Добровольцы
Текст книги "Добровольцы"
Автор книги: Евгений Долматовский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Глава двадцать шестая
ТАНЯ
На мирной жизни белые кресты —
Полосками заклеенные окна;
Столица не лишилась красоты,
Но посуровела, чуть-чуть поблекла.
Любимая с морщинками у глаз
Порой нам прежней юности дороже.
У Лели выдался свободный час,
А дома Славик снова неухожен.
Она пришла и, не жалея рук,
Помыла пол, бельишко постирала.
Тут в дверь раздался осторожный стук.
Гостей сейчас как раз недоставало!
В спортивной курточке, лицом светла,
Тревожно теребя косички хвостик,
Застенчивая девушка вошла.
Впервые вижу! Это что за гостья?
«Я Таня. Мне рассказывал о вас
Уфимцев Слава… Вы уж извините…
Я к вам пришла узнать, где он сейчас…
Он потерялся в первый день событий…»
«Давно ли, Таня, вы знакомы с ним?»
«Мы повстречались в мирный день последний».
«А почему он вам необходим?..
Зайдите! Что же мы стоим в передней?»
И девушка пристроилась бочком
На валике дивана неуклюжем
И снова стала говорить о том,
Как ей хотя бы адрес Славы нужен.
И, веря в возникающую связь
С девчонкой этой, Леля ей призналась:
«Он улетел и с нами не простясь,
А впрочем, это с ним уже случалось…
Вот мой сынок. Остались мы вдвоем —
Муж с третьего июля в ополченье.
Давайте, девушка, чайку попьем.
У нас, выходит, общее мученье».
И Таня, всё не поднимая глаз,
Минут за сорок Леле рассказала,
Не оставляя правды про запас,
Своей любви волшебное начало:
«У нас был в школе вечер выпускной.
Мы пригласили летчика-героя.
Со всеми пел он, танцевал со мной,
А после, предрассветною порою,
Пошел он провожать меня домой,
Хоть я живу с десятилеткой рядом.
Мы двинулись дорогой не прямой —
Бульварами, потом Нескучным садом.
И я позволила себя обнять.
И он сказал: „Весна пришла опять…“»
«Так, что, не пишет?»
«Нету ни строки!»
«Вы не волнуйтесь, мой не пишет тоже.
Они у нас немного чудаки
И друг на друга до чего похожи!»
И Тане стало страшно, что она,
Стремительно заняв чужое место,
Здесь принята как Славина жена,
Хотя не называлась и невестой.
А вот и Лели очередь пришла,
Ей так хотелось рассказать о муже.
«Его я задержать в тылу могла,
Поскольку он на шахте очень нужен.
Нам, метростроевцам, дана броня,
А я его начальник по работе.
Спросили, как положено, меня.
Что мне ответить? Вы меня поймете.
„Пускай идет на фронт“, – сказала я,
А после ночь белугой проревела.
Тут все едино – шахта и семья.
Протестовало сердце – и велело».
«Я знаю, знаю, что такое долг.
Мне прививал понятие о чести
Мой папа. Он под Минском принял полк,
Три дня сражался и пропал без вести.
Глазами я похожа на отца,
Так все считают, но не в этом дело.
Я, сохранив черты его лица,
Характер бы его иметь хотела!
Я тоже скоро в армию пойду,
Мне через месяц будет восемнадцать.
На фронте я Уфимцева найду…
Не надо, Леля, надо мной смеяться!»
«Не обижайтесь, девочка! Смеюсь
По-дружески. У нас такое было.
Я вспомнила, чтобы развеять грусть,
Как на себе Кайтанова женила.
Ой, сын услышит! Расскажу потом:
При нем теперь нельзя сказать ни слова…»
Осенний сумрак, затемняя дом,
Неспешно сделал комнату лиловой.
И вдруг прожектор в облаках пророс.
Знакомый голос сдержанно и строго
В картонном черном диске произнес:
«Граждане, воздушная тревога!»
Они идут, стараясь не бежать,
Почти несут примолкшего мальчишку,
Сейчас, пожалуй, Леля – только мать…
А Таня, взяв хозяйский плед под мышку,
Идет и удивляется сама,
Что ворвалась так просто в жизнь чужую.
Вокруг пальба. Качаются дома.
«Но не страшны мне эти свет и тьма,
Когда за ручку Славика держу я!»
Летят навстречу улицы Москвы,
Родные переулки и бульвары,
Как повзрослели, изменились вы,
Встречая грудью первые удары!
Вот баррикада, в сумраке черна.
Но это не Парижская коммуна,
Не Пятый год, а наши времена,
Колючей нашей юности трибуна.
И наконец, метро. Они бегут
По переходам мраморным в туннели.
Не сосчитать детей и женщин тут.
Нашлось для Славки место еле-еле.
Укутан пледом, быстро он уснул
На раскладушке плотницкой работы.
Сюда не долетал ни гром, ни гул, —
Отогнаны, быть может, самолеты.
А Леля с Таней, став к плечу плечо,
Задумавшись о Коле и о Славе,
Вздыхали и дышали горячо
В большом и тесном человечьем сплаве.
Передают, что до пяти утра
Сегодня бесполезно ждать отбоя.
Сказала Леля: «Мне идти пора,
А мальчика оставлю я с тобою.
Держи ключи! В квартире, за окном,
Найдешь кастрюлю с соевою кашей».
Поймала Леля вдруг себя на том,
Что с Таней говорит, как будто с Машей.
Тревога продолжалась. Мальчик спал
Под Таниной надежною охраной.
Туннелем, по ступенькам черных шпал,
Шла Леля. Ей на шахту нужно рано.
Шла Леля, узнавая те места,
Где нам открылась жизни красота:
Здесь Николая встретила она,
Тут мы сдержали натиск плывуна.
И сбойка первая была вот тут,
Где женщины конца тревоги ждут.
А над столицей, над ее судьбой
В скрещении мечей голубоватых
Крутился и пылал воздушный бой
Предвестием победы и расплаты.
Но в том бою, как я узнал потом,
Майор Уфимцев за турелью не был.
Ни в тучах над Москвой, ни на другом
Расчерченном в штабах квадрате неба.
Глава двадцать седьмая
НАРОДНОЕ ОПОЛЧЕНЬЕ
Закончено срочное обученье.
По мокрым колосьям несжатой ржи
Выходит народное ополченье
На подмосковные рубежи.
Дождь шелестит по осенним рощам,
Суглинок чавкает под ногой.
Есть высшая правда в порыве общем,
И штатские люди идут в огонь.
В очках, неуклюжи, сутуловаты,
Обмотки вкривь, и пилотки вкось.
Но всей душою они солдаты,
Коль в руки оружие взять пришлось.
Пустынны, печальны деревни, дачи
И пионерские лагеря.
Вперед! Не умеем мы жить иначе, —
Советские годы прошли не зря.
Идут ополченцы по доброй воле.
И каждому сердцу близки до слез
В столбах электрических линий поле,
Да церковь старинная, да совхоз.
С двумя орденами на гимнастерке
Шагает с ротою политрук.
Он виден сейчас вон на том пригорке.
Да это ж Кайтанов, мой старый друг!
На марше он принял подразделенье.
С бойцами еще незнаком почти.
На карте осталось одно селенье,
А дальше защитникам нет пути,
А дальше зигзагом ползут окопы,
Отрытые школьницами Москвы,
И орды, пришедшие из Европы,
Таятся в клочках неживой травы.
Там Гуго до ночи расставил мины,
В суглинке сыром с головы до ног,
Село за бугром превратил в руины,
Чтоб русский покоя найти не мог.
Сегодня море ему по колено,
Стоящему по колено в грязи.
На фронте Гуго сто дней бессменно,
И чешется тело в этой связи.
Скорей бы в Москву, отдохнуть, отмыться!
Устал он, давненько не видел снов.
Но вышла навстречу врагу столица
Тяжелым шагом своих сынов.
Может, история и осудит
То, что на гибель обречены
Были тогда пожилые люди,
Такие, что каждому нет цены.
Но остается в веках незыблем
Подвиг советской большой души…
Смело сражались и честно гибли,
Не пожелав переждать в тиши.
Идут ополченцы в осеннем мраке,
Несут круги минометных плит,
А где-то накапливается к атаке
Сибирских дивизий живой гранит.
Идут ополченцы. Глядит Кайтанов
В небритые лица своих бойцов.
Среди краснопресненских ветеранов,
Ученых мужей и худых юнцов
Он видит глаза, что не смотрят прямо.
Ужели Оглотков? Ну да, он самый!
Что привело его в ополченье?
Был я, быть может, не прав, когда
Растил к нему ненависть и презренье,
Давние разворошив года?
…Ночь. Ополченцы в окопах дремлют,
Вновь по спине озноб пробежал.
Первый снежок покрывает землю
Возле последнего рубежа.
Где ж отступления край и мера?
Как удержаться у стен Москвы?
Что же осталось нам? Только вера
В то, что рубеж не река, не рвы,
А мы с тобой, непреклонность наша,
Крепкая, как советская власть.
До края народных страданий чаша.
Решенье одно – победить иль пасть.
Хмурое утро. Деревьев шелест.
Первые заморозки в октябре.
Русской природы седая прелесть
Писана чернью на серебре.
Глянь, политрук ополченской роты, —
Хлынуло зарево за бугром,
Враз пулеметы и минометы
Перемешали огонь и гром.
И началось. По окопам хлещет,
Глину меся, разрывной металл,
Смерть упражняется в чет и нечет.
Вдруг человек над окопом встал
И побежал. Не на бруствер вражий —
Петлями заячьими назад,
Единым махом через овражек,
Выронив диски и автомат.
Кто это? Что ж он подставил спину
Пулям немецким, летящим вслед?
Вот кувыркнулся и рухнул в глину,
Черным увидев весь белый свет.
Может быть, ранен? Убит, пожалуй!
Трус погибает – таков закон.
Земля окрасилась кровью, – алой,
Но не годящейся для знамен.
Начал опять пулемет татакать.
Но ополченцы стеной стоят.
Снова захлебывается атака,
Немцы откатываются назад.
Падают воины Красной Пресни,
Пулей последней разя врага.
Коля, не дрогни, держись, ровесник!
Жизнь впереди еще так долга,
Будет еще не одна канонада,
Будет еще не одна тишина.
Нам еще столько построить надо
В послевоенные времена!
…Из штаба дивизии по овражку
Связной добрался, живой едва.
От комиссара принес бумажку,
Где полусмыло дождем слова:
«Всем метростроевцам надо срочно
Покинуть рубеж и идти в Москву».
«Вы, политрук, с Метростроя?» —
«Точно. Еще есть один, сейчас позову.
Боец Оглотков!» Но нет ответа.
«Товарищ Оглотков!..» Молчит окоп.
«Ползите в тыл. Хоть опасно это —
Обидно в спину, уж лучше в лоб».
С таким напутствием невеселым
Кайтанов пополз через поле в тыл.
На поле себе он казался голым,
Добраться б до леса хватило сил!
В одну из коротеньких передышек
Увидел он рядом труп беглеца.
Удар разрывной весь затылок выжег,
В черной крови не узнать лица.
Но виден знакомый клин подбородка,
Надменно стиснутый тонкий рот.
Чудес не бывает – это Оглотков,
Списанный веком самим в расход.
Вздрогнул Кайтанов, и сердце сжалось
Хлынувшей памятью давних лет.
Что это было? Быть может, жалость?
Как объяснить вам? Пожалуй, нет.
…В штаб он приполз на исходе ночи.
Сказал ему раненый комиссар:
«В Москву отправляйтесь. Нужны вы очень.
Сам Главковерх приказ подписал.
Придется пешком. Да тут недалеко,
Машина попутная подберет».
Небо в лучах. Самолетный клекот.
Коля Кайтанов в Москву идет.
Я понимаю его мученье.
Шел он, шатаясь, ругаясь зло:
Трудно ему оставлять ополченье,
Где так отчаянно тяжело.
Глава двадцать восьмая
16 ОКТЯБРЯ 1941 ГОДА
Кайтанов приехал в Москву на рассвете
На стонущей, на санитарной машине
И бросился в жадной тревоге к газете,
Заиндевевшей в разбитой витрине.
Враги прорвались на Центральном участке.
Нельзя не признать положенье суровым.
Трудней, чем сражаться, читать о несчастье,
Коль вышел из боя живым и здоровым.
О том, что война подошла к Подмосковью,
Стихи говорили на третьей странице,
Они послесловие иль предисловие
К судьбе нашей родины, нашей столицы?
Кайтанов на подпись взглянул: нет, не Женя!
О нем уж давненько ни слуху ни духу.
Не знал бригадир мой, какое сраженье
Окрасило кровью речушку Синюху.
Не знал он, что я, не до смерти казненный,
Влачусь, задыхаясь, от лога до лога,
И серою лентой, как бинт запыленный,
За мною разматывается дорога.
Кайтанов прислушался к длинному грому,
Летевшему с запада тихим раскатом,
И шагом неровным направился к дому,
Усталый, тяжелый, с лицом виноватым.
В подъезде багры он увидел и бочки
С тончайшим песком, для бетона негодным.
Копаться бы Славику в этом песочке,
Увы, не до игр нашим детям сегодня!
Квартира пуста, и раскиданы вещи.
И тихо. Лишь падают капли из крана.
Посуда на кухне мерцает зловеще,
И шкаф незакрытый зияет, как рана.
Скорее на шахту. В конторе сказали,
Что сын и жена на Казанском вокзале,
А сам по приказу в четырнадцать тридцать
Кайтанов к наркому обязан явиться.
Вокзал задыхался от пепла и пыли,
Крылами он бил, как огромная птица.
Рабочие люди станки проносили —
Сгибаются плечи, искривлены лица.
Но плечи им гнут не стальные детали,
На сердце их тяжесть весомее стали.
Их взгляд непреклонный Кайтанова тронул,
Но ярость в сознанье прихлынула сразу:
Какая-то сволочь бежала к перрону,
Прижавши к груди антикварную вазу.
Развязанный галстук, дрожащие губы,
Одна на другой две хорьковые шубы.
Кричали на ближних путях паровозы,
И утро мерцало сквозь дождь, как сквозь слезы.
Бесшумно пришел, поравнялся с платформой
Особый состав, удивительный поезд —
Стеклянный, сквозной, обтекаемой формы.
Толпа загудела, шеренгами строясь.
И Коля вагоны узнал, что ходили
У нас под землей с тридцать пятого года,
Не знавшие дождика, снега и пыли,
Ни разу не видевшие небосвода.
Казалось, им все незнакомо и ново
И щурятся окна от света дневного.
Мой свадебный поезд! Вовек не нарушу
Наш первый закон – комсомольскую верность!
С той болью, как кровь проступает наружу,
Вагоны пришли из метро на поверхность.
Впервые их вез паровоз – осторожно,
Шипя тормозами, страдая одышкой.
Кайтанов среди суматохи тревожной
Увидел жену с оробелым сынишкой.
Он взял их в охапку, но вышло объятье
Каким-то колючим, каким-то холодным.
Печалью отмечено, словно печатью,
Слилось оно с давкой и горем народным.
Детей отправляют куда-то за Каму.
«Одних?» – «Нет, с начальницей детского сада».
«Ты слушайся тетю, как папу и маму.
Платок не развязывай! Плакать не надо…»
Посадка объявлена. Найдено место.
В вагоне прозрачном и душно и тесно.
Тут дети, старухи и ранние вдовы.
Темны их одежды, подглазья лиловы.
И кажется, громкая речь невозможна
В тоске их железной, печали дорожной.
И только огромный небритый красавец,
Что он композитор, орет без умолку,
Узлы перетаскивает, толкаясь,
Бранится, отдельную требует полку.
Пора провожающим выйти. Отправка.
Уехал наш мальчик, наш Славик, наш Славка.
«Увидимся скоро. Сынок, до свиданья!
Мы знали, что ты молодец настоящий!..»
…Глядит изумленно равнина седая
На поезд нарядный, к востоку спешащий.
Навстречу ему эшелоны с войсками,
Теплушки с гармонью и песней лихою,
Платформы с орудьями, броневиками
И танками, плотно укрытыми хвоей.
Кайтанов с трудом уводил от вокзала
Подругу свою. А Елена молчала.
Лишь выйдя на площадь, Кайтанов заметил,
Что робкой походкой идет с ними рядом
Какая-то девушка. Взгляд ее светел,
И пасмурный день освещен этим взглядом.
«Знакомься! Невеста Уфимцева, Таня.
В квартире мы с нею живем, как сестрицы».
Сквозь дождика детское лепетанье
Втроем они шли по военной столице.
О сыне – ни слова. В суровой печали
О Славике все они вместе молчали.
Оставив двух спутниц в простуженном сквере,
Где днем отдыхали аэростаты,
Кайтанов, привычно заправку проверив,
Вошел в кабинет, где бывал он когда-то.
Угрюмый нарком метростроевца слушал…
Хоть веки усталость намазала клеем,
Толчками вливалось спокойствие в душу:
«С такими людьми мы врага одолеем».
Он тихо сказал: «Ты отозван из роты
Для новой, особо серьезной работы.
На Волгу сегодня же выехать надо:
Опасность и здесь, и на юго-востоке;
Ты должен для жителей Сталинграда
Убежища вырыть в короткие сроки».
Кайтанов вздохнул, распрощался и вышел,
Ни Лели, ни Тани он в сквере не встретил.
Тревога… Тревога… Зенитки на крышах.
Стучат. И летает лохмотьями пепел.
И снова вокзал, эшелон и дорога.
Налет и бомбежка, отбой и тревога.
Глава двадцать девятая
НА МОРЕ ЧЕРНОМ
Замкнулось окруженье в Приднепровье,
Видна в бинокль противнику Москва.
В лесах осенних желчь смешалась с кровью,
В полях железной сделалась трава.
Родные реки взбухли, словно вены,
Побагровело зарево зари.
И где-то заключают джентльмены
О сроках нашей гибели пари.
А летчики сгорают в самолетах,
Чтобы в цистерны врезаться внизу,
И девушки молчат на эшафотах —
Не вырвете признанье и слезу.
Кто видел в жизни сразу столько горя?
Кто справиться бы мог с такой бедой?
Война идет на суше и на море,
Война и над землей, и под водой.
На море Черном, море непокорном,
Потоплен транспорт вражеский вчера.
По серым волнам носятся проворно
Немецкого конвоя катера.
Они бомбят. Они в запале мести.
Столбы воды. Столбы огня и гром.
Уже известно им, что в этом месте
«Малютка» прячется на дне морском.
Должно быть, у советской субмарины
Все управление повреждено,
Коль на поверхность вынесли глубины
Большое маслянистое пятно.
Но слишком рано о подводной лодке,
Чей след соляром черным забурлил,
Как о сраженной, в геббельсовской сводке
Уже кричит по радио Берлин.
Когда бы сквозь заклиненные люки,
Сквозь толщу вод проник в отсеки свет,
Видны бы были лица в строгой муке,
Да, в строгой муке. Но не в страхе, нет.
Высокий лоб морщиной перекошен,
Краснеют жилки воспаленных глаз.
Мне б лучше не узнать тебя, Алеша!
И надо ж было, чтобы ты как раз!
Давление – как в камере кессонной
На дне морском, на черной глубине.
Один товарищ совершенно сонный,
Другой хрипит, а третий как в огне.
И хоть понятно всем: приходит крышка, —
А умирать не научились мы.
«Друзья, держитесь, – шепчет наш малышка, —
Никто не даст нам мужества взаймы».
Алеша, милый, как же мы считали,
Что мал ты сам и что душа мала.
Бывало, недомерком называли
И обижали, не желая зла!
А вот сегодня в званьи краснофлотца
Выносливым ты оказался, брат.
Бывает, что струна не скоро рвется
И держит тяжесть дольше, чем канат.
Он аварийный свет зажег и пишет…
Что он там пишет в вахтенный журнал?
Опять я узнаю тебя, Акишин,
Всю жизнь ты письма длинные писал.
Но это вынуждено быть коротким.
Ломается, крошится карандаш.
Все меньше воздуха в подводной лодке,
И в срок такой всего не передашь.
В журнале вахтенном маршрут исчислен,
И на уже исписанном листе
Словами недосказанными мысли
Таинственно мерцают в темноте:
«Любимая моя! В последний час
Тебе пишу всю правду – в первый раз.
(Потоплен транспорт в девять тысяч тонн,
Но корпус лодки сильно поврежден.)
Я чувств своих ничем не выдавал,
Я никогда тебя не целовал.
(Разбит отсек центрального поста.
Матросов душит углекислота.)
Ты не жалей меня. Я счастлив был
Хотя бы тем, что так тебя любил.
(Кончается зарядка батарей.)
Я должен все сказать тебе скорей.
(Наш командир убит.) Но стану врать,
Что будто бы не страшно умирать».
Медлительна, безжалостна природа.
Живой Акишин смотрит в темноту,
Вдыхает он остатки кислорода
И выдыхает углекислоту.
Вот больше нет ни горечи, ни боли,
Но всем законам смерти вопреки
Он сверху по странице пишет: «Леле»
Квадратными движеньями руки.
А толщи волн, колеблясь равномерно,
Покоя ищут в черной глубине,
Там, где, присяге оставаясь верной,
Лежит «малютка» мертвая на дне.
Хвостами травы донные лаская,
Проходят рыб холодные тела,
И, как на обелиск, звезда морская
Над капитанским мостиком взошла.
Глава тридцатая
В ГЛУБОКОМ ТЫЛУ
Приволжских степей голубое раздолье,
До самого Дона равнины в полыни.
Вот, кажется, ты уже справился с болью,
Но вдруг она снова под горло нахлынет.
Здесь люди ни разу не слышали грома
И окна еще затемненья не знали.
Все в тихой задонской станице знакомо,
Хотя необычным казалось вначале.
Камыш этих крыш, как свирели, изящный,
Дымок горьковатый и запах кизячный.
Подходят к садам и колхозной овчарне
Просторы учебного аэродрома.
Учлеты – безусые крепкие парни —
Стучат в домино возле каждого дома.
Полеты окончены по расписанью.
Обед. Перерыв. А с шестнадцати в классы,
На лекции. Завтра предутренней ранью
По небу чертить пулеметные трассы.
И снова обед, перерыв и занятья,
И сон на хозяйской дощатой кровати.
А где-то с врагами сражаются братья,
И ворог советскую землю кровавит.
Опять командиру отряда не спится
На хуторе, под одеялом лоскутным.
Возьми себя в руки, товарищ Уфимцев,
Товарищи тоже по битве тоскуют.
Легко возвращать рапорта подчиненным:
«Вы здесь на посту! Вы готовите кадры».
Но как запретить своим мыслям бессонным
Страдать после каждого взгляда на карту,
Где линия фронта змеится сурово
К востоку от Харькова и от Ростова!
Раз десять Уфимцев ходил к генералу.
Тот злился: «У вас не в порядочке нервы.
От вас еще рапорта недоставало!
Лечитесь. Нет дела важней, чем резервы!»
И снова он аэроклубовцев учит
Фигурам и тактике встречного боя.
Курсант Кожедуб поднимается в тучи,
И эхо в степях отвечает пальбою.
Уфимцев курсантам завидовать начал:
«Они, окрылившись, умчатся отсюда,
А я перед новыми ставить задачи
Опять по программе ускоренной буду».
Он зависть хранил, как военную тайну,
Как нежность к неузнанной девушке Тане,
Как память о той расцветающей ночи,
Что так коротка – не бывает короче.
И снова и снова он думал о Тане:
Что с нею сегодня? А может, забыла?
Он писем писать ей, конечно, не станет:
Противно писать из глубокого тыла!
И в степи один отправляется Слава,
В осенних просторах спокойствия ищет.
Печально шуршит под ногами отава,
Зеленою пылью покрыв голенища…
Из штаба бежит вестовой: «Я за вами,
Товарищ майор, генерал вызывает!»
Стоит генерал под крылом самолета.
И тут же, как память о давнем несчастье,
Под белой холстиной виднеется что-то
На жестких походных носилках санчасти.
«Тут к нам обратились… Тяжелые роды…
В больницу доставить колхозницу надо.
Придется, помощником став у природы,
Везти эту женщину до Сталинграда.
Вам ясно?» – «Я слушаюсь». – «Взлет разрешаю.
Ответственность, видите сами, большая».
И вот уже снизу мелькают овраги,
Для боя – высотки, для мира – пригорки.
«Нашлось наконец примененье отваге», —
Уфимцеву в небе подумалось горько.
«А может, не прав я?» В кабине учебной,
Ремнями спелената, скручена болью,
Ждет помощи женщина с грузом волшебным,
С неначатой жизнью, зажженной любовью.
Все будет! Земля станет юной, веселой,
Мы в этой войне защитим Человека.
Рождаются дети, которые в школы
Пойдут в середине двадцатого века.
Все будет! Все ясно и правильно будет!
Твое поколенье – у мира в разведке.
Нам смертью грозят, но рождаются люди —
Герои шестой и седьмой пятилетки.
Они по реликвиям и экспонатам,
По книгам, рассказам и кинокартинам
Представят ли, как было тяжко солдатам,
Как их сквозь огонь было трудно нести нам?
В руках твоих завтрашней жизни спасенье,
Мечта о бессмертье, о нашем народе.
Приволжье клубится туманом осенним,
И солнце за линию фронта уходит.
Ладонь как приварена к сектору газа.
Задание срочное – жми до отказа.
Плотнеет туман, и сгущается сумрак.
И дождь бесконечный висит, как преграда.
Ну, где этот самый Гумра́к или Гу́мрак,
Окраинный аэродром Сталинграда?
И вдруг под машиною мокрые крыши.
Бензин на исходе. Потеряна скорость.
И ветер отчаянный сделался тише,
И стелется поле, травой хорохорясь.
Порядок! Рывком открывая кабину,
Кричит он бегущим под крылья солдатам:
«Скорее носилки, врача и машину!»
А ливень струится по крыльям покатым.
Носилки тяжелые с грузом нежданным
Солдаты в машину кладут осторожно…
Согласно прогнозу и метеоданным,
Сегодня обратно лететь невозможно.
Что делать с собою? Иль в город податься?
Как раз отправляется к центру автобус.
И едет майор по земле сталинградской,
Что осенью дышит, под ливнем коробясь.
Он вышел на площади. Все здесь уныло,
И мокрые зданья блестят, как в полуде.
«Герой – представитель глубокого тыла», —
Наверное, думают встречные люди!
Тоска! Не избыть этой вечной обузы.
Навстречу майору плывут из тумана
Вокзал и танцующие карапузы
Из гипса вокруг неживого фонтана.
На площади в сквере пустом постоял он
У братской могилы бойцов за Царицын.
И к Волге спустился, шагая устало, —
Напиться воды иль отваги напиться.
Подумалось летчику: «Где заночую?» —
И тут же в какую-то долю момента
Он запах земли и железа почуял
И тронутый сыростью запах цемента.
Пахнуло весной, Метростроем, Москвою,
И сделалось сладко, и сделалось больно.
И верно – под кручею береговою
Заметил он вход в невысокую штольню.
Тонюсенький луч выбивался оттуда.
Рывком распахнул он дощатую дверцу,
И взору открылось подземное чудо,
Знакомое с юности глазу и сердцу:
Чумазые лампочки вглубь уходили,
В край гномов, а может быть, в мир великанов.
Навстречу, как в нимбе из света и пыли,
Шел – кто бы вы думали? – Колька Кайтанов!