полюса единого человеческого духа мы находим склонные к самоуглублению полусонные племена мало к чему способных, но вместе с тем и равнодушных к материальному преобразованию мира философов, на другом – исполненные энергией и предприимчивостью народы, которым, как кажется, едва ли не чужды бесполезные в достижении практического результата какие-то отвлеченные метафизические искания... Впрочем, мы еще не раз увидим в истории, что судьбоносные повороты в жизни целых империй направляются не столько мечом, сколько тем строем образов и чувств, которые открываются родным словом. "Только змеи сбрасывают кожу, Чтоб душа старела и росла. Люди, мы со змеями не схожи, Мы меняем души, не тела." Не коллапс имперской воли и не напор варварских племен сгубил Рим. Слово поэта открыло ему совершенно новый мир, и теперь уже именно он – этот пленительный мир частной жизни подлежал завоеванию. Варвары же штурмовали границы империи, уже погрузившейся в совершенно иное измерение бытия. Слово же поэта пресекло тысячелетнюю инерцию "studia divina" и положило начало новой – "studia humana", умственному движению, которому предстояло преобразить всю Европу. Да и действительное пробуждение России началось не столько с петровской палки, сколько с становлением нового языка... Пусть и в меньших масштабах, но зато более контрастно, а значит, и заметно даже невооруженному взгляду, поляризация форм организации слова прослеживается в вечном противостоянии таких начал, как не допускающее никаких недоговоренностей число и "...тайна приоткрытой двери В кумирню золотого сна", иначе говоря, в противостоянии терминологии науки (да и вообще любой узкоспециализированной профессиональной деятельности) и языка искусства. Язык искусства вечен. Слово поэта, отзвучавшее тысячу лет тому назад, сегодня бередит не умершую для него душу точно так же, как и тогда. Ничто навсегда кинутое человеком в истекшей истории рода, так и не умалило его первоначального смысла. Просто когда-то произнесенным словом "Открылась бездна звезд полна, Звездам числа нет, бездне дна", и с тех самых пор ничто пережитое человеком уже не в состоянии исчерпать ее. Но каждое новое слово художника все же открывает и открывает в ней узоры каких-то новых звездных скоплений. Каждое новое откровение творца переворачивает нашу душу, согревая порождаемое словом чувство теплом неведомых ранее обертонов. Вот только все это – где-то в глубине нас самих. Материальная же поверхность материального мира не отзывается на все это даже легкой рябью. И только через столетия начинаются тектонические сдвиги. Слово же науки на глазах преобразует окружающий нас физический мир. Так не оно ли обладает большей действенностью и властью? Нет, и стерильный язык царицы наук математики, и языки любых иных цехов, были бы совершенно бесплодны, если не сказать жестче и жесточе – абсолютно импотентны, существуй они сами по себе, в каком-то знаковом вакууме. Но, к счастью, терминология любой науки, или доведенного до организационного идеала ремесла, не существует автономно, она всегда растворяется в единой стихии единого языка народа, душа которого светится именно в его искусстве. И развивается любое специализированное арго вместе с самой наукой или ремеслом только потому, что постоянно дышит воздухом именно этой стихии. Вне ее никакой формализованный язык вообще немыслим. А впрочем, и предельная формализация языка так же невозможна. Ведь даже в формальной логике началом, цементирующим безупречность любой силлогистической структуры, выступает совершенно загадочная и неопределенная субстанция, характеризуемая понятием "есть". Между тем, из черной дыры одного только этого лингвистического монстра может быть извлечено едва ли не все, что угодно. Словом, эффективность любого профессионального языка объясняется совсем не строгостью организации его категориального аппарата, но именно тем, от чего он (к счастью, абсолютно безуспешно) все время пытается избавиться, каким-то трансцендентальным влиянием на него вдохновенного слова поэта. Только оно, вернее, только нерасторжимая связь и единство этих противоположных полюсов дает живительную силу любой науке, любому ремеслу. Для того, чтобы убедиться в истинности этого, в общем-то нехитрого вывода, достаточно представить себе некоторого "Маугли", никогда не слышавшего ни колыбельных песен матери, ни бабушкиных сказок, ни звона гармошки за окном, ни бойких девичьих частушек, ни, наконец, забористого мужского мата – ничего, но вместо всего этого с самого детства погруженного в стерильную атмосферу образов и понятий, определяющих абстрактные правила какой-нибудь "игры в бисер". Словом, чудовище, так никогда и не узнавшее ничего, кроме начал этой "игры". Стоит только сделать такое дикое предположение, и мы поймем, что на деле для каждого из нас кристальная чистота и прозрачность всех этих строгих правил, как солнечный свет, слагается из всего того, что с детства довелось видеть и слышать нам. Каждый из нас все это обречен нести через всю свою жизнь и для каждого ("когда б вы знали, из какого сора...") не допускающая, казалось бы, никакой многозначности аксиоматика всегда вместит в себя все переплавленное содержание индивидуализированной именно им культуры. Поэтому, одно и то же формальное понятие в духовном достоянии кого-то другого способно быть разложенным в совершенно иной спектр, словом, обнаружить в себе далекие отзвуки каких-то иных песен, память иных картин иного мира. А значит, строго говоря, абсолютного единства понимания одного и того же нет даже в категориальном аппарате самых строгих дисциплин. Но в конечном счете именно это и делает их способными к саморазвитию, препятствует их окончательной кристаллизации. Эта истина справедлива не только в рамках частной деятельности относительно замкнутых этнических, социальных, профессиональных или каких угодно других групп, но и в масштабе всего человеческого рода. Ведь и весь человеческий род может рассматриваться как единый субъект некоторой единой метакультуры. Впрочем, даже не так, не только может, но и должен рассматриваться как единый субъект. Сакральная тайна одухотворенного бытия индивида не может быть объяснена механикой низменных законов функционирования его печени, легких, желудка... Смысл жизни целых народов не может быть раскрыт вожделением героев. Назначение единого человеческого рода не может быть исчерпано пользой победоносных племен. А значит, и пройденное за несколько последних веков лишь Западной Европой не вправе рассматриваться как некий эталон – так, перистальтика кишечника не может служить единым законом всему, из чего складывается жизнь каждого из нас. Конечно, особенности, сохраняющиеся у различных народов, можно подвергать и какому-то количественному сравнению. Но все эти особенности в принципе не могут быть объяснены одним только уровнем их "цивилизованности" или степенью преданности тем идолам ли, идеалам, которым поклоняется просвещенный Запад. Вероятно, нет ничего ошибочней того наивного лубочного представления, согласно которому, разноязычные, все мы должны идти куда-то в одном и том же "суперпостиндустриальном" направлении, вот только одни из нас идут прямой дорогой, другие – обочиной, третьи вообще петляют неизвестно где... В едином организме многое объясняется разным назначением органов – в единой, равно созидаемой всеми, метакультуре разделившие нас отличия в конечном счете могут быть объяснены только разной ролью народов в ее созидании. Сердце не может функционировать без легких, и это еще вопрос, как далеко смогли бы уйти те, кто мнит себя впереди, если бы свой путь им пришлось вершить в абсолютном одиночестве. Но нет никакого сомнения в том, что самый дух греческой культуры никогда не смог бы сформироваться без мощного мутагенного воздействия невидимой радиации менталитета, имманентного Востоку. Нет никакого сомнения в том, что без всепроникающей невидимой радиации чужих культур и Рим никогда не сумел бы покорить мир. Нет никакого сомнения и в том, что поставленная в условия жесткого духовного инбридинга Европа так никогда и не смогла бы выйти из своего Средневековья. Ведь даже европейский Ренессанс во многом был обусловлен вынужденным исходом интеллигенции из давно уже обреченной Византии. По существу крест должен быть благодарен полумесяцу за штурм Константинополя... И наконец, чем была бы Америка без эмигрантов?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю