Текст книги "Слово о слове"
Автор книги: Евгений Елизаров
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Нет, для качественного преобразования системы письма понадобился не только иной образ жизни (торговцы и мореходы, деловые и предприимчивые финикийцы, конечно, отличались от египтян) – нужно, было что-то более глубокое и фундаментальное. Ведь и египтян, сумевших подчинить себе ритмику разливов Нила и создать величайшее из всех чудес света, уже было трудно удивить чем-нибудь прикладным и практическим. Иная культура (и дисциплина) слова – вот что решало все. Слово как вместилище непреходящего и бесконечного, как средоточие мироздания, как первопричина и конечная цель всего сущего порождало свой способ восприятия всего окружающего мира. Свое восприятие времени (Шпенглер пишет, что долгое Восток вообще не знает его), свой взгляд на пространство, свое видение самих себя и друг друга. Слово же, понятое как способ регистрации чего-то конечного и единичного, – это уже совершенно иной способ не только согласования совместных практических действий, но и постижения внешней реальности.
Совершенно иной взгляд на вселенную отличает зародившуюся на берегах Средиземноморья новую, европейскую, цивилизацию. В греческой культуре мир, окружающий человека, пронизан неким высшим единством; строгая упорядоченность, системность, иерархическая структура – вот основополагающие характеристики всего того, что доступно наблюдению эллина. Любая вещь – это всего лишь структурная часть целого, и она может занимать только отведенное им (целым) место. Решительно ничто частное не может существовать вне связи с завершенным, все сущностное в единичном определяется только всеобщим. Между тем культуре Востока чужд такой взгляд; здесь любая вещь – это своя существующая по особым законам вселенная с какой-то своей тайной, и полное постижение требует от человека бесконечного погружения в ее глубины.
В конечном счете бездонное содержание сохраняется и здесь, и там, но если в одном случае исчерпывающая определенность вещи представлена бесконечным числом внешних связей, которые цементируют все единичности в монолитное целое, то в другом – не поддающимися обозрению собственными свойствами каждого осколка смальты, вплетающегося в общую мозаику действительности, при этом каждое из них может оказаться ключевым.
В традиции Востока каждый предмет обладает своей собственной душой, и любая манипуляция с ним требует известного такта, в менталитете Запада одухотворена только всеобщность. Поэтому обращение европейца с предметом лишено всякой благоговейности, оно делается утилитарным, и точность определений – это точность абстрактного операционализма. По другую же сторону Геллеспонта даже утилитарное общение с вещью – суть особый ритуал; сам предмет подвергается фетишизации, нечто мистическое окутывает даже его имя. Здесь нет необходимости ни в многоговорении, ни в пространном письме: все можно (и должно) домыслить. Любое смыслоизъявление обязано быть скупым на слова; лаконичность, простота и безыскусственность – вот отличительные особенности поэтических форм и философских изречений Востока.
В идеографическом письме иероглиф – это лик самого предмета, абстрактный рукотворный образ всего таимого им в своих глубинах, и, как всякий рукотворный образ, он несет в себе многие качества оригинала. Не случайно поэтому и особое отношение к его написанию: практически везде каллиграфия становится признанным искусством. Правда, и Европе не чуждо почитание эстетики письма, но все же трудно представить, чтобы в сознании европейца начертанное даже игуменом Пафнутием могло соседствовать с бессмертными творениями Рафаэля и Микельанджело.
Иной способ существования слова, иная его культура, иная его дисциплина – вот что отличило финикийцев от помешанных на чем-то вечном далеких потомков строителей пирамид. Слово, воспринимаемое как точная фиксация сиюминутности, как утилитарное средство достижения какой-то частной цели, требует совершенно иной формы своего отображения на письме…
Многое перенявшие у финикийцев, греки создают в сущности непревзойденную и поныне систему письма. И если за всеми преобразованиями последнего видеть только объективные потребности материальной практики, то именно греков необходимо было бы вознести на самую вершину праксиса. Однако в действительности все обстояло иначе: в этой сфере именно деловые и предприимчивые финикийцы легко дали бы фору не обделенным склонностью к праздности и лени грекам. Так что не одни только потребности развития материальной деятельности обусловили революционизацию системы письма – разные механизмы восприятия родного слова порождали и разный взгляд народов на мир, и разный способ их существования в этом мире.
Греция – это своего рода "золотая середина", это некоторый счастливый сплав метафизичности и созерцательности Востока и зачатков того деятельного рационалистического прагматизма, который впоследствии составит едва ли не самую сердцевину западной культуры. Точно так же максимальная степень тяготения не к отвлеченной от сиюминутно данного метафизичности, но к противоположному полюсу информационного обмена проявились в менталитете Рима. И, может быть, во многом именно благодаря жесткой дисциплине слова его видение мира становилось неким стандартом для большинства, цивилизуемых его же легионами племен. Есть мнение (С.Аверинцев, что одним из фундаментальных отличий, отделивших друг от друга (надолго? навсегда?) культуры Востока и Запада, явилась разная степень их приверженности договору. Но ведь и сам договор основывается в первую очередь на единстве понимания слова, без него он вообще немыслим. Поэтому можно сказать, что положение слову какого-то общего для всех предела – это и есть первая форма согласия. (Правда, можно было бы утверждать и прямо противоположное, то есть то, что формирование культуры, основанной на высокой дисциплине слова, – суть прямое следствие изначальной склонности к договорным началам организации совместного бытия. Но это только в том случае, если допустить невозможное, другими словами, что римский менталитет страдал избытком философической созерцательности и дефицитом прагматизма.)
6.4. Число и слово
Подведем итог.
Несколько утрируя действительность, можно сказать, что в ходе исторического развития единое сознание единого человеческого рода как бы поляризуется, и вот на одном полюсе раздваивающегося духа только бездонная тайна полного микрокосма слова оказывается способной осветить собой конкретику единственности, на другом – лишь фиксация осязаемых подробностей конкретного факта формирует основание для индуктивного восхождения к любому обобщению.
Разумеется, в чистом виде эти полярно ориентированные формы духовности существовать не могут. Тем более там, где речь идет о бытии целых народов. Повторюсь: есть лишь большая или меньшая степень тяготения разных культур к одному из этих полюсов. Но и микроскопические отличия, накапливаясь и накапливаясь в поколениях, через века способны дать вполне осязаемые преимущества одним и обусловить отставание других.
Впрочем, необходимо уточнить. Ни стратегические преимущества, ни отставание одних народов от развития других ни в коем случае нельзя возводить в степень абсолюта. Во-первых, потому что решительно невозможно все время выигрывать во всем, поэтому превосходство в одном обязано обернуться поражением в чем-то другом. Во-вторых, это ведь еще вопрос, в чем именно состоит сокровенный смысл бытия народов; ведь вряд ли есть такие, которые и в самом деле были бы ближе всех к Богу. Нельзя же и в самом деле предположить, что Его замыслу, воплотить который Он поручил человеку, отвечают объемы материального производства.
Да, расплывчатость смысловых контуров слова, стремящегося поглотить все мыслимое, означает собой значительно меньшую степень взаимосплоченности тех, для кого оно является родным. Но в то же время это и более высокий уровень творческого напряжения его интегрального носителя. И наоборот. Впрочем, и здесь нельзя видеть какую-то однозначность, ибо у одного полюса единого человеческого духа мы находим склонные к самоуглублению полусонные племена мало к чему способных, но вместе с тем и равнодушных к материальному преобразованию мира философов, на другом – исполненные энергией и предприимчивостью народы, которым, как кажется, едва ли не чужды бесполезные в достижении практического результата какие-то отвлеченные метафизические искания…
Впрочем, мы еще не раз увидим в истории, что судьбоносные повороты в жизни целых империй направляются не столько мечом, сколько тем строем образов и чувств, которые открываются родным словом.
Только змеи сбрасывают кожу,
Чтоб душа старела и росла.
Люди, мы со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела.
Не коллапс имперской воли и не напор варварских племен сгубили всемогущий некогда Рим. Не только хлынувшие в империю богатства, но и слово поэта открыли ему совершенно новый мир, и теперь уже именно он – этот пленительный мир частной жизни подлежал завоеванию. Варвары же штурмовали границы империи, уже погрузившейся в совершенно иное измерение бытия. Слово же поэта пресекло почти тысячелетнюю инерцию «studia divina» и положило начало новой – «studia humana», умственному движению, которому предстояло преобразить всю Европу. Да и действительное пробуждение России началось не столько с петровской палки, сколько с становлением нового языка…
Пусть и в меньших масштабах, но зато более контрастно, а значит, и заметно даже невооруженному взгляду, поляризация слова прослеживается в вечном противостоянии таких начал, как не допускающее никаких недоговоренностей число и
…тайна приоткрытой двери
В кумирню золотого сна,
иначе говоря, в противостоянии терминологии науки (да и вообще любой узкоспециализированной профессиональной деятельности) и языка искусства.
Язык искусства вечен. Слово поэта, отзвучавшее тысячу лет тому назад, сегодня бередит не умершую для него душу точно так же, как и тогда. Ничто навсегда кинутое человеком в истекшей истории рода, так и не умалило его первоначального смысла. Просто когда-то произнесенным словом
Открылась бездна звезд полна,
Звездам числа нет, бездне дна,
и с тех самых пор ничто пережитое человеком уже не в состоянии исчерпать ее. Но каждое новое слово художника все же открывает и открывает в ней узоры каких-то новых звездных скоплений. Каждое новое откровение художника переворачивает нашу душу, согревая порождаемое словом чувство теплом неведомых ранее обертонов. Вот только все это – где-то в глубине нас самих. Материальная же поверхность материального мира не отзывается на все это даже легкой рябью. И только через столетия начинаются гигантские тектонические сдвиги.
Слово же науки чуть ли не на глазах преобразует окружающий нас физический мир. Так не оно ли обладает большей действенностью и властью?
Нет, и стерильные понятия царицы наук математики, равно как и любых других цеховых объединений, были бы совершенно бесплодны, если не сказать жестче и жесточе – абсолютно импотентны, существуй они сами по себе, в каком-то семантическом и эмоциональном вакууме. Но, к счастью, терминология любой науки, или доведенного до организационного совершенства ремесла, не существует автономно, она всегда растворяется в единой стихии единого языка народа, душа которого светится в его эмоциональных предпочтениях, в его искусстве, в его философии. И развивается любое специализированное арго вместе с самой наукой или ремеслом только потому, что постоянно дышит воздухом именно этой стихии. Вне ее никакой формализованный язык вообще немыслим. А впрочем, и предельная формализация языка так же невозможна. Ведь даже в формальной логике началом, цементирующим безупречность любой силлогистической структуры, выступает совершенно загадочная и неопределенная субстанция, характеризуемая понятием "есть". Между тем, из черной дыры одного только этого лингвистического монстра может быть извлечено едва ли не все, что угодно.
Словом, эффективность любого профессионального языка объясняется совсем не строгостью организации его категориального аппарата, но именно тем, от чего он (к счастью, абсолютно безуспешно) все время пытается избавиться. То есть каким-то трансцендентальным влиянием на него вдохновенного слова поэта. Только оно, вернее, только нерасторжимая связь и единство этих противоположных полюсов дает живительную силу любой науке, любому ремеслу. Для того, чтобы убедиться в истинности этого, в общем-то, нехитрого вывода, достаточно представить себе некоторого "Маугли", никогда не слышавшего ни колыбельных песен матери, ни бабушкиных сказок, ни звона гармошки за окном, ни бойких девичьих частушек, ни, наконец, забористого мужского мата – ничего, но вместо всего этого с самого детства погруженного в стерильную атмосферу образов и понятий, определяющих абстрактные правила какой-нибудь "игры в бисер". Словом, вообразить себе чудовище, так никогда и не узнавшее ничего, кроме основополагающих начал этой "игры". Стоит только сделать такое дикое предположение, и мы тотчас поймем, что на деле для каждого из нас кристальная чистота и прозрачность всех этих строгих правил, как солнечный свет, слагается из всего того, что с младенчества довелось видеть и слышать нам. Каждый из нас все это обречен нести через всю свою жизнь и для каждого ("когда б вы знали, из какого сора…") не допускающая, казалось бы, никакой многозначности строгая и стерильная аксиоматика всегда вместит в себя все переплавленное содержание индивидуализированной именно им культуры. Поэтому, одно и то же формальное понятие в духовном достоянии кого-то другого способно быть разложенным в совершенно иной спектр, словом, обнаружить в себе далекие отзвуки каких-то иных песен, память иных картин иного мира. А значит, строго говоря, абсолютного единства понимания одного и того же нет даже в категориальном аппарате самых строгих научных дисциплин. Не в последнюю очередь именно это обстоятельство лежит в основе того, что одни и те же термины понимаются все же по-разному. Но в конечном счете именно это и делает их способными к саморазвитию, препятствует их окончательной кристаллизации и омертвлению.
К счастью, эта истина справедлива не только в рамках частной деятельности относительно замкнутых этнических, социальных, профессиональных или каких угодно других групп, но и в масштабе всего человеческого рода. Ведь и весь человеческий род может рассматриваться как единый субъект некоторой единой метакультуры. Впрочем, даже не так, не только может, но и должен рассматриваться как единый субъект. Сакральная тайна одухотворенного бытия индивида не может быть объяснена механикой низменных законов функционирования его печени, легких, желудка… Смысл жизни целых народов не может быть раскрыт вожделением героев. Назначение единого человеческого рода не может быть исчерпано пользой победоносных племен. А значит, и пройденное за несколько последних веков лишь Западной Европой не вправе рассматриваться как некий эталон – так, перистальтика кишечника не может служить единым законом всему, из чего складывается жизнь каждого из нас.
Конечно, отличительные особенности, сохраняющиеся у различных народов, можно подвергать и какому-то количественному сравнению. Но все эти особенности в принципе не могут быть объяснены одним только уровнем их "цивилизованности" или степенью преданности тем идолам ли, идеалам, которым поклоняется "просвещенный" Запад. Вероятно, нет ничего ошибочней того наивного лубочного представления, согласно которому, разноязычные, все мы должны идти куда-то в одном и том же "суперпостиндустриальном" направлении, вот только одни из нас идут прямой дорогой, другие – обочиной, третьи вообще петляют неизвестно где… В едином организме многое объясняется разным назначением органов – в единой, равно созидаемой всеми, метакультуре разделившие нас отличия в конечном счете могут быть объяснены только разной ролью народов в ее созидании.
Сердце не может функционировать без легких, и это еще вопрос, как далеко смогли бы уйти те, кто мнит себя впереди, если бы свой путь им пришлось вершить в абсолютном одиночестве. Но нет никакого сомнения в том, что самый дух греческой культуры никогда не смог бы сформироваться без мощного мутагенного воздействия невидимой радиации менталитета, имманентного древнему Востоку. Нет никакого сомнения в том, что без всепроникающего излучения чужих культур и Рим никогда не сумел бы покорить мир. Нет никакого сомнения и в том, что поставленная в условия жесткого духовного инбридинга Европа так никогда и не смогла бы выйти из своего Средневековья. Ведь даже европейский Ренессанс во многом был обусловлен вынужденным исходом греческой интеллигенции из давно уже обреченной Византии. По существу крест должен быть благодарен полумесяцу за штурм Константинополя… И наконец, чем была бы Америка без эмигрантов?
7. ПРЕДМЕТ ТВОРЕНИЯ
7.1. Человеческое в человеке
Итак, есть два полюса слова. Ни один из них недостижим для простых смертных, но тяготение к какому-то одному из них может составить одно из фундаментальных определений не только национального духа, но и ментальности индивида.
Но есть и два полюса творчества… Вот – один:
Я дух механики. Я вещества
Во тьме блюду слепые равновесья,
Я полюс сфер – небес и поднебесья,
Я гений числ, я счетчик, я глава.
Мне важны формулы, а не слова.
Я всюду и нигде. Но кликни – здесь я!
В сердцах машин клокочет злоба бесья.
Я князь земли! Мне знаки и права!
Я друг свобод.
Создатель педагогик.
Я – инженер, теолог, физик, логик.
Я призрак истин сплавил в стройный бред.
Я в соке конопли, я в зернах мака.
Я тот, кто кинул шарики планет
В огромную рулетку Зодиака.
Вот только можно ли назвать это действительным назначением человека?
Ключевым содержанием человеческого бытия является деятельность. Но, строго говоря, только творческая ее составляющая может быть определена как деятельность человека. Вес остальное, рано или поздно передается машине или вычислительному устройству – что по большому счету одно и то же – и, значит, бездушно, не человечно по самой своей сути.
В самом деле, деятельность человека, если рассматривать ее с чисто формальных, то есть отвлеченных от всего содержательного, позиций может быть разложена на отдельные составляющие. Не случайно в литературе выделяют как что-то самостоятельное энергетическую, транспортную, технологическую, наконец, контрольную и логическую функции исполнителя. Но с развитием того, что Маркс назвал производительными силами общества, практически все в них уходит от человека. Вглядимся пристальней. Уже столетия назад мускульная энергия человека начинает уступать место сначала напору воды (водяное колесо), затем, последовательно, энергии пара, электричества, атомного ядра… Функция перемещения больших масс сегодня лишь в исключительных случаях или в особо отсталых регионах остается за человеком. Технологическая составляющая, другими словами, структурированное движение исполнительного орудия, преобразующего предмет, теперь уже регулируется не собственной рукой человека, но специализированным устройством, машиной. Несколько утрируя, можно сказать, что самому человеку сегодня остается лишь "нажимать кнопки"; во всяком случае структура движения органов его собственного тела не имеет ничего общего с преобразованием ввергнутых в его деятельность материалов. Наконец, контрольно-логическую функцию от человека все больше и больше перенимает вычислительное устройство. Конечно, в полной мере человек от выполнения всех этих функций еще не освобожден, но все же можно утверждать, что где-то в перспективе его участие в них сведется к нулю. Но если так, что же останется на долю самого человека? Ответ один – творчество, только оно в принципе не может быть делегировано ни машине, ни стихийным силам природы, никому.
Вот только в чем цель творчества?
Нас семь десятилетий воспитывали на том, что в основе всего лежат материальные потребности человека. Но необходимо понять, что становление подобного мировоззрения представляет собой результат развития не одних только философских систем. Потребовалась революция и в образе жизни, и в сознании общества, чтобы не лишенная смысла максима младогегельянцев о том, что рабочие не создают в сущности ничего, ибо акт творчества есть по самой своей природе духовный акт, то есть акт, выходящий в сферу всеобщего, рабочий же создает единичное, чувственное, рассчитанное лишь на удовлетворение каких-то сиюминутных, чисто материальных потребностей, стала восприниматься не только как прямое противоречие "единственно научному" и правильному пониманию, но даже как своеобразная аберрация человеческого духа. А ведь и в самом деле: есть кусок хлеба, а есть и технология его производства. Есть производство каких-то машин, а есть и та инженерная идея, которая лежит в основе их конструкции. Согласимся, что это далеко не одно и то же: первое представляет собой результат достойного всяческого почитания труда, но только второе является продуктом подлинного творчества. И если в отдаленной перспективе первое наверное полностью сможет быть передано каким-то искусственным устройствам, то порождение новых идей так навсегда и останется уделом человека. Но, к сожалению, у нас долгое время романтизировалась лишь прикладная исполнительская деятельность: "эту привычку к труду благородную нам бы не худо с тобой перенять…", для неуловимой же метафизической составляющей, которая образует собой тайну всякого созидания, в системе ценностей нашего общества места зачастую не оставалось.
Плоды этой романтизации в истории русской культуры с наибольшей отчетливостью впервые были замечены в тургеневском герое. Правда, интеллигент в лучшем значении этого слова, Тургенев все же дает основание видеть в своем Базарове некое подобие самого себя, то есть человека довольно высокой культуры. Человека, чей нигилизм предстает скорее родом гегелевского отрицания, чем простым порождением обыкновенного духовного невежества. Собственная интеллигентность играет злую шутку с романистом, мешая ему разглядеть в своем герое что-то родственное тому чудовищу, что было создано гением Виктора Франкенштейна. А ведь Базаров фигура поистине страшная.
Вдумаемся. Разночинная молодежь, потоком хлынувшая после реформ Александра II в российские университеты, осаждалась на естественнонаучных факультетах отнюдь не потому, что сословные перегородки препятствовали ей специализироваться на поприще, до недавней поры более благородном. Да и не потому, что в глазах этой молодежи все "метафизическое" обладало значительно меньшей ценностью, нежели осязаемое прикладное материальное, гармония которого строга и алгебраична. Истина далека как от дурно понятой социальной обездоленности вчерашних париев, так и от демонизма прагматичности этих вдруг ставших интеллигентами кухаркиных детей, как кажется, исповедующих лишь одну религию – логику и преклоняющихся лишь перед точностью строго зафиксированного факта. На самом же деле вопрос не сводится к одному только социальному аспекту, все куда как серьезней и глубже.