Текст книги "О Кузьме, о Лепине и завещании Сталина и не только"
Автор книги: Евгений Федоров
Жанры:
Повесть
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
XIV. Еще парадокс: воля оказалась для Кузьмы страшнее лагеря
После этого длинного отступления, в котором мы видим и прояснение и оправдание главной линии повествования, хотим шарахнуть: нет и нет, Кузьма, пусть в лагерях полно чудес, включая и непорочное зачатие, все, все в лагерях было, но положа руку на сердце, если честно, лагерь не место широких дружб, здесь иначе, здесь иначе, как у Джека Лондона, ни один закон ни божий, ни человеческий не действует севернее какой-то там е.аной широты, здесь свои, иные, очень хлесткие заповеди: падающего подтолкни! умри сегодня, а я умру завтра! у.би ближнего, а то однажды он у.бет тебя дважды!
Шаламов прав, лагерный опыт связан с унижениями и поражениями, с раздраем твоей личности, сплошная оголтелая редукция, деградация, не всякий опыт полезно приумножать, надломиться запросто можно, рухнуть – полетишь, набирая ускорение, лиха беда начало, в черную дыру! в черную жуткую психическую пропасть! Лагерь – сплошной буек, игра в буек! слышали о такой игре? трам-бам-бам! в туза тебя, молоденького паренька, со вкусом жарят легко ранимого охламона Женьку Васяева, всю дорогу от вахты до Лесозавода метелили просто так, лупили все, кому не лень, распалялись, охваченные темным чувством, душу отводили, умри сука! умри сегодня, а я умру завтра! выкладываются старатели, ну потому что из стиля сильно выламывался, выбивают пустое, ленивое, прекраснодушное тюремное самосознание, нелеп, иконный лик, инстинктивно и конвульсивно искал пятый угол, сбили с ног, сыграл, рухнул, добили бы, его ангел хранитель материализовался в виде начальника конвоя – только что прочитавшим молитву: шаг вправо, шаг влево считается побегом, конвой стреляет без предупреждения! спас! а бедный, бледный, как смерть, после восьми месяцев следственной тюрьмы, шалавый юноша долго ощущал в недрах души это злое, сокрушающее, холодное семя, семя лагеря, издавал беззвучный крик, сломлен, иссякла былая и всякая там психосоматическая энергия, другим стал, станешь! какая там бескомпромиссность, осталась сплошное рефлекторное, физиологическое цеплянье за жизнь, в душе труха, такой братский страстный пистон поставил ему лагерь, сплошной компромисс и унизительный компромат, какая тельняшка? не блефуй, не забывай свои протоколы допросов, на папке надпись: Хранить вечно! а под каждой страницей твоя подпись, “ протокол допроса написан с моих слов и прочитан мною”, взбодрит Кононов, вспомни ночные допросы, допросы с пристрастием и на Лубянке, и в Лефортовской тюрьме, прогнул тебя Кононов, однозначно, одной левой прогнул, редукция на полном ходу и никаких танцующих походок, когда вертухай ведет тебя утром с допроса, какофония по всему фронту. забыть все это потребность есть, быстрее, как можно быстрее, к сожалению, глубоко засело, не изглаживаться из памяти, не должно изглаживаться, это твой главный духовный багаж!
А вот Москва, ее в молитвенном, иступленном восторге видели все эти годы, сладчайшие грезы, лунатика-зэка на верхних нарах забирало: одурение, изматывающие, изнуряющие грезы, волюшка воля —вот что не по плечу оказалось герою, кишка тонка, воля быстро и крепко подковала, ущемление, защемление, задала воля пфеферу, палку хорошую бросила, увы, сорвался ты, сломался, воли ты не сдюжил, не двужилен вовсе оказался, разве только из-за неожиданно выскользнувшего, вмешавшегося, неисповедимого и темного случая ты, Кузьма, не дотянул до сорока лет, покатился под гору, выбракован, сыграл, как говорится, в ящик, в гробу лежишь, не дрыгаешься, всех безмерно удивляешь? Ой как ошибочно, злобно, плохо тебя, Кузьма, комиссовали! Может, и злостности никакой не было, не “ русское, еврейское, чекистское хамство”, а равнодушие, система действовала, толстовское ОНО, безличная махина или там, как угодно, сверхличное начало. Неприятно поражает, угнетает, что-то дорогое, важное, ценное опровергает твоя ранняя смерть, деревянный бушлат – иронический комментарий к твоей жизни, как романтической поэме, как танцу среди мечей, неприятно тем, что твоя жизнь видится неслучайной, необыкновенно цельной (“хоть пиши с меня роман”), завершенной, закругленной, внутренне законченной, прибавить, приплюсовать нечего, нет будущего, как в жизни Пушкина.
XV. Модусвивенди: tous les hommes dege’nie et de progre`s en Russie e’taient, sont et seront toujours des картежникиet des пьяницы, qui boivent en zapoї...[1]
Опять же не обойтись мне без помощи костылей, сугубо гностических сентенций Бердяева: “Гений-творец никогда не отвечает требованиям “мира”, никогда не исполняет заказов “мира”, он не подходит ни к каким “мирским” категориям”.Вновь и вновь объясняя необъяснимое себе и другим, интерпретируя, разгадывая, прокламируя Кузьму, его выспреннюю, давящую, ригорическую ориентацию на чутье и наитие, на интуицию, на максимум, на пупок, на вдохновение, на экстаз, на гениальность (“И меж детей ничтожных мира, / Быть может, всех ничтожней он. / Но лишь божественный глагол/ До слуха чуткого коснется” и т. д.), да, к этому рискованному гностическому, романтическому, декадентскому уклону (декаданс, как образ жизни, модус вивенди – широкий спектр лжи) надо приплюсовать свободную линию поведения, безудержное мушкетерство, трын-трава, неутолимая жажда благоговейного общения, врастания в чужие души, шутили, “Кузьма размножается спорами”, “творог тверже тверди”, легко и бездумно жил (так казалось со стороны), “гимн жизни” (Ницше), поиск порою безответственных ситуаций, “все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслаждения”, баловство, ухарство, и не вздумай! будь человеком! слезал по ржавой, гнилой, коварной трубе с 4-ого этажа, удивил всю Европу, нужны крепкие нервы, чтобы на такое смотреть, мог запросто сверзиться, жуть брала, обуяны ужасом, онемели: самовлюбленно и совершенно самозабвенно верил в свое великолепное имя – Кузьма! Это больше, чем имя! это – символ! верил в притаившееся на каждом шагу чудо, самовнушение, с ним ничего не может случиться! окорябался весь, кураж, рискованная игра, чего-чего, а тореодорства, высшего мушкетерства в Кузьме хоть отбавляй, море по колено, риск и пижонство, пьянь дурацкая, лужа по уши, бедовое шоу, показуха, игра, и все это, как образ жизни, мир – контроль нашей поэтической силы– “О времени”, тут почему-то вспоминается милая картина Маковского “Любители соловьев”, Кузьма очаровывался ею, обращал на нее наши равнодушные, усталые глаза; банальное распятие, банальная пригвожденность, свинцовое похмелье, от него не уйти, схватит, не отпускает, потеря первоначальной интуиции, пьяные выбросы разрушительной энергии, всем тошно, противно. Небу тошно, Моцарт, “ гуляка праздный”, с ярким, неумолимым деструктивным комплексом Сальери – опасным, мутные эмоции, душевная опустошенность, жди окончательной темной деградации, агония, есенинщина, кузьмовщинка, тяжкий недуг и характерное явление русской жизни, выплескивающейся из берегов, вызывают не столько энтузиазм и дикое изумление, сколько провоцируют раздражение, “злые мысли” – Бухарин о есенинщине; быстро нарастающая, прогрессирующая тенденция; любил повторять: противоречив, как жизнь, шпага, честь, душу за други своя, щедро, самозабвенно, самоотверженно подставить другу плечо – душа распахнута для жизни, счастье, озорной тореадор, смелее в бой! это все с одной стороны, бесспорно, важной, главной, самой подлинной, а с другой, согласимся, тяжко вздохнем, нехотя и через не хочу признаем: особенно и преимущественно в последние годы жизни, основное расположение и предрасположение к выпивке, освежающей душу, наследственная, кармическая тяга к бутылке, к родимой – дух схвачен в плен алкоголем, дурная несвобода, редукция, вгонял в смущение сердца верующих и любящих его, наличествовали и преобладали удручающие, тягостные, зловещие срывы, становящиеся оплотом деструктивного разобщения, понижение уровня (ну и деньки! не все, что совершал, делал, говорил Кузьма, будет благословенно, вообще-то такое отношение к канонизации характерно во всяком случае для православия: тонкое наблюдение Федотова, св. Сергий по указанию митрополита Алексея закрыл храмы в Нижнем Новгороде, политический конфликт Москвы с новгородским князем, об этом сообщает летопись, но молчит житие св. Сергия, написанное Епифанием), что не по его, что наперекосяк – сдернут, не заржавел предохранитель браунинга, в темном загуле беспробудном потерян контроль над собой, пароксизм бешеной злобы, неукрощенная, авангардистская кривда-зубочистка (самообольщение: у него – абсолютный слух на пошлость и неправду, словно он один имеет особые полномочия свыше, всякая пошлость ему не по сердцу, на него не потрафишь, непримиримая, вечная борьба с разнузданным демоном пошлости) неадекватная, чересчур и слишком неадекватная, а потому приходится говорить, сознаться, удручающая, неправедная, несправедливая, безмерно грубая, варварская (“варварскими методами боролся с варварством” – и справедливость оборачивается неправдой) мгновенная реакция на все, что не по душе, получай на чай, не позавидуешь тем, кто словит, молния, стремительная, как у белого медведя, как сорвавшаяся с цепи шальная стихия, от избытка сердца, непосредственная, насквозь капризная, поэтическая натура, не знающая угрызений совести, словно ты ничему и никому неподсуден, глаза бы не смотрели, хорош гусь! а сам всегда и во всех обстоятельствах являешься высшим судом, не оступайся,
по зубам от тебя ничего не стоило словить, бывало угостит непослушной, гуляющей рукой, тихостью, кротостью не баловал, кое-кто огребал, всякое бывало, распускал Кузьма руки (ты пишешь, опять это из “Агараки”: “… похвалюсь – пес тыкался мне в колени”, не только пес, было время мы все тыкались тебе в колени, в плену у тебя, заводилы, были, уловил ты нас в свои сети, а теперь тебе на хватает психического здоровья, прогнулся, дурной совсем, стал ты обузой для окружающих, а не красным солнышком, трудный случай, тяжелый, таки стихийное бедствие, непредсказуем ты стал, не то к сердцу прижмешь, не то в морду дашь, и мы тебя боимся, прошлого не вернешь, все бесполезно, как презерватив штопать, не хотим схлопотать, избегаем, готовы в отчаянии крикнуть: “оставь нас, гордый человек”!).
XVI. Вознесение до мифа
Следует честно признать и твердо уразуметь, что водить ручкой по бумаге, дуть в затейливые, прихотливые подобы, изобретать метафоры и всякого рода близнецов словечек…
(природа богато, хоть куда, одарила Кузьму, а ведь сказано: кому много дано, с того много и спросится, завидные, выигрышные способности, невероятные, если позволительно так выразиться, сверхспособности, мастер импровизаций, умел выдумывать, изобретать художественные штучки, совершенство сверхформ, совершенное сверхподобие, настолько совершенно, что порою не вполне доходчиво в силу известной абстракции, разряженности, эллипсисов, да и сам ты, Кузьма, иногда не понимал, забывал смысл написанного, не говоря о несчастных твоих поклонницах, задыхающихся в безвоздушном пространстве эллипсисов и неизвестно откуда взятых цитат: “И спасибо за то, что так любезно удержался от цитирования. Почти не над чем было голову ломать” (видимо, из письма Лены Диксон, заокеанской, “звезды вечерней”); его находки на уровне лучших метафор Олеши, всяких там синих груш, цыганских девочек ростом с веник, мальчиков, запутавшихся в соплях!)
… – отнюдь не мушкетерское занятие, да и не занятие настоящего человека, избранника Божья, и не в этом Кузьма!почерк у него ужасный, развинченный, юродивый – натуральные, речистые каракули; Зощенко вообще считал, что писательство не мужское занятие (“Голубая книга”), это мнение о литераторах поддержали бы Чехов, Т. Манн; чтимый мною Парамонов (всегда с удовольствием его слушаю) смело прет еще дальше, готов декларировать культуроборческий, луддистский тезис, мол, все несчастья России проистекают из-за греховного, романтического преклонения перед литературой, из-за хороших книг, из-за всех этих бесчисленных Толстых, Достоевских, Пушкиных все наши неудачи, поражения, катастрофы; стишки, отраженную жизнь, фикцию, мы любим больше, чем самою жизнь. Не верим, не хотим верить, вредная поповская выдумка!
Я твердил, то и дело звал на подмогу Бердяева, повторял, всерьез доказывал, все так и должно быть, что от гения (т.е. от Кузьмы) и не должно ничего остаться, таков закон природы, неумолимый, неотвратимый рок; а теперь хочу попротиворечить себе: проза Кузьмы очень хороша и принадлежит к лучшим литературным образцам той эпохи, а главное, о ней без преувеличения можно сказать, что она написана абсолютно свободным, внутренне расконвоированным человеком. Осторожно вверну на этот раз не Бердяева, а себя, не потому, что так уж горячо люблю себя (острота Маяковского, “себе, горячо любимому”, вспомним!), а потому что подслушано, удачно было сказано, лучше, метче не скажешь, не большая беда и повторить; в повести “Кухня” (“Континент”, 1998, №95), Эдик Бирон, вообще-то персонаж из “Бунта”, говорит о кузьмовской “Белой уточке”: “…совершенно шедевральная штучка, вкус и энергия, точное, мускулистое слово, без изъяна, фактически это поэма, лучшее, что есть в современной русской литературе… смекалистая своя морфология, свой синтаксис, новое, нужное слово, ничего не скажешь”.
Что осталось от прозы шестидесятников? Кое-что. Не бедны. Шукшин, возьмем, рассмотрим Шукшина, ну – рассказы (“Срезал” и др.) великолепны, зависть берет, но таких, что зависть берет, за сердце хватают, не больше десятка, остальное мог бы и не писать, жаль, что так много сил кино отдал, Трифонов, Искандер, Солженицын, “Иван Денисович”, начало ГУЛАГа, опять-таки остального лучше бы не было, перебор, скука, несравненный Веня Ерофеев с “Петушками”, у Венечки не велико наследство, соизмеримо с Кузьмой, а классик, еще какой!
Наверняка, что-то стоящее забыли, не страшно, простится, мы же не фундаментальное исследование по истории литературы этого периода пишем, а так, взгляд и нечто, краткий курс, создаем фон для прославления Кузьмы, вознесения до мифа; итак, закругляя эскизный, плывущий сказ о Кузьме, со спокойным сердцем хочу утверждать, что его опусы на уровне лучших литературных образцов шестидесятников, состоялся Кузьма, как писатель, еще как состоялся, к гордому списку, приведенному выше, смело добавлю Кузьму.
XVII. Держите меня!
О себе скажу, откровенно, честно, как на духу, если кто и влиял на меня, на мое виденье лагеря (у Кузьмы я улавливал первородство нового виденья, антишаламовского), на мою стилистическую манеру, так это Кузьма, рискнуть так писать в те годы, как Кузьма, нужно колоссальное мужество, вящее, особое чувство языка, особый дар, умение продегустировать и воскресить слово, вот – “Агараки”: “В паре они стояли скульптурно. В поцелуйной позе”(об осликах). Как хорошо! фактурка! Какая дивная мощь пластической выразительности слова, заковыристость сочетается с точным попаданием в цель. Спазмы телячьего восторга. Держите меня, а то я скажу, что “Белая уточка”, “На семь метров”, “Агараки” стоят всей прозы шестидесятников!
Испытываем смешанные чувства, вчитываясь, вгрызаясь в предсмертную записку Кузьмы (она определила ложный след – самоубийство); поди уже вдыхал бесконечность, мутилось сознание, сделана неверной рукой: “Жене же моей отказываю мою кровать, не лучшую, со всем принадлежащим убранством”.Кому именно? Гедде Шор, Элен Диксон, Полине, Маше Столяровой? Почему не лучшую? У него всего одна кровать! Как тут быть? Хоружий, глубокий комментатор Джойса, признал: “Писатели – ужасные люди”.
Примечания
1
Все прогрессивные и гениальные русские люди были, есть и будут картежниками и пьяницами, которые пьют запоем (Ф.Достоевский, “Бесы”)