Текст книги "О Кузьме, о Лепине и завещании Сталина и не только"
Автор книги: Евгений Федоров
Жанры:
Повесть
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Непростой вопрос, и мы не будем его до конца прояснять, в каждом из нас много темных глубин, и не они определяют человека.
IV. Лепин первым стал писать о Кузьме, но он прямой антипод Кузьмы: шибзик, сухарь, чужд, чужероден
Первым о Кузьме взялся писать Лепин; он лепит образ Кузьмы, используя термины – “ русский странник”, к каликам перехожим Кузьма причислен. Лепин пишет:“Было мужествомостаться с открытым вопросом о Боге… не менять (в тексте “не менее”, видимо опечатка) его ни на какой богословский, догматический, человеческий ответ”… “православное возрождение повернулось к Кузьме Карелиным…”
Для полноты картины и к месту вспомнить одно замечание Кузьмы, слова в некотором смысле пророческие: “ Я своим долгом, своей обязанностью почитал написать воспоминания об Р. Г., чтобы не написал дурак или чужеродные” (“Другу Прохорову”). Можно сказать и со всей несомненной однозначной определенностью, что Лепин для исключительно художественной, исключительно гениальной натуры Кузьмы и был таким “чужеродным”: пустобрехом, человеком скудных чувств, пресной эмоциональной жизни, одни фокусы и пустые выкрутасы чистого разума, раздражающие, профанирующие истину, скучно-заумный “ геттингенский” (простите – любимое словечко Кузьмы) подступ, мертвящий, высушивающий, убивающий все живое. Могу свидетельствовать (могла бы и Гедда Шор, вообще-то очевидцев более чем достаточно), Кузьма был во всем полярен, во всем антипод Лепину и плохо переносил его, видел в нем засохшее древо жизни, удавленное механической рассудочностью, неаккуратной легкомысленной приблизительностью, образчик коротких замыканий, абстрактной пустой заумности, несуразности, белого шума, ветра, близорукости, деревянных, дубовых, пустопорожних псевдоглубокомысленных разглагольствований, да в этом весь Лепин (позже Солженицын лихо, по-конармейски, слету и на веки веков, как он это умеет, наградил, обозвал нашего Гришу “образованцем”); Кузьма гадливо морщился при одном упоминании имени Лепина – вступала в права и силу неаппетитная физиология и прочие напасти, словно взял в рот омерзительную живую французскую устрицу, издающую пронзительные писки, когда ее травят лимоном, чересчур уж разные группы крови (Кузьму в данном случае принял бы Розанов, вспомните отношение Розанова к Венгерову).
V. А все-таки именно Лепин учуял фашистский заговор, во главе которого стояли черносотенец маршал Жуков и черносотенные ленинградские партийные функционеры, намеревавшиеся восстановить в России монархию со всеми ее прелестями, как то – кишиневский погром, еврейское гетто. Лепин забил тревогу, написал честное бескомпромиссное мужественное письмо Сталину
1. Царица полей
Мне не раз приходилось защищать Лепина от злых и несправедливых наскоков Кузьмы, треплемся во всю, балды балдеем, говорю что-то, обеляю в меру сил Лепина – мой лагерный единомышленник, лагерный керя, одним бушлатом накрывались, одну баланду хавали, одного клопа кормили, брат мой во клопе, люблю! с нашим кругом Лепина познакомил я, вроде несу за него некоторую ответственность. Говорю, мол, это благороднейший, добрейший человек, бессребреник, прелесть, трогательный чудак, Донкихот, его жизнь – сплошная клоунада, словно Донкихота читаешь, такие чудаки украшают мир, а Ромен Роллан говаривал и сдваивал: – “Донкихот это лучшее, что можно сказать о человеке”. Весело травлю баланду и про то и про это, рассказываю, что этот Гриша прямо-таки чучело гороховое, ходячий анекдот, нет, не мелкая букашка, а большой оригинал, уникум, своеобразная, самобытная, подлинная личность, говорю разные разности, с энтузиазмом рассказываю, как и почему Лепин пострадал и оказался с нами в одном лагере, не чета многим, он же взвалил на свои плечи подвиг необыкновенный, впрочем все было просто и естественно, новая мысль разворотила кокон, выскочила, выпрыгнула, захватила, полонила сердце и ум, держала по-бульдожьи, крепко, не отпускала, при всей своей невозможной, ужасной близорукости он все прозрел! стучи и откроют, дерзай, прямо сама судьба собственной персоной постучалась в дверь и призвала, и вот тут-то наша “царица полей” – так в те годы он себя именовал, утверждают злые пересмешники, только так и не иначе, а еще эти мелкие людишки любили дразнить Гришу, все спрашивали, расскажи откровенно, как на духу, людям, в какое место тебя немец подстрелил? – так эта самая “царица полей” состряпала и предъявила Сталину вдохновенное письмо, Лепин вынужден был предъявить, таково требование его природы, здесь начинается характер, а характер есть внутренняя суть личности, ее экзистенциальный аспект, а это вам не жук чихнул, не перчатка, не сменишь просто так, зов предков и есть его миссия на нашей грешной земле, подчинен всецело роковому безумию, как сказал поэт, “он знал одной лишь думы власть, / одну, но пламенную страсть”, и таким образом мощно заявил о себе, порыв и прорыв, а что оставалось ему делать со своими твердыми, выверенными убеждениями? цельная натура, резв и пылок, как замечательный герой Сервантеса, норовист, боевой, бесстрашный склад ума, подналег, преисполнился усердием, четыре месяца без передыха и не покладая рук работал, то был зов честной молодой революционной совести и веление сердца, во всю накручивает, гонит перо, слова на бумагу мечет и улыбается, крылья выросли. Черпает отвагу в архетипических глубинах своей психики, ляпнул сгоряча и по молодости много лишнего, лукавый за язык дергал, тянул, ловкие, эквилибристые подобы и метафоры самозарождаются, как юркие блохи, выскакивают на поверхность сознания, лови, вот она! ой! ай! поспевай, разошелся, на одном дыхании нашмулял, так расписался. Не слова, слова, слова,(Гамлет), а слово! Логос! звезды жались в ужасе к луне, если, словно розовое пламя, словопроплывало в вышине. Прямо и бесстрашно вопрошал. А что же такое, скажите на милость, получается? еще вчера авангард, штурм небес, революция, еще вчера апофеоз беспочвенности, интернационализм, а тут, здесь и вокруг, такое пошло и идет? вляпались! погоны, министерства, гимназии, аттестаты зрелости, пьяное офицерство, грязища, страшно в уборную войти; мыслил честно и откровенно, премудрость так и сыпалась на листок бумаги, как из рога изобилия, переписывал, пережевывал, шлифовал стиль, достиг могучей власти над формой, местами это было вкрадчивое, все исподволь, тихое, нашептывающее слово, местами переходил на нахрапистый, пророческий, масштабный, сокрушающий библейский тон, форма выверена от века и на века, главное и наиболее совершенное его творение.
Закончил, свершилось!
2. Крик души
Оно, видать, погибло в архиве Сталина, во всяком случае канонический текст погиб, горят рукописи, еще так ладно горят, нет закона сохранения информации, правда некий старец Афонский, отец Силуан, позволил себе дикой смелости мысль, утверждал, если бы Евангелие было уничтожено, не дошло до нас, случилось бы чудо, оно восстановилось бы Духом Святым. Текст письма Лепина можно лишь частично реконструировать по протоколам допросов, а из протоколов, которые Лепин внимательно прочитал и подписал, следует со всей наглядностью, что на допросах он не вилял, не петлял, не наводил тень на плетень, дудки, не отделывался отвлеченностями и общими рассуждениями, не ограничивался соображениями узкого профессионализма, вот в результате чего получился умный, с огоньком и настоящей убедительностью, дерзновенный, с сумасшедшинкой в интонациях, сенсационный текст, апеллирующий к вечности, изобилующий великими мыслями, в послании (message!) к Сталину он выступил как восторженный певец русской интеллигенции и как бесстрашный заклинатель и проклинатель русского хама, хама и неискоренимого черносотенца, метафизического врага, это был крик души, протест, гневный, бескомпромиссный, разоблачал армейские порядки, послевоенный быт, беспробудное пьянство офицеров, идет разложение армии, армия должна стать другой, подлинно революционной, возвратить ей немедленно старое название, у нас была Красная армия, была, есть и будет! вернуть армии революционный дух и изгнать дух Щербакова, Жукова, Кузнецова, вернуть улицам Ленинграда, колыбели революции, революционные названия, не Невский проспект, а улица 25 октября, пусть будет! отменить погоны, долой погоны! отличной изюминкой этого документа был беспардонно смелый выпад против Жукова, крепко и разнообразно бодал, здесь он пускался во все тяжкие, проявил бойцовые качества, на войне, как на войне, не стеснялся, письмо изобиловало намеками и ядовитыми словами о зазнайстве, самодурстве, самоуправстве маршала. Лепин своим провидческим, подозревающим и подозрительным умом глубоко раскусил эту темную лошадку и теперь опытной рукой выводил на чистую воду, крепко приложил, припечатал, нашел нашептывающие, последние, исчерпывающие, сокрушающие словеса, сумма суммарум: мы имеем дело со страшным, нахрапистым крокодилом! крайне опасен! притаился, ждет своего часа для прыжка, нет, нет, он не от нашего доброго революционного корня, рассмотрите внимательно портрет работы художника Корина, невыносимо отвратительные, осатанелые глазища, бонапартьи, полны термидоров и кулацких контрреволюций, привлечь для убедительности портрет работы Корина – сильный, ловкий ход, нашептывающий, затем ввернул цитату из Ленина, дальнобойная снайперская цитата, неплохо легла (“В нашем черносотенстве есть одна чрезвычайно важная черта, на которую обращено недостаточно внимания. Это – темный мужицкий демократизм, самый грубый, самый глубокий”), похоть теургического пыла, распалялся, быстро строчит письмо, не переделывает, подхлестывающее вдохновение, чем меньше работает над текстом, тем лучше получается, понесло, понесло, резво выскочила на поверхность сознания особенно навязчивая идея, пошел вразнос, заговаривается, выкладывается, час гнева, полон самого что ни на есть благородного негодования, необуздан, распоясался совсем, тут и сами явились выражения вроде того, что Жуков – враг рода человеческого, отвратительная рептилия, шовинист, откровенный черносотенец, антисемит, поднимает голову бонапартизм, правокулацкий, националистический уклон, а темный, черный многомиллионный русский люд, которому приписывается особая интуиция всеединства и соборности, какая соборность, ксенофобы опупелые, жопу подтереть не умеют, в уборных на полу гадят, на потолке! свиньи, свиньи, хуже трефных, грязных свиней, войти страшно, грязь, дерьмо! весьма в сапожках не пройдешь, а туда же, всеединство! это черносотенная, византийская мгла, темное мещанство, темное мутное дремучее мужицкое царство недочеловеков, слепо любит маршала, считает, вопреки фактам, великим полководцем, выигравшим войну, Суворовым, наука побеждать, быстрота, глазомер и натиск, пуля – дура, штык – молодец, ура, Варшава наша!готовы идти за ним в огонь и воду, всегда готовы встать под грязные, источающие вонь хоругви пресловутого православия, одичание великое, отвратительное, неисправимая, гнетущая серятина, обывательщина, дикое, безнадежно костное бескультурье, вот чего навалом в русском народе, вот чего воз и маленькая тележка, и его желчная неприязнь к интеллигенции, к образованным людям, к культуре вообще, к экуменизму. И это неискоренимо! Маршал тайно крест нательный носит, не стыдно? член партии! что-нибудь одно, либо крест и почва, либо партия; послабление, чуть гайки ослабили, несколько вонючих попов из лагерей отпустили, им уже руки целуют, как это негигиенично, тошнотворно физиологически, рвотно, они уже умами владеют, нива зла, распространяют миазмы, растлевают юношеские души, пионеров ловят, кресты на них вешают, даже на некрещеных, даже на еврейских мальчиков, а это уже равносильно физическому покушению на еврея! как такое возможно после Освенцима? было уничтожено шесть миллионов евреев только за то, что они евреи, в том числе и дети, маленькие дети, весь мир должен содрогнуться и стать иным после Освенцима, тревогу бью, в этой стране только и слышишь, православие, самодержавие, народность, Россия остается темной крестьянской страной, народ чужд пролетарской, марксистской идеи мировой революции, наметилась смена скрижалей, почва! на ней, как грибы после дождя, вырастают почвенники, тихо, незаметно, подспудно идет полным ходом восстановление царского режима, дореволюционной России, идет уклонение от революционной космической эры, и этой реставрационной, адовой тенденции не видно конца и края, никогда она не сгинет, не сойдет на нет (энергично подчеркнуто два раза), влетели в густое облако абсурда, завтра начнется праздник откровенной непристойности, восстановят храм Христа Спасителя, патриарх уже есть, молебны творит, коммунисты того гляди со свечами будут стоять рядом с попами, и все они, включая пионеров, понесут хоругви, иконы Богородицы, пойдут дружно и хором петь “Боже царя храни”. Вот что серьезно, опасно!
3. Идиот
Нынче и присно есть все необходимые и достаточные основания величать Лепина первым подписантом, всех переплюнул, предвосхитил наше демократическое движение шестидесятых годов, много звезд на небе нашего диссидентского движения, видимо-невидимо, но Лепин звезда смелая, самая яркая, звезда первой величины из всех видимых звезд, будет правильным прямо сказать, что Лепин, надо помнить, господа хорошие, задолго до Якира и Красина поднял диссидентское, бунтарское, гордое знамя, определил все то, что случилось в 60-е годы, при этом не был анонимом, как Синявский и Даниэль, как некоторые, даже не мало таких развелось одно время. Алексеевой следовало бы с Лепина начать и вести историю “инакомыслия” и диссидентства, если она желает быть объективной и не тенденциозной, в ее книге “История инакомыслия в СССР” роль Лепина слабо прописана.
Спросим себя, а чем в те годы, когда Лепин начал борьбу, занимался Сахаров, авторитет, главный диссидент, главный пряник, наш заступник и великий современник? А вот чем: создавал для преступного режима преступное оружие, водородную бомбу! Разве не так? Хорош гусь, а где же совесть? Не видно никакого настроения к раскаянию, к самобичеванию, к самораспятию, не мучается угрызениями совести, судя по тому, что о нем пишет вдова, не из тех, у кого больна и свербит совесть, да и у нас с вами на его месте не свербела бы: ловко человек устроен. Получается, разработал и создал преступное оружие для преступного режима, технарь гениальный (“уж такой не Ландау!”, Исаак Яковлевич Померанчук не раз говаривал: “Андрей Дмитриевич не столько физик-теоретик: он – гениальный изобретатель”), нахватал орденов и премий, а мы с вами им восхищены до идолопоклонства, готовы наше время, семидесятые, восьмидесятые годы, назвать “сахаровским”, так во всяком случае полагает В. Корнилов. Где-то в августе 1953-о года, вскоре после смерти неожиданной Сталина, происходит испытание водородной бомбы, крепко хлестнула, на удивление, в затылках чесали, Маленков на радостях звонил Курчатову, поздравлял, спрашивал, чье это творение, разошелся на радостях, ликовал, кричал в трубку, “обнимите его за меня, расцелуйте”, пригвоздил жирным поцелуем несчастного к позорному столбу! закроем тему, она татуирована; знаем, позже, в шестидесятые, Сахаров завязал, так надо было! Но вопрос повисает, кто создал большевикам преступную бомбу? Пушкин? Папа Римский? Мы не против Сахарова, мы лишь горой за Гришу, ведь вон когда, в те самые годы он дерзает, с открытым забралом помчался в безумный бой, летит на брань с возрождающимся византизмом, национализмом, бескультурьем, обскурантизмом, мракобесием, за это пострадал, угодил в лагерь. Чем не герой? Силен, а? да такое и не снилось в те годы Сахарову. Не будем забывать, кто наш истинный пряник! когда думаешь об историческом письме Лепина, приходишь в восторг, начинаются сплошные охи! будем же чтить героя и отдадим ему положенные по праву почести. Не случайно Сталин обратил внимание на письмо Лепина. Оно роковым образом, как и письмо Капицы о русских талантах – напомним, Капица в простых словах, но настойчиво подсовывал и очень рекомендовал Сталину опубликовать книгу Гумилевского “Русские инженеры”, писал, “книга о наших талантах в технике, которых немало… картина развития нашей передовой техники за многие столетия… обычно мы недооцениваем свое и переоцениваем иностранное…”, в письме речь о наших замечательных умельцах, припоминается Можайский, который сконструировал еще в 1881 “прообраз” самолета, Розинг, в 1911 осуществил первую лабораторную телепередачу, эти изобретения определили лицо двадцатого века, но реализация изобретений произошла во Франции и США – определило судьбы послевоенной политики в сфере идеологии, нацелило вектор абсолютной державной воли, постулировало знаменательные, достопамятные трагические события. Так не будем уподобляться хитрожопому обывателю, цыпленок тоже хочет жить, который знай одно твердит, живи тихо, не залупайся, а, услышав жуткие подробности исторического письма, неистово возопит:
– Полное безумие! Князь Мышкин! Идиот! О тебе, идиоте, Женева плачет горькими слезами! нам дурно! Сам на себя донос написал!
VI. Кузьма ничего кроме дури и патологической еврейской мнительности не увидел в судьбоносном письме Лепина
1. Страсти по Лепину
В который раз увлеченно и с энтузиазмом, захлебываясь, рассказываю трагикомическую, обескураживающую и порядком душещипательную историю, святое предание Каргопольлага о том, как наш Лепин влюбился слету и насмерть в одну юную зэчку, уборщицу на подсобном хозяйстве, где пряники перебирают, по ОЛПу бродил, как зачумленный, не пожелал выходить из лагеря, и его пришлось выставлять за зону, ну – шекспировская драматургия, и все на наших глазах, в театр можно вовсе не ходить, страсти по Лепину (на какое только словоблядие не пускаются друзья, чего только не трепят друг о друге, и все это за глаза, страшно и вообразить! Тяжелый случай! Как только косточки не перемывают! Ах, ой, как нехорошо! каюсь, каюсь)...
У Кузьмы хоть глаз сугубо наметан, набит и уловист на всякие там психологические ляпсусы и казусы; в этом Кузьма безгранично смел и гениален, как никто, но и он первоначально потерялся и растерялся; лишь спустя некоторое время прозрел Лепина, как идею (Лепин, как социально-психологический тип), и вот вновь тычет мое робкое, растерянное, растерзанное, разорванное сознание в уродливый, жаренный фортель, который так преспокойно, так чисто учудил наш распрекрасный гегельянец, призывает к честному, объективному, объемному виденью мира, разбирает, детализирует эпизод, преподносит его, как козырь, как неслучайный символический акт в широком и даже метафизическом плане, как некую бесценную улику, пытается снять покрова с абсурдной действительности, призывает, зовет меня смело войти в непонятную, шокирующую и пугающую истину, а я сокрушен, растерян, труслив, слеп (известно, что подлинные слепцы не те, кто не видит, а те, кто не хотят видеть); Кузьма гнет свое, давит, угнетает наводящими вопросами, как Сократ в сочинениях Платона – саморегулирующийся, самоуглубляющийся диалог, рождающий и обнажающий истину.
2. Назвался груздем…
Кузьма не сильно верит в фантастическое письмо к Сталину, да было ли оно? Не блеф ли? Предлагает и настойчиво рассмотреть эпизод, в котором весь Лепин, вся его натура, как на ладони. А эпизод знаменателен! Было, было, случай из самой жизни, дело было где-то в середине 50-х, давно, уже предания старины глубокой, живых свидетелей нет, собиралась компания, Кузьма был, Колька Смирнов, я был, Ирина Игнатьева, ну и Лепин, намеревались провести вечер, настроение было, поболтать, почесать языки, поддать немного, самую малость, как же без этого. К выпивону не приступали, еще не махнули по одной (– Со свиданьицем!), не крякнули. Лепин одарил нас тирадой о Гегеле, велемудро загибал что-то об инобытии духа, о напряженности неразвитого принципа, словоохотлив, славно хвост распустил, летал в философские дали, припадок краснобайства, заслушаешься (заливается соловьем (Зощенко: – Милый, почему так сладко соловей поет?), его тема, карты в руки, не лыком шит, современный усовершенствователь Гегеля; в разгаре речи, без всякого внешнего повода, видать, что-то вспомнил, случайная залетка, ассоциация, а то какой-то там постоянный зуд, что-то чешется, буравит, сверлит, свербит и не дает философской душе покоя, прервал бесстрашный лет свободной мысли, перебил самого себя, брякнул ни к селу, ни к городу, что в жизни не встречался ни с одним христианином, жаждет о встрече. Колька Смирнов возьми и скажи, словно за язык кто дернул: – Ну, я христианин. Сказал совсем бездумно, не опасаясь подвоха, не придавал особого значения сказанному; а Лепин весь напрягся и сосредоточился, набрался силы, духа, напорист, динамичен, реактивен, он в новом агрессивном качестве, у нас не заржавеет, вдруг, стремглав, словно с цепи сорвался или еще с чего-то там, весть такой порывный и истребительный, сорвался с места, распустил крылья, оторвался, летит, неожиданная атака, развивает ускорение, в два холеристических прыжка подскочил к Кольке, весь как до чрезвычайности самоуверенная, мощная зарница, молния, хлобысть по физиономии Кольке, вот так так! ручка маленькая да удаленькая, жилистая, видавшая виды, шелапугу в тридцать пудов держит, есть чем похвалиться, посрамила, попрала Гитлера, попрала антисемита маршала Жукова, глубоко посрамила начальника карантина Шилкопляса (это – в нашем лагере, не только заушил, но и постарался, удачно, метко, как верблюд, плюнул прямо в зенки сучьи этому гаду невыносимому, антисемиту позорному), попрала самого гражданина начальника комендантского ОЛПа Кошелева, антисемита, бросала на ковер (разумеется, на идеологический ковер) опасного Солженицына, империалиста, византийца до мозга костей, каким является всякий русский патриот (и Сахаров обвинял Солженицына в “религиозно-патриотическом романтизме”), накачал мускулы, литая ручка, да как крепко, предельно брутально, всамделишно, впечатлительно, чувствительно, громоподобно, с оскорбительным, победоносным смаком обалденно звезданул, гоп-доп, не вертухайся: – Подставляй другую щеку!
У Кольки в глазах аж темно стало, все преизрядно запрыгало и поплыло, лицо приметно, интенсивно теряет краски, делается совершенно мертвенно серым, как мертвая штукатурка, кровь в сыворотку сворачивается, внутренняя шерсть разом стала дыбом, станет, если вам как следует, зубодробительно в морду угодят путево, поставьте себя на его место, сопереживаете, вчувствуйтесь, желваки у Кольки заработали, ходуном ходят, задыхается, задохнется того гляди, прерывистое дыхание, громко забулькал (вообще-то есть такая поговорка, русская, между нами говоря, не заморская, лакейская, назвался груздем, полезай в кузов, вообще-то сказано, заметано, завоевано и записано, да, заметано, знаем, помним, эта важная, первая, нагорная инструкция Христа вызывает улыбочку у цивилизованного современного человека и ощущение неловкости: Мф., 5. 39: “Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему другую”: Лк. 5. 39: “Ударившему тебя по щеке подставь и другую”), совладел с собою, а ему это было отнюдь не просто, до чрезвычайности пробрало, переломил все же себя (любопытно знать, как бы вел себя наш незабвенный Александр Сергеевич Пушкин, если бы какой-нибудь там Дантес прогулялся по его вывеске, прогулялся – потешился? пушкинисты, ученые дошлые, уважаемые склонны улавливать, прослеживать эволюцию Пушкина, развивался, тихо, мирно дрейфовал он от афеизма и декабризма масонского, звезды пленительного счастья, к суровому византийскому христианству – “Отцы пустынники”, 1836, с другой стороны – дворянство, все такое, гордость, “мой предок Раче мышцей бранной Святому Невскому служил”, спесь, предубеждения), подставил, как глупый олень, на слове пойман, классно подсечен, другую щеку. Лепин, дождался своего часа, озабоченность почти сексуальная, руки давно чесались, приспичило, нашел простака, в другой раз фортуна не подвернет! лови мгновение, оно прекрасно!
А Колька тужится на христианское смирение, из последних силенок тужится. А что ему оставалось делать? А Лепин очень раззадорился и по другой щеке прошелся, хлобыстнул тыльной стороной, может не так полновесно, но с большим вкусом (подлинная, классическая пощечина!), затем отпал, как клоп, крови напившись, или там паук, выполнил завет, можно расслабиться, признал довольно спокойно, незаинтересованно, охотно Кольку истинным христианином. Потирал демонстративно миниатюрные ладошки. Улыбка кривит еврейские губы. (Если бы Эренбург был свидетель этой сцены, он с удовлетворением констатировал бы подтверждение своей мысли о “не приглядевшихся к жизни племенах”.)
Ай-ай-ай! – дружно, хором мы промолчали. Вот и приехали с орехами, вечный громыхающий, режущий стыд, мы от стыда не знали куда глаза девать, мы в оцепенении, втянули головы в плечи, сократились, укротились, сошли на нет, удручены, перекошены, перекорежены, эмоциональный шок, страх в пятках, карабкается все выше, выше, уже спину щекочет, жарит, захватывает сердце, немного отпустил, перед нами, при честном при всем народе, безукоризненно категорично, спокойно творится вопиющее небу знатное неприличие и зло! вечер скомкан, закруглился, накрылся. Вскоре вся наша порядком расклеенная рать разбежалась, захвачены лавиной малодушия, последовавшей за шоком, испытываем паническое, подловатое желание улизнуть, улепетнуть, поскорей вырваться, бежать, бежать, спасаться бегством, выскочить на свежий воздух: опять и скоропалительно манифестируется пограничная ситуация, Лепин в своем репертуаре, Боже милостивый, ой, идиот, сущий идиот, бесчинствующий, блистательный, трам-бам-бам твою мать! фантасмагория, на Аргентину это стало не похоже, жуткий, позорный вечер.
На этом кончилось последнее танго. И вот обида, “шишил вышел”, как сказал бы Хармс, стол был накрыт с размахом, тут праздник жизни (Ирина Игнатьева в отличии от некоторых, лучше не вспоминать, забыть, вычеркнуть, любила гостей, не все такие, как она, пальцем не будем указывать, глаза злющие, змей на яйцах, шип змеиный, о водке ни полслова, а кое-кто нашего Гришу сравнивал с чеховской Душечкой, ядовито, не лишено меткости и остроумия: не в бровь, а в глаз), представляете, “я скажу тебе с предельной прямотой”, фон события, примечательный, на столе мирно скучали бутылки заморские, честные, шери-бренди в них, сколько их, пузатых, брюхатых было, ой, залейся, остались неоткрытые, даже не пригубили хмельного, так-таки не распотешились, желанных, вожделенных не пробовали, а как тянуло мирно вкусить, вдумчиво, не спеша, тихо, без безобразий, во всем основательно разобраться, знатоки утверждают, что то был “душевный напиток”, изумительное, незабываемое послевкусие, коварен, незаметно и ладно берет, представляете, это прославленное поэтом вино на какую-то неделю мелькнуло в наших магазинах и исчезло, по усам даже не текло, а тем паче в рот не попало, где попасть, так и не знаем вкуса, не знаем, чем так восхищался Мандельштам.
3. Достоевский – но в меру
Кузьма умело препарирует эпизод с пощечиной, вновь и вновь выскакивает, наскакивает пытающее, прожигающее меня слово и интонационно зависает большой, жирный детективный знак. Как же так? Почему? Не “из ничего” же возник пережитый нами вопиющий небу сюжет, неспроста же так этот сухарь возгорелся, воспламенился, охваченный жаркой страстью, нанес Кольке стильное, безобразное оскорбление, не есть ли это плод определенным образом и внятно артикулированного сознания: перед нами – фирменное блюдо. Где и в чем источник энергии, которая питала и воодушевляла в тот вечер душу Лепина (Аристотель считает душу источником движения, формой форм, впрочем, таково мнение и Платона: душа это то, что “движет само себя”, кстати, говорят, это чуть ли единственное содержательное определение души, которое есть в философии)? Не имеет ли рычаг, определивший темную, неразгаданную мифологему тяжелого, запомнившегося, фантастического вечера, фатальной, наследственной, твердой опоры в глубинах психики этого человека? Почему у Лепина руки чесались и он оказался похотлив на зло, скоропалительно превратился в сгусток, квант зла, а мы ведь не успели опомниться, ахнуть, а Колька в тот же миг (готово!) словил по роже? Откуда прыть? Где первопричина? Где первопружина и почему она жестко выпрямилась? Что нашло? Как это могло приключиться? Как такое он смог? Как смел? И как все это я разумею?
А я ничего не разумею, ничего такого не понимаю, не улавливаю, да я вовсе, если хотите знать, не рвусь к истине. Но на меня продолжает давить, наваливает, – почему Лепин возгорелся, сладострастный садистический порыв, страстью прихвачен, не потому ли что в бедном Кольке в тот момент персонифицировалось и сгустилось липкое черносотенное абсолютное зло? Что стоит за этим? А мы, сырые спички, почему не воспламенились, не протестовали, не возвысили голос: – Остановись, безумец! Остановись идиот! А он преспокойно крутит ситуацию, спокойно, одной левой, владеет ею, одолел нас, околдовал, развивает успех, торжествует; мы даже не дистанцировались, не обособились от кромешного безобразия “царицы полей”. Чего так перетрусили? Почему муть и стынь в душах? Где стынь, там и болезнь медвежья возможна, запросто прошибет. Что нам помешало одернуть “царицу полей”? Чего всегда боимся? Почему кляп во рту? Почему малодушно, бесповоротно расклеились, ознобились, мандражили, криводушничали, уши подло прижали? Почему стали соучастниками неприкрытого, голого, внятного хулиганства? Как это назвать иначе?
В вопросах Кузьмы звучит серьезная нота, от таких заноз мозги начинают киснуть и пухнуть. Да, я тогда сплоховал, дурак дураком, говорю, говорю, а в голове не шлендает никакой порядочной, умной догадки, никак из серого вещества мозга нужное слово не выдавлю, пребывал, а это в духе времени, в легковесной, благодушной, либеральной тьме; а я, ленивый тугодум, не кумекаю толком, в мозгах царит непролазная либеральная неразбериха, даже приблизительного понятия не имею, о чем таком эдаком так настойчиво, настырно свидетельствует Кузьма.
М. Ремизова очень даже права, возражает Лепину, пишет (“Новой мир”, №11, 1998 г.): “…Бахтырев не был так прост, чтобы принимать или не принимать что бы то ни было в зависимости от персоналий”. Нелепо думать, что все дело в Карелине, Лепин наивен, принял слова Кузьмы за чистую монету.
Нет, не прост Кузьма!
Я уже перестаю рыпаться, отдаюсь всецело Кузьме, отдаюсь магии доверительного разговора, магии доверительных интонаций, хотя еще по инерции отвечаю, гоню, порю что-то не то, что-то мелкое, тривиальное, поверхностное, пустое. Не находчив. Не берется верный след.