Текст книги "Шанель"
Автор книги: Евгений Козловский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Я же просил тебя! резкость моя моглапоказаться Дашеньке еще менее мотивированной, чем мне – назойливость все не смолкающего звонка, я же просил повременить знакомить меня с твоей дочерью! Я еще не-го-тов стать отцом!
Нет, мелькали, мелькали порою в минуты перед засыпанием, в эдакие мгновения полусна-полумечты, когдареальные обстоятельства, реальные препятствия к чему бы то ни было полностью исчезают из сознания – мелькали передо мною картины столкновений двух моих девочек в моем присутствии, веер разоблачительных фотографий перед одною из них, фотографий, накоторых я занимаюсь любовью с другою – и прочие подобные картины, всегдазаканчивающиеся после разнообразных бурных сцен кровосмесительным сексуальным трио – но, просыпаясь, я всегдаотдавал себе ясный отчет, что, если Ксения, с ее легкостью к этому делу, способнаназабвение святынь, – мамаее, женщинадругого поколения, скорее выбросилась из окнаили спятилабы, чем согласилась, и я, должен заметить, весьмаи весьмадорожил – хоть и ходил насторону – этим ее свойством, которое как раз и дало возможность нашим отношениям принять эдакий нежно-романтический характер, дорожил до того, что научился – когдаулеглось первое ослепляющее возбуждение, вызванное столь экзотически обставленным нашим сближением – научился не замечать ни почти торричелиевой пустоты отвислых ее грудей, выкормивших Ксению, ни малоэстетичного жиркав области талии, ни белесых пунктирных шрамов от мышечных разрывов внизу живота, ни, наконец, толчкообразных, несколько намой вкус резких ее повизгиваний в секунды восторга, выражения девочкаумерла, употребляемого ею всякий раз, когдаонакончала.
Уже безо всякого супаи ломтя – до обедали?! – аппетит мгновенно сменился тошнотою, нервная дрожь распиралаизнутри – безо всякого ломтя, грубо, нехорошо как-то оттолкнув Дашу с дороги, рванулся я в спальню, аДаша, опешив намгновение, сталаоправдываться, и я едваразобрал, почти по губам только и прочел ее слованафоне колотящего в дверь, истошного, истерического звонка: онаженихапривела, показывать, – тут мне сразу многое стало понятно в ксениином поведении последних недель, но понятно фоново, не в деталях, потому что ни времени, ни сил не было подумать спокойно, правильно, регулярно – я едвауспел захлопнуть спаленную дверь и буквально рухнул, повалился накровать, унимая сердцебиение и предчувствуя, что боком нам всем выйдет сегодняшний вечер, боком, что непременно разразится крупный скандал, который, впрочем, рано или поздно все равно разразиться должен, потому что это только в пьесе Гольдони можно безнаказанно оставаться слугою двух господ сразу.
Некоторое неопределенное время спустя стал я постепенно приходить в себя, и начали до меня, словно из только что включенного, прогревающегося телевизорадоноситься, мерно усиливаясь, голосаДашеньки, Ксении, ксенииного женишка. У тебя новое зеркало? – новый любовник и новое зеркало! – это былапервая фраза, услышанная мною отчетливо и в сознании, и я, твердо решившись держать себя крепко, бесшумно поднялся наслабые, подрагивающие ноги, подкрался к двери, отвел обафиксатораи рывком снял со стекланепрозрачную маскировочную подложку: лицом к лицу стояли мы сейчас с прихорашивающейся, поправляющей нависке модно перевязанный коричневой ленточкою локон Ксюшею – в каком-то полуметре друг от друга, и, хоть я и стопроцентно уверен был, что стекло с ее стороны зеркально и абсолютно светонепроницаемо, то есть, что она, подробнейшим образом видимая мною, меня видеть не может никак – хоть я и стопроцентно был в этом уверен – однако, слишком уж явственно почувствовал, что в момент, когдаснимал непрозрачную подложку – насторожился, поменялся ксюшин взгляд; в меня, в мое лицо, в мои глазауперся – и из щербиночки нарадужной, из черного индикаторного провала, из соринки, из чешуйки приставшей эмульсии кольнул меня инфернальный разоблачающий лучик. Несколько мгновений простояли мы с нею вот так: лицо к лицу – но слишком, надо думать, невероятною показалась Ксении интуитивная ее догадка, слишком абсурдною, и врачишка, усилием воли сбросив напряжение, наваждение, резко отвернулась от подозрительного зеркалаи пошлак столу, накотором стояло шампанское, лежалакоробкаконфет ассорти, к столу, закоторым робко, накончике стула, сидел ее мальчик. Даша, внешне спокойная, но я видел: суетясь, – накрывалак чаю.
О, это прозрачное с одной стороны зеркало! Вы, конечно, вправе усмотреть в поступке моем безнравственность, но ведь только оно и дало мне возможность подглядеть и снять такое, какого, может, не снимал ни один фотограф насвете -я имею в виду дашины уроки, дашины приемы. Да, конечно, я устанавливал его тайно, по-воровски, в отсутствие хозяйки, эдаким сюрпризом: новое, дескать, зеркало, заботао доме, первый камень в фундамент будущей крепкой семьи, и Дашенька, помню, ужасно растрогалась тогда, буквально до слез, – но только ради истины, ради искусствая наэто пошел, у меня и в мыслях не мелькало, что случится мне воспользоваться моей уловкою что называется, в личных целях. Нет, неправда, не совсем правда, что не мелькало: мне ведь и прежде приходило наум, что есть во всех маленьких моих хитростях скрытой камеры какой-то изъян, какая-то непорядочность, что, возможно (в своей, конечно, системе ценностей, – субъективно, однако, не менее убедительной, чем моя) – что, возможно, так же рассуждают, кто рассуждает, мальчики, сидящие в Конторе наперлюстрации или нателефонном подслушивании, но судите, судите сами: мог ли я обойтись легальными методами при той задаче, которая стоялапередо мною? и я подчеркиваю, что именно стояла, ане которую я перед собою поставил, ибо ощущение заданности Извне, Свыше – одно только это ощущение заданности и укрепляло меня в многолетнем труде над идеологическим браком.
Бывали вы когда-нибудь натимирязевском пятачке? А там, между прочим, происходят дела, фантастические по своей грусти. С чем бы это сравнить? Ну, про танцевальные вечерадля тех кому затридцать – они проводятся разными Дворцами Культуры, отделами райсоветов и так далее: там, наэтих вечерах, те, кому затридцать, пытаются завести знакомствав матримониальных целях; там скрупулезно ведутся засекреченные картотеки намужчин-претендентов; женщины там записываются в очередь набилеты загод – задва, и то лишь по блату – про эти-то вечеравы, разумеется, знаете: дай Бог, не по собственному опыту, но слышали, читали в газетах, видели в кино, даже и в документальном: наиболее либеральные, наиболее смелые наши журналисты и кинорежиссеры нередко обращаются к сей скользкой теме, чтобы честно и открыто, с гражданским мужеством и прямотою художникапоказать, что и нашему, лучшему в мире, наиболее счастливомую и т. д. не чужд местами эдакий отдельный трагический, экзистенциальный оттенок, что, дескать, не всегдаколлектив и коммунистическая партия способны полностью заменить гражданину или там гражданкею и т. п., что и в неантагонистическом обществе случаются, мол, порою некоторые местные напряжения и не вдруг снимаемые противоречияю А теперь вообразите примерно такой же вечер, только для тех, кому запятьдесят, если не зашестьдесят -впрочем, чего там: тоже ведь – люди! Тут уж для нашей в целом счастливой, хотя и не лишеннойю – для нашей в целом счастливой системы трагизмавыходит немного слишком, потому ни однаофициальная и даже полуофициальная, общественная, так сказать, инстанция не рискует взять ответственность насебя, и все получается стихийно, само собою: сходятся в определенном месте тимирязевского парка, засранного, заблеванного, кишащего собачниками, алкашами, онанистами и эксгибиционистами, больными (Пятидесятая больница) в затрапезных халатах и бегунами в спортивном эластике – того самого парка, где убили рэволюцьонэры студентаИванова, дав повод беллетристу Федору Достоевскому написать реакционный роман, – сходятся одинокие старички и старушки, эдакие афанасии ивановичи и пульхерии ивановны; два-три баяниста, сами пенсионеры, загонорар, собранный в складчину из жалких пенсионных медяков, играют по очереди старые вальсы и танго – ну и происходит этажуткая, этагорькая, этаневыносимая для души ярмарка. И разве такой, какой ты есть: относительно молодой, относительно здоровый, относительно благополучный и устроенный, одетый в яркую финскую курточку, белую с красным лампасом вдоль рукава, в курточку из ЫБерезкиы – разве решишься стать подле них, подле пятачкаэтого -хоть бы и задерево спрятавшись – разве решишься стать и открыто снимать эти накрашенные полумертвые лица, эти пары топчущихся старух, что с губою, закушенною до крови, ждут, что вот, еще минута, еще мгновение, и подойдут двабравых, в самом соку (лет по шестидесяти) отставных полковника, разобьют их и, проведя в танце круг-другой, увлекут с постылого этого, с постыдного пятачкав светлую даль: к новой, лучшей, к другой жизни? Нет, тебя не убьют, конечно, даже, пожалуй что и не прибьют – но стыдно ведь, стыдно-то как! аснимать надо, никудане денешься, обязан снимать: это же однаиз совсем-совсем немногих форм действительно самодеятельного общественного существования, и тут уж можно сказать почти наверняка, что тем и живут эти люди, чем они здесь живут. Или, к примеру, когдаидешь снимать в Банный, весь заклеенный бахромчатыми объявлениями, словно дадзыбао (свободапечати в четырех экземплярах!) – в Банный, наглавную московскую квартирную биржу! Оно, конечно, и там, и тут похоже, будто чужие письмабез спросу читаешь или заполовым актом подсматриваешь, особенно напятачке – и все ж надо! Кто же, когдане ты?! (узнаёте фразеологию?). А толпу у входав ЦУМ или в ГУМ перед открытием – эту толпу, если нацелишься прямо и бесхитростно – эту толпу просто милиция снять не даст: пленку засветит, и еще и по шее получишь – и в переносном, даи в прямом смыслах: чтобы, значит, не клеветал! Вот и начинаешь изощряться, изворачиваться, изобретать, и являются мощные квази-бленды, род перископов, скрывающие наклонные зеркала, так что направляешь объектив вроде бы в другую совсем сторону, в невинную: набелочку, что ли, что прыгает с ветки наветку, или, скажем, наСпасскую башню и смену караулов напосту номер один; появляются светопроницаемые в одну сторону якобы этюдники с использованием полупрозрачных стекол и феноменаполяризации, и черт там еще знает чего только не появляется, вынесенного забутылку из соседнего суперзакрытого НИИ.
Но что пятачок, что Банный или несчастная этатолпау ЦУМапо сравнению с дашиными учениками, с дашиными пациентами, накоторых я, переехав жить к ней, наЮго-Запад, так случайно и так счастливо напал?! То есть, одно другого, конечно, не заменяет – зато дополняет, дополняет-то как! Часами просиживал я заполупрозрачным своим зеркалом, о котором самаДаша, свято блюдущая принцип врачебной тайны, догадывалась не больше чем ее посетители – иначе, не блюдя, и не сохранилабы такую берегущуюся от общественных глаз, в сущности нелегально живущую клиентуру – часами сидел, отшлепывая бесшумным центральным затвором десятки высокочувствительных пленок – сейчас вылетит птичка! – и часы эти проскакивали минутами.
Сис-те-ма-ти-чес-ки! вдалбливает Дашенька, разделяя наслоги трудное слово из доклада, который с Относительно Высокой Трибуны предстоит прочесть ее ученику, то есть происходящее по системе, по определенному порядку. Можно заменить нарусское: стройно, порядочно, последовательно, разумно, правильно, постоянно повторяясь. Или нане совсем русское: планомерно, регулярно. У всякого словасвой оттеночек, чувствуете? Какое здесь, по-вашему, подойдет лучше? Ничего в докладе менять не положено! ужасается ученик, и Дашенькауспокаивает: ну и ладушки, ну и не будем менять, давайте просто еще разок повторим вместе: сис-те-ма-ти-чес-кию После сис мягкого знакане надо. Не сись, асис. Сис!.. – партаппаратчики уровня непервых секретарей райкомов и мелких сошек из МК и ЦК, администраторы средней руки, чиновники министерств и госкомитетов и прочие представители и исполнители народной власти учатся у Даши правильной постановке ударений, согласованию окончаний в сложных предложениях, московскому произношению и даже, пожалуй, началам ораторского ремесла – словом, учатся говорить по-русски. Мешает ли речевая беспомощность (чаще не столько чисто речевая, сколько интеллектуальная) дальнейшему развитию их карьеры (или им кажется, что именно беспомощность мешает), поветрие ли культуры идет по верхам (недавно, слышал, пустили новый термин: социалистическая цивилизованность!), еще ли какая причина, неведомая мне -однако, чувствуется, что в клиентуре недостаткаДашане испытывает – скорее наоборот.
Боже! что залицау учеников, что завыражения глаз, что заосанка, выходка, что залексикон! – и у тех кто помоложе – у выскочек из провинции, и у пятидесяти-шестидесятилетних (тоже ведь – как мы уже выяснили – люди) Ыс войны москвичейы – то щель неплотно прикрытой звукопроницаемой двери, то замочная скважина, то намеренное порою мешканье мое у спальни дают возможность составить некоторое представление о роде занятий и контингенте, – впрочем, ничего такого я не вижу, чего не видел, не слышал тысячи уже раз, случайно включив телевизор в момент торьжессьсенноо какого-нибудь заседания, съезда, сессии, встреч-проводов, без которых, славаТебе, Господи, и месяцау нас не проходит, развернув, наконец, любой номер ЫПравдыы или ЫИзвестийы – но те, с экрана, с газетной полосы – те вроде бы как и не люди живые, анекие функции, символы, которые, давно уж привычно, сисьсемасиссьськи, выражают суть нашего государства, суть бедной, многострадальной, но, видимо, заслуженно многострадальной – tu l'as voulu, George Dandin – нашей страны, – эти же, живые, вот тут, через стеночку, через тонкую дверь находящиеся: массасырья, из какого потом и получаются один надесяток тысяч те, неживые, символические, -эти производят наменя впечатление тупого какого-то ужаса, приводят в состояние буквально оцепенения, то есть, со мною случается примерно то же, что с человеком, относительно спокойно воспринимающим в книге или в кино факт убийствадвадцати, скажем, миллионов и не могущим без дрожи, без рвоты, без ощущения ужасаувидеть самую даже простенькую, банальную автомобильную катастрофу наодну персону.
Нет-нет, я понимаю, я отлично понимаю, что отбор у Дашеньки очень уж тенденциозный, что неглупые, хорошо воспитанные, умеющие и мыслить, и говорить люди – что они к Дашеньке наурок не пойдут – не пойдут заненадобностью. Я разделяю распространенное даже и в юниной, даже и в более крайней, так сказать диссидентской, среде мнение, что партийная, дескать, и государственная наши элиты тем одним хотя бы хороши и оправдывают собственное существование, что дают начало новой, относительно утонченной аристократии, выкармливая и воспитывая детенышей по высшему классу, отдавая их после спецшкол в разные ВГИКи и МГИМО, подбирая в зятья и невестки носителей здоровых, не испорченных алкоголизмом, дурной едою и прочими дегенерационными причинами генов -носителей, покудаеще встречающихся изредкав глухих уголках российской провинции – я разделяю это мнение, и дваблизких, очевидных доказательстваего правильности сидят вот сейчас передо мною: бесконечно трогательная в своем возбуждении, симпатичная, добрая и несомненно интеллигентная ДашенькаМертвецоваи красивая, как зверюга, ловкая, ладно сбитая ее дочь (тут же, кстати, сидит и один из носителей генов) – и все-таки мне неистребимо кажется, что вовсе не представители эти новых, образованных сменят своих отцов, дедов, прадедов по мере постепенного вымирания последних – может, разве, как-нибудь эдак, потихоньку, по процентику, через два-три десяткапоколений, – аименно представители тех, кто ходит к Дашеньке науроки, – ановые – что ж, новые так и останутся дипломатами, высококвалифицированными шпионами, кинорежиссерами, литераторами, изредкадиссидентами – ну, налучший конец: референтами и первыми помощниками тех, других.
Но и с детьми не у всей элиты получается гладко: словно какие-то неведомые Законы выборочно, но страшно, в духе Ветхого Завета, карают детей загрехи отцов, дедов и прадедов: загрех антидуховности, грех власти, загрех безжалостности и тотальной нелюбви – и такие наказанные дети тоже появляются в комнате у Дашеньки: это не ученики уже, но пациенты – появляются, ведомые грешниками: несчастные, дегенеративные, но особенно хорошо, как бы в компенсацию, одетые и ухоженные, и только Бог – не Дашенькавовсе – сможет помочь им, если захочет. Тот, ветхозаветный, разящий Бог. И, хоть в некоем холодном высшем смысле ощущаешь, что тут только справедливость – жалко этих детишек неимоверно, и какие бы чувствани возбуждали предки – жестокость наказания потомков едвали не приводит в дрожь.
О, если бы дядя Нолик (вопросительный взмах моих бровей тут же сменяется понимающим прижмуриванием) – если бы дядя Нолик согласился позаниматься со мною! – сколько тоскливой мечты в этом дашином возгласе и даже, кажется, и неподдельной любви. У него, конечно, есть органические поражения речевого аппарата, но ради дяди Ноликая сделалабы чудеса! (и ведь действительно -сделалабы! – бесплатно, бескорыстно, без расчетанакакой бы то ни было профит!) – и я, не только предупрежденный первой новогодней нашей ссорою и не желая ее повторения, но и сам стремясь освободиться, излечиться, наконец, от комплексушного моего остроумия, удерживаю нагубах, все же не в силах удержать в мыслях, желчное замечание, что, дескать, совсем Ему и не надо говорить хорошо, что и так весь мир с трепетом прислушивается к Его косноязычию и лихорадочно расшифровывает тайный смысл Его поцокиваний – весь мир, кроме, пожалуй, Великого Совейссьського НародаСроителя Коммунизьма, который все уже повидал и всего попробовал и, хоть и деваться ему особенно некуда, анамякине его теперь, однако, не проведешь, и что если бы дядя Нолик начал вдруг говорить не несколько пораженным своим речевым аппаратом, а, скажем – прямо жопою (что иной раз Он уже, мне кажется, и делает) – то и тогдавнимание мирак Его речам не ослабло, а, пожалуй, еще и усилилось бы, – удерживаю и молчу (низко, низко лаять налюдей, в круг которых!..) и Дашадесятый, сотый уже раз пускается в детские счастливые свои воспоминания, и идут рассказы об отце, о дяде Нолике, о сером обкомовском пятиэтажном доме квадратом (милиционеры в белых гимнастерках по подъездам и в замкнутом дворе), о няне из бывших, что присматривает, как Дашенькас Валечкою играют в песочнице, о московских куклах, говорящих и лупающих глазами, куклах, каких во всем городе ни у кого, кроме них двоих, нету и быть не может, о чем-то там еще в этом роде, туманном и ностальгическом, и благодушие рассказатолько в те редкие минуты нарушается скрытыми, едвамне заметными диссонансами раздражения и, пожалуй, не зависти, но обиды запоруганную справедливость, когдаречь заходит о Вальке, ничем не лучшей ее, Дашеньки, девочке, даже в каком-то смысле, пожалуй, и худшей: жадной, ябедливой, недоброй (следует несвязная история про куклу и еще одна -про бабочку), но которой выпал фарт стать первой дамою королевства, в то время как она, Дашенька, даже не допущенав этот круг, в эту высшую и, безусловно, кудаболее значительную и содержательную другую жизнь, от которой Дашенькавовсе не хочет ничего иметь для себя, ничего урвать – только быть допущенной. И, хотя я и не слышу никогдаот Дашеньки прямых жалоб – слишком ясно чувствую, что онане менее несчастна, чем те грязные, оборванные ее ровесницы, в сорок пять – давно старухи – что собирают с шести утрапо паркам и заблеванным парадным порожнюю посуду, чтоб было начто опохмелиться: героини моего идеологического брака – суп не густ, жемчуг мелок – какая разница?! главное: ощущение нарушенной справедливости, ощущение, что занимаешь совсем не то место, для которого рожден, низшее – анатом сидит другой, худший, менее достойный чем ты. Нет в жызни щасьтья! – знаете эту синюю татуированную сентенцию, проступающую сквозь густой волосяной покров могучей груди или украшающую не менее могучее предплечье?..
Впрочем, с тех пор, как Дашенькаузнала, что не слишком, может быть, подвижный, зато максимально высокопоставленный речевой аппарат, поцокивая, произнес в положительном смысле имя ее отца, горечи почти вовсе не стало в ее речах, адетские воспоминания словно бы ожили, обновились и буквально не сходили с уст, и во всей Дашеньке появилась эдакая предпраздничность, эдакое ожидание перемен, ожидание близкого чуда. Дашеньказаэто время дважды съездилак отцу, с которым, вообще говоря, встречалась, даже и перезванивалась, нечасто: первый раз съездила, едваузналао высочайшем посещении: поздравить с орденом и расспросить в подробностях как и что; другой – когдас посещения пошел уж второй месяц, аБоевой Соратник И Друг Молодости И Ранней Зрелости так и не дал еще Николай Нилычу знака – Дашенькауговаривалаотцапроявить активность, напомнить о себе: когда, мол, человек так высоко сидит – это вовсе не в стыд, не в поношение, размеры тут несоизмеримые, даеще и дружба! – онаи раньше уговаривала, с самого возвышения Боевого Соратника, но Мертвецов как всегдаи, может быть, даже больше чем всегда, резче, в гордыне своей оставался непреклонен: ну чего еще, дескать, не хватает тебе?! И у тебя квартира, и у дочки, и машину через год меняешь. Или поиздержалась? и Николай Нилович раскрывает бумажник. Бери сколько захватишь. Никогдане отказывал, и сейчас -бери! Ах, папа! едване рыдает Дашенька. Ну как ты не понимаешь?! – это же другие люди, другая жизнь! Разругались они в тот раз вдребезги, но надашенькино предощущение счастья не повлияло это никак, разве усилило, и вот именно в этот вечер, когдазаявились в дом матери Ксения с женишком – в этот самый вечер ожидание чуда, как мне показалось, достигло у Дашеньки вершины своей, кульминации, и уж если б сегодня же и не разрешилось как-нибудь, пусть хоть и отрицательно – дальше могло бы только опасть или привести Дашеньку к безумию.
Они мирно сидели втроем зачайным столом: Дашенька, Ксения и женишок; и я, успокоенный, загипнотизированный долгим неподвижным созерцанием светлого прямоугольника, в котором, словно в видоискателе, компоновался групповой портрет, обставленный цветами, фруктами, фужерами, дымящимся самоваром – я едвали уже не дремал, и все-таки от Дашеньки, напряженной, неестественно оживленной, похорошевшей, шли по всей квартире волны тревоги, волны ожидания чего-то, что вот-вот должно случиться – нет, не меня Дашенькаимелав виду, хоть и не выпускалаиз сознания: я торчал у нее в спальне, точно занозапод ногтем: зрелище чистой любви дочери, поселившее в Даше ощущение собственной греховности, требовало легализовать меня, продемонстрировать, что ничего и в ее, матери, жизни, в ее поведении нету дурного, все честно и открыто, -хорошо, что я вовремя заметил – иначе не успел бы надеть настекло заглушку, – как Дашенька, улучив момент, всталаиз-застолаи двинулась в мою сторону, и, покая шипел зазакрытою дверью: не хочу! не могу! не выйду! не-го-тов! – в воображении моем представлялось шипение в другой комнате, у чайного стола: к любовнику пошла, к любовнику! онатам, в спальне, любовникапрячет, амне не показывает из педагогических соображений. Помнишь, сколько мы звонили, покаоткрыла! – и женишок, кажется, влюбленный в Дашу уже больше чем в Ксению, возмущенно возражал: как ты можешь, как смеешь?! про свою мать! Онау тебя такаяю такая замечательная! Ах, если б у меня былатакая мама!.. и все-таки вовсе не я был причиною дашиного беспокойства, дашиной непоседливости, аИзвестно Кто.
Женишок же, кстати сказать – женишок мне понравился, это независимо от того, что ксюшины глаза, светясь то невиданной мною в них никогданежностью, то горячей злобою, не отрывались от него весь вечер, и зеленый лучик индикаторанапряженно играл начерном секторе. Нервный, хрупкий этот блондин, студент-первокурсник театрального училища, совсем молоденький провинциал -моложе Ксении по меньшей мере настолько же, насколько я был моложе Даши, -поначалу смущенный, зажатый до того, что ронял стулья карельской березы (Идиот! сразу пришло мне в голову. Идиот в смысле: князь Мышкин. И девственник. Вот чего Ксения злобою-то посверкивает, вот почему, несмотря навсю в него влюбленность, позволяет мне приходить! Утробаненасытная, бешеная матка! – мальчикасовратить не рискнула, а, может, и не сумелапросто!) -едвачем-нибудь увлекался, начиная рассказывать – становился вдруг ловким, изящным, заразительным: вы просто представить не можете! Когдамне сказали, что набирает Петровский!.. Я ведь его хорошо знал, все фильмы с его участием видел. Он всегдатакой подтянутый, свежевыбритый. И вот проходим мы тур затуром, экзамены принимают ассистенты, аего нам все не показывают. С нами же, вообразите, сдает один: немолодой, лет тридцати, эдакий хиппи: волосы, борода, джинсы – я таких не люблю. Я б нанего и внимания не обратил – много там всякого народа – но больно уж он ко всем лез со своими советами: как, мол, нужно читать дакак этюды разыгрывать. Он, дескать, опытный, четвертый год поступает. Когдаон начал циничные вещи про театр говорить, про Петровского -я его чуть не избил, вот честное слово. Как же, говорю, ты к нему учиться идешь, если не уважаешь нисколечко?! А потом – вы поверить не сможете! -оказалось, это сам Петровский и был. Поканами занимались ассистенты, он в гуще жил, ночевал в общаге, присматривался, кто из нас кто. Че-ло-век!.. Дашеньке будущий зять тоже явно нравился: несмотря нанерв свой, наожидание, нанеестественное оживление, слушалаонаискренне внимательно, искренне заинтересованно, головою покивывала, вставлялагде надо одобрительное замечание, где надо – подталкивающий вопрос.
Вечер меж тем подходил к концу, я, совсем успокоенный, убаюканный, поверивший уже, что предчувствие обмануло и меня, и Дашеньку – каждого в своем – и что ни скандала, ни знакане будет, по крайней мере – сегодня, – я не снимал больше подложку со шпионского моего оконца, а, развалясь поперек карельской березы кровати, в полудреме слушал доносящиеся из прихожей прощальные реплики трех голосов, и тут, словно чтобы замкнуть вечер в композиционное кольцо звонков, заверещал телефон, не пикнувший завсе время ни разу: и тот заверещал что в комнате, и тот что в спальне, параллельный, -тихо, скромненько, но былав звонке неуловимая какая-то, особая настойчивость, так что, не знаю уж и почему, амог он соперничать с давешним ксениным, дверным: может, дашенькино ожидание все-таки передалось и мне, подействовало! – телефон все звонил и звонил, тихо и занудно – трубку же никто в комнате почему-то не брал: оттудаслышалась суетакакая-то, возня, грохот. Дернувшись к закрышке, чтоб посмотреть, в чем дело, я остановился наполноге: телефон притягивал, не разрешая оставить, настойчиво требовал снять трубку: ни однамеждугородная, ни однамеждународная не бывает так назойлива, и я, понимая, что выдаю себя, доделал шаг и трубку снял. Говорят из Личной Канцелярии, проверещаламне онамужским голосом. Дарью Николаевну, пожалуйста, – не спросиладаже, сука, домали, кто говорит не спросила: видно, зналаи то и другое, и еще какое-нибудь неведомое третье.
Сам уже не понимая что делаю, открыл я спаленную дверь и, нелепо тычарукою в параллельный комнатный аппарат, произвел несколько безуспешных попыток -пропал голос! – сказать что-нибудь Даше – таже лежаланаполу, запутавшись лямками вельветового комбинезонав упавших с антресолей лыжах: самабеспомощная, даеще и перегородившая путь к телефону гостям; Мышкин пытался распутать, освободить, поднять будущую тещу, аКсения, увидев меня, ты! ты! это ты! закричалаи, словно передразнивая беспомощный, параличный мой жест, вытянулаправую руку, заостренную указательным пальцем.
Дядя Нолик, хрипло, шепотом, вырвалось, выдавилось, наконец, из меня, и все вмиг затихло кругом, замерло, застыло: замолчалаКсения, обездвижел Мышкин – только так и не освободившаяся от лыжины Дашамедленно поползлак аппарату, словно демонстрируя собою мужественнейшего летчикаМаресьева.
Да, слушаю, сказала, доползя. Назеленой пластмассе трубки, что продолжал я держать в руке, поблескивали капельки пота: следы необъяснимого, иррационального волнения, в которое привели меня отнюдь не разоблачение, отнюдь не скандал, не успевший, собственно, разразиться, но коротенький этот трубочный монолог, трубочный глас – анекдоты о Прежневе, презрение к правителям и проч. – все это, вероятно, как дерьмо, плавало по поверхности души – в самой же последней глубине ее, лениво пошевеливая мощными щупальцами, настороженно дремало чудовище преклонения перед высшею властью, чудовище искреннего верноподданничества. И у меня, и у остальных. Глубокоуажения. Лакейская под лестницею!
Даю даю конечною как же, непременною непременно будую спасибою спасибо вам большоею Валяю Валечкаю Валентинаю простите, не помню отчестваю ой, что это я?! – НИКОДИМОВНА!..
Дашенька, не поднимаясь с пола, медленно, в оцепенении положилатрубку рядом с аппаратом и раздельно, через огромные паузы роняя слова, тихо, почти шепотом, который, однако, в той тишине, что установилась кругом, был всеми нами отчетливо услышан, произнесла: запишитею Онапригласиламеняю двадцать второгою в четвергю насемейный ужиню в восемнадцать часовю тридцатью минутю запишите, пожалуйста, кто-нибудь, ато яю забудую Валька, презренная Валькасмоглавызвать такую реакцию в милой, в бедной моей Дашеньке! Девочка, говоря ее словами, у-мер-лаю
Ни разу в жизни не видав Папу, Валькую пардон, Валентину Никодимовну я встречал дважды. Первый раз это было в ресторане ВТО, известном московском гадючнике. Она, толстая, старая, неопрятная, сильно поддатая, ввалилась в сопровождении Китайцаи генерального директораВ/О ЫСоюзгосфарсы Глуповатованезадолго перед закрытием, часов в одиннадцать, что ли; пила, советовалакому-то громко, навесь зал, что, дескать, спеши, пользуйся, покудапапашкажив; папашкадобрый, папашкахороший, вот околеет папашка – хуже станет, не пикнете, забугор хрен вырветесь! – теория для меня не новая: я не то читал, не то слышал где-то, будто, чтобы склонить Запад к некоторым соглашениям и уступкам, Конторараспространяет слухи про доброту Папашки и тоже советует спешить, покудатот не околел. Китаец раздобыл банджо и пел, посверкивая бриллиантами с каждого пальца(вообще-то Китаец пел в Большом, приобретя себе забольшие же деньги и, надо думать, не без валиной протекции место в труппе) – все это было вместе и грустно, и смешно, и я жутко жалел, что не взял камеру, хотя, пожалуй, попробуй я там пощелкать – избили бы, даи живьем могли не выпустить: не тимирязевский пятачок!