355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Попов » Подлинная история 'Зеленых музыкантов' » Текст книги (страница 5)
Подлинная история 'Зеленых музыкантов'
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:53

Текст книги "Подлинная история 'Зеленых музыкантов'"


Автор книги: Евгений Попов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

(94) [...]

(95) Пошлейший, надуманный, между нами говоря, ход, а вовсе не гениальный. [...]

(96) [...]

(97) Должен сказать хвалу продуктам, которые были при Хрущеве. Братья-болгары поставляли нам отличные сигареты без фильтра в красивых плоских пачках, а также дешевые сухие вина, которые никто из нас не пил, предпочитая им "Красное крепкое", еще не дошедшее до мерзейших кондиций портвейна "Кавказ", разливного "Вермута" и "Солнцедара". [...] И вообще Хрущев, наверное, был демократом не хуже Горбачева и Дубчека. Он вполне бы мог тоже устроить "перестройку" или, на худой конец, "московскую весну" по типу "пражской", если бы был помоложе и пообразованней. [...] Зря он только Крым украинцам по-пьяни подарил, от этого теперь одна лишь путаница. Но, в конце концов, не Крымом единым жив русский человек. Вот как завоюем вдруг кого-нибудь, если деньги будут!

(98) Вот-вот! Именно! "Этап"... "Творчество"... "Старичок, как тебе пишется?" – "Хреново, старичок!" – "Ну ничего, ты ведь уже столько сделал на всех этапах своего творчества" (разговор двух модных молодых поэтов в редакционных коридорах некогда прогрессивной "Молодой гвардии"). Из этой самой "гвардии" мне где-то в 1970 вдруг написала в город К. сочувствующая редакторша и сказала, чтоб я поскорей приехал в Москву, так как она "нашла ход", чтоб меня напечатать. "Вам нужно переписать рассказы, чтоб все их действие происходило в Америке", – сказала она мне, плотно затворив дверь своего кабинета, когда я на крыльях радости, что меня наконец-то допустят к кормушке, прилетел в Москву. Я и стал, как громом пораженный. [...]

(99) [...]

(100) Неплохой, кстати, "текст". Вполне "постмодернистский". Такое не стыдно и сейчас напечатать с иллюстрациями, например, художника Ильи Кабакова. [...]

(101) Это, видать, те самые ВГИКовские и есть телята, которых спас солдат.

(102) Правильно, потому что бывают и трехколесные.

(103) , шляпу, кашне, галстук-бабочку и рубашку "от Диора".

(104) дяди Тома.

(105) Вот эти троеточия мне особенно нравятся.

(106) и моряки. А греков Сталин скоро вышлет в Казахстан, чтоб не шпионили в пользу Турции.

(107) [...]

(108) Да уж не в том, конечно, смысле, что сейчас.

(109) Что это такое -я, даром, что геолог, забыл. По-моему, морская соль, какую в Израиле на Мертвом море продают в кибуце.

(110) до того, как там вылупились из змеиных яиц коммунисты.

(111) Или все-таки обертывал?

(112) No comment.

(113) , а не суки.

(114) и не догадываясь о существовании противозачаточных средств.

(115) Очевидно, навеяно туристской песней "Люди идут по свету". А может, и песней "Издалека долго течет река Волга".

(116) Ну не машА же?

(117) , как Тенесси Уильямс ("Татуированная роза").

(118) Дескать, фули надо?

(119) , как чекист в кустах.

(120) Ой, я не могу! В спину! Дайте перевести дух!

(121) Еще лучше "будь ласка".

(122) Айболита.

(123) "Я буду гнать велосипед" (Н. Рубцов, которого я последний раз видел, когда заканчивал свой геологоразведочный в Москве. Рубцов лежал в брюках и майке на железной, так называемой панцирной сетке в одной из комнат литинститутского общежития и, узнав меня, попросил три рубля. Вспомнил, кто нас познакомил, – Анатолий Третьяков, которого я чуть выше назвал Толиком).

(124) , что при скорости 4 км/час – неплохой результат.

(125) [...]

(126) , полную света и хрусталя.

(127) , который у нее потом тоже украли, а ее самое зверски изнасиловали и убили с расчленением.

(128) с нарочитым еврейским акцентом.

(129) Почитай, Иван, газету.

Прокурором станешь к лету.

(советское, народное)

(130) Как в пьесе Н. В. Гоголя "Ревизор".

(131) Правильнее – "акромя", а впрочем, надо справиться о правильном написании у кого-нибудь, кто кроме этого ничего не знает.

(132) В смысле "сына", не в ином же.

(133) в кокошнике и с синяком под глазом.

(134) Так назвали Эдуарда Ивановича Русакова в фельетоне, опубликованном в К-ской газете по поводу нашего журнала "Свежесть". [...] Мама Эдика со страху, что его посадят, спрятала все его сочинения и сказала, что сожгла их.

(135) Запятые тут ни к чему, вопрос серьезный.

(136) The guy was absolutely absentminded (из английского учебника для начинающих).

(137) Какой-то действительно голубой получился рассказ у Иван Иваныча. Продать его, что ли, Регине Р.? Пусть хоть порнуху из него залудит, чтоб добро не пропадало.

(138) "Открыто" в смысле "не закрыто".

(139) Что, дескать, только такая чушь и может иметь право на существование в предлагаемых общественно-политических рамках литературы "развитого социализма".

... Пошла бы ты отсель домой, литература.

Вы говорили нам, что справедливость есть.

Тогда зачем вам – все, а нам – прокуратура.

(Б. Ахмадулина, цикл "101-й километр")

(140) Нет, не всё. Попугасовы не всё понимали, а многие из них так и умерли под портретом кумира 60-х Хемингуэя с надеждой на скорый приход ХОРОШИХ КОММУНИСТОВ, которые устроят настоящее светлое будущее вместо того убожества, в котором обретается страна. Попав теперь в будущее настоящее, мы видим, что жизнь значительно сложнее черно-белых схем, чему и посвящена эта книга.

(141) Теперь – г. Лесосибирск. Тоже красиво. "В колхоз" всех городских граждан СССР посылали постоянно. Пионеров – "на прополку". Студентов и служащих – "на уборочную". Считалось, что "интеллигенция" все равно ни хрена не делает, так пусть хоть в поле потрудится. Это отчасти соответствовало действительности равно как и то, что пьяные колхозники реально не могли собрать никакой урожай, особенно богатый.

Богатый урожай становился национальным бедствием. Шла "битва за урожай", но все равно он чаще всего оставался под снегом, по крайней мере в Сибири. Многие горожане ездили "в колхоз" с превеликим удовольствием, чтобы попьянствовать и потрахаться на природе. Замечу, что некоторые из них практически по тем же соображениям любили участвовать в военных сборах солдат и офицеров запаса, что прекрасно иллюстрируется фильмом Вадима Абдрашитова "Парад планет". Скука социализма рождала потребность в приключениях.

"Я уж тут подженюсь, я тут обязательно подженюсь!" – возбужденно восклицал какой-то очкарик, отец семейства, когда мы ехали "от производства" на уборочную в с. Глядень К-ского края, где я написал средь шумного бардака, на койке общежития огромной комнаты сорокаместного барака рассказы "Жду любви не вероломной" и "Барабанщик и его жена барабанщица", напечатанные в 1976 в "Новом мире". Из этого следует, что "жить и работать" можно везде.

(142) Действительность и была бредом. Поэтому только АБСУРДИЗМ имеет право претендовать на титул СОЦИАЛИСТИЧЕСКОГО РЕАЛИЗМА, ибо многие другие произведения так называемых СОВЕТСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ являются чистейшей фантастикой.

(143) Ну раз уж вступили в отношения (см. комментарий 93), так "почему бы и нет"?

(144) Что тут неожиданного, если "Красное крепкое" имело крепость 18 градусов, и к тому же уже существовала поэтическая строчка "Учитель, воспитай ученика"?

(145) "Настоящее", очевидно, в смысле "искреннее". Это – вредное влияние статьи Вл. Померанцева "Об искренности в литературе", опубликованной "Новым миром" в самом начале "оттепели" и сильно раскритикованной большевиками. У А. Вознесенского есть стихотворение о том, как он включил водопроводный кран и из него пошла ржавая вода. "Я дождусь, пойдет настоящая!" – восклицал поэт, и огромная страна понимала, на что он намекает. [...]

(146) Я вот все гадаю, как этих чертей правильно называть – большевики или коммунисты? Лучше, конечно же, – коммуняки, да уж больно получается как-то по-простому, по-домашнему. Хотя, может, так и надо в стране, где их было 20 миллионов членов, то есть – каждый десятый. А если исключить из расчетов деточек (больше-то кого исключишь?), вообще, наверное, получится каждый восьмой... Так вот, коммунякам очень не нравились жизненные детали. Дело в том, что cоветская власть, боясь обобщений, параллельно терпеть не могла конкретизации и вечно играла в непонятное, как бы выразились блатные. Я, например, когда работал геологом, то нам выдавали карты со смещенными координатами, чтоб мы не знали своего конкретного места, а знали лишь относительное. [...] Что ж, наверное, cоветская власть и здесь, как всегда, права. Допусти детали, и всем всё станет видно во все стороны, как у Свифта в стране великанов или на картине Энди Уорхола, где всего-то-навсего изображен многократно увеличенный выбритый мужской подбородок, производящий отвратительное впечатление. А если вспомнить Эдгара По?

(147) Потому скорей всего, что был приятно поражен, что "редактор" оказался не фофаном советским, а разумно мыслящим существом.

(148) [...]

(149) Прекрасно понимая, что советский редактор чаще всего был вторым по счету (после "внутреннего") цензором, я все же заявляю, что редактор необходим любому писателю, потому что любой писатель может проявить дурновкусие в заданных им самим рамках собственного сочинения или допустить "ляп". [...] Эх, молодежь, а каких замечательных редакторов я знавал! Которые смотрели на мой текст моими глазами, а видели больше, чем я. [...]

(150) Указчику – говна за щеку! (фольклор)

(151) В Советском Союзе любой вопрос решал не тот, кто должен его решить, а коммуняка, стоящий на одну ступеньку круче по служебной лестнице. Вот отчего все мелкие и крупные начальники моей страны были нервными, а властители ее – сумасшедшими, потому что они были атеистами и полагали, что выше них, кроме Ленина, уже никого нету.

(152) Анекдот звучал так: Сталин вызывает какого-то физика и велит к утру сделать атомную бомбу. "Постараюсь, Иосиф Виссарионович", – говорит физик. "Старайся, старайся. Ведь попытка – не пытка, правда, Лаврентий?" добродушно обращается вождь к Берии. "Чистая правда", – лукаво блестя стеклышками пенсне, отвечает главный (в то конкретное время) палач страны. Глупый анекдот, и в годы "Зеленых музыкантов" за такие анекдоты, как бы развенчивающие культ личности, уже не сажали. А вот за "клеветнические, порочащие советский общественный и государственный строй" частушки типа:

На мосту висит доска,

А на ней написано:

"Под мостом ... Хрущева,

Пидараса лысого",

могли и посадить под горячую руку. [...]

(153) Soviet system "Ponial-ponial" в действии. Двойное мышление, обдираловка, кремлевские, ЖЭКовские и зэковские тайны, и все всё должны понимать. Страна заговорщиков против самих себя. "Ты меня на "понял", бля, не бери! Понял?"

(154) Всегда страшно переступать порог, а переступишь – вроде бы, оно и ничего.

(155) И моя – тоже.

(156) Вот же совпадение – и мой рассказ тоже назывался "Спасибо".

(157) А у меня не выкинули.

(158) Опять коровник! Из этого можно сделать вывод, что ВГИК сыграл в моем, как самовыражаются любящие себя люди, творчестве куда большую роль, чем Литературный институт им. А. М. Горького.

(159) [...]

(160) Кем говорится?

(161) На жаргоне той части советской "творческой интеллигенции", которая по ходу дела ссучилась и решала, чему в художественных произведениях по воле Партии быть, а что надо миновать, чтоб не выгнали с работы и не открепили от спецларька.

(162) [...]

(163) Да это прямо Сальвадор Дали какой-то с его "горящими жирафами", художник крайне уважаемый в "наших кругах" тех лет по совокупности и в особенности за картину "Апассионата", где очень красиво нарисован мудак Ленин. [...]

(164) С чего бы это ему вздыхать, коли сам выкидывал да правил? Совесть, что ли, с похмелюги заела? У Э. И. Русакова, когда он пятнадцать лет работал лечащим врачом в дурдоме, был один больной, который отказывался читать Пушкина, утверждая, что тот пишет одну похабщину. В доказательство этот вдумчивый читатель приводил начало "Евгения Онегина": "Мой дядя самых честных – правил".

(165) Я в городе К. в то время жил у Речного вокзала, ул. Парижской коммуны, д. 14, кв. 13, где теперь висит мемориальная доска, но не моя, а Ярослава Гашека, который, записавшись для смеху или сдуру в Красную Армию, весело прошел с нею от Самары до Иркутска через город К., после чего написал заявление в Коминтерн с просьбой позволить ему продолжить участие в "мировой революции" на родине и вернулся в Прагу, где пьянствовал, выступал по кабакам с мемуарами и был судим за двоеженство. "Швейк" – реально великая книга, кто бы что ни говорил. Интересно, что Кафка был на одном из собраний организованной Гашеком шутовской партии "Умеренного прогресса в рамках закона". Думаю, что эта партия в нынешней постперестроечной и постпосткоммунистической России, мчащейся "без руля и без ветрил", имела бы больше шансов на успех, чем в скромной постимперской Чехословакии. Надо бы "озадачить" этим (хорошее слово?) нынешнего Иван Иваныча.

(166) Примечательно, что здесь используется воинственный глагол "взял" вместо тихого "купил". Тогда вот именно – не покупали, а "брали" ("Сосед-то наш – все прибеднялся-прибеднялся, а вчера взял "Жигуля", сука!). И не продавали, а давали ("Бабы, в сельпо сахар дают!"). В прежней советской жизни каждый день находилось место подвигу, потому что ВСЕ было дефицитом.

(167) А вот и вру – газеты не были дефицитом, хотя в магазинах отродясь не водилось туалетной бумаги. Чего-чего, а газет хватало на всех, оттого и изумилась продавщица. Четырехполосная газета стоила тогда 2 копейки. Если бы Иван Иваныча напечатали сегодня, то он отдал бы за тридцать одну штуку газет не 62 копейки, а рублей 40 образца 1998 г.

(168) Название этой улицы мною выдумано. В городе К., стоящем на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан, я последовательно жил на: 1) улице злодея Сталина, 2) отравленного Сталиным Горького, 3) невинно убиенной революционерки Ады Лебедевой, 4) обожаемой советским народом-интернационалистом "Парижеской коммуне" (местный выговор). Александр Лещев тоже никогда не существовал, но я это имя не выдумал. Это псевдоним моего друга, покойного поэта Льва Тарана.

(169) До эпохи глобальной экспансии TV "радиоточки" в квартирах советских граждан функционировали с 6 утра до 12 ночи. День начинался с Гимна Советского Союза и им же заканчивался. Я знаю забавную историю, суть которой в том, что пьяница-студент решил подшутить над своим сокомнатником-вьетнамцем и, разбудив его в 6 утра, сказал, что в СССР существует такой порядок: как только утром заиграют Гимн, все граждане должны стоять по стойке "смирно" и отдавать честь правой рукой. Вьетнамец воспринял эту информацию всерьез и принялся каждый раз будить веселого алкаша в 6 утра, пока тот не послал его по матери. Тогда политически корректный иностранец написал донос в деканат, что его советский коллега манкирует Гимном. Малого исключили из института "за глумление".

(170) Не знаю, как в других странах, но МАТЬ в России – традиционно уважаемая, культовая личность. Поэтому мне непонятны искусственно раздуваемые искры антагонизма между православием и католицизмом с его культом Мадонны. В России даже самый отъявленный разбойник всегда помнил о матери, особенно когда сидел в тюрьме. Мы много говорили об этом с поэтом Н. Рубцовым, но чуть было не подрались, когда я осудил его знаменитые строчки "Матушка возьмет ведро, / Молча принесет воды", сказав, что такой здоровый лоб мог бы и сам это сделать, а не гонять старуху к колодцу. Дело прошлое, чего уж там, Бог рассудит...

(171) А вот к отцам в нашей стране отношение было, мягко говоря, сомнительным, что нашло отражение в нашумевшей истории Павлика Морозова, сдавшего своего родителя чекистам, как Эдип. И хотя А. Битов как-то совершенно справедливо заметил, что тем самым юный пионер отомстил за смерть убиенных отцами сыновей гоголевского персонажа Тараса Бульбы и реально существовашего царя Петра I, я полагаю подобные истории следствием козней врага рода человеческого – дьявола... Написать или нет? Напишу, что я однажды ударил своего пьяного отца палкой по голове, отчего эта голова мгновенно облилась кровью. Как обливается кровью мое сердце, когда я об этом вспоминаю. Господи, прости меня грешного! Я совершенно искренне, на коленях, прошу прощения у Господа и покойного отца.

(172) проклятое советское

(173) Вынужден сделать добавление к фразе русского философа В. В. Розанова, с учением которого меня познакомил Александр Лещев, когда мы с ним вместе распивали в трусах портвейн на берегу канала "М.-В.": "Я ЕЩЕ НЕ ТАКОЙ ПОДЛЕЦ, ЧТОБЫ РАССУЖДАТЬ О НРАВСТВЕННОСТИ" (В. Розанов) и комментировать эту сцену (автор).

(174) Не такое уж, кстати, и плохое название. Сибирский кедр растет сто лет и дарит людям вкусные орешки.

(175) Еще существовали мерзкие термины, от которых я до сих пор испытываю рвотный рефлекс, – "юмореска" и "изошутка".

(176) Трибуна – это такая деревянная балда, которая стояла на сцене, а в трибуну помещался докладчик, а перед ним имелся графин с водопроводной водой, которую он жадно глотал, как волк на водопое, а сзади на него, прищурясь, глядел ростовой портрет В. И. Ленина, "длинный Лукич" по терминологии, принятой "среди своих" в Художественном фонде РСФСР, где я проработал пятнадцать лет, покинув геологию ради обретения свободного времени, необходимого для писания, как нынче выражаются, "текстов".

(177) [...]

(178) Эта тема подробно развита мною в рассказе "Во времена моей молодости", который у меня в 1980 году изъяли сотрудники КГБ по Москве и Московской области и до сих пор мне его не вернули. Когда я стал ругаться, зачем мне не отдают рассказ, мне предъявили литзаключение какого-то сукина кота из советских писателей, где было сказано, что рассказ этот "идейно-ущербный, с элементами цинизма и порнографии", отчего и запрещается к распространению на территории СССР. Читатель сам легко может оценить правоту слов неизвестной мне литературной сволоты, открыв сборник "Зеркала", М., "Московский рабочий", 1989, где этот рассказ напечатан. У меня, к счастью, был припрятан еще один экземпляр этого текста, а вот два других рассказа – "Небо в якутских алмазах" и "Неваривализьм" – исчезли в недрах Лубянки с такими концами, каковых ни при какой демократии не сыщешь.

(179) [...]

(180) Эта фраза – послание из 1974 года в цитатное постмодернистское литературное будущее. Мне иногда кажется, что отдельные цитатные постмодернисты наших дней наслушались пьяных "шестидесятнических" острот и по инфантильности своей сочли, что это и есть литература. [...]

(181, 182) [...]

(183) Видите, как тщательно подбирал я раньше "характерные" фамилии. Как учили классики, у которых я учился (вместо Литинститута и ВГИКа).

(184) Тому самому, с водопроводной водой, из комментария 176.

(185) По-моему, этот "ритуал" – такая же глупость, как возглас, которым приветствовали друг друга "Серапионовы братья" и который почему-то очень нравился А. М. Горькому: "Здравствуй, брат! Писать очень трудно!" О таком "ритуале" талантливых питерских юношей рассказывал в своих мемуарах один из уцелевших "серапионов" Вениамин Каверин. С Кавериным я встречался незадолго до его смерти. Мэтр почему-то был уверен, что я являюсь автором поэмы "Москва-Петушки", а когда я горячо отказывался от чужого имущества, хитро улыбался, подмигивал и клал мне руку на плечо. Я рассказал эту историю Венедикту Ерофееву незадолго до его смерти, и эта история ему сильно не понравилась.

(186, 187, 188) [...]

(189) , которая, в свою очередь, "спасет мир". Научили Попугасовы детей чушь молотить, прости Господи!

(190) А я считаю, что это – замаскированная контрмера начинающего что-то смекать Иван Иваныча против стукачей, которыми были пропитаны все без исключения "творческие объединения" всех рангов. [...]

(191) , как это делает КГБ,

(192) Удивительно, что не только коммуняки, подчиняясь чьим словам и поет эту муру Иван Иваныч, но и отдельные строгие диссиденты проповедовали практически то же самое, но только с обратным знаком. Z. учил меня и колдуна Ерофея, когда нас выперли из Союза писателей за альманах "Метрополь": "Эх, ребятки, кто сказал "А", должен говорить "Б". Раз уж высунулись из окопа, то и дальше смело шагайте!" (Очевидно, в эмиграцию, где он вскоре и оказался. Или в район станции Потьма Мордовской АССР.) Он же всерьез полагал, что "про секс пишут только импотенты". [...] Другой известный инакомыслящий, "правильный марксист" П. позвал меня в лес и там предложил мне и моим товарищам "создать широкий фронт борьбы против извращений тоталитаризма". Я ответил, что мы занимаемся только литературой, а не политикой. "Но ведь литература – это часть политики", – возразил П. Я расхохотался и сказал, что эту фразу уже слышал сегодня от Феликса Кузнецова, первого секретаря Московской писательской организации, когда он в очередной раз вызывал меня к себе на допрос с целью подписания "покаянки". У моего собеседника хватило юмора посмеяться вместе со мной.

(193) А вот мы с колдуном Ерофеем так кому-либо ответить не имели никакого сексуального права, отчего и предпочитали при подобных дискуссиях поскорее напиться, упасть под стол и там кого-нибудь трахнуть, если повезет.

(194) Мерзкое слово, но и его из песни не выкинешь.

(195) Teddy-boy, как перевел это слово мой друг, глубокоуважаемый Mr. Robert Porter from Bristol. См. page 35 в книге of Evgeny Popov. "Merrymaking in old Russia". The Harvill Press. London. 1996. Впрочем, самым крупным специалистом по этим первым советским "неформалам" является Виктор Славкин, к книге которого "Памятник неизвестному стиляге" я вас и адресую.

(196) Именно это и делали "комсомольцы 60-х", создав для борьбы со стилягами и других аналогичных целей специальные подразделения типа КАО (Комсомольский Активный Отряд), где активно вершили суд и расправу в тесном контакте с милицией, но иногда и превосходя ее в бытовых зверствах. Юные садисты и палачи настолько зарвались и заворовались, что через какое-то время их отряды распустили. Были статьи в "центральной прессе", кого-то из этих убийц даже посадили "за превышение власти". На память осталось то, что я слышал в 1967 году на Алдане:

Хулиганом назвать тебя мало.

Комсомолец ты, ... твою мать!

[...]

(197) Вижу, вижу эти патриархальные картины моего детства! Лето. Пыльная жара. По улице Лебедевой, по булыжной мостовой, движется конный обоз "говночистов", распространяя в пространстве и времени специфический запах того самого продукта, что плещется в их ароматных бочках. Пересекает улицу Марковского и поворачивает на углу улиц Лебедевой и Сурикова налево, к Суриковскому мосту, чтобы через Покровку выехать во чисто поле и там товар слить. Александр Лещев тоже жил на улице Лебедевой в доме, по-моему, № 86. У меня был и еще один замечательный сосед: при царе эта улица называлась Большой Качинской, и здесь в доме № 17 жил в начале века будущий вождь и учитель, а в то время ссыльный И. Джугашвили (Сталин), в честь которого там имелся до ХХ съезда КПСС музей "товарища Сталина", впоследствии получивший новый титул – музей РСДРП. Там были выставлены разные вещи вождя, включая трубку, а также картина, как он в лодке, которую тащит по берегу упряжка собак, едет вверх по Енисею и курит экспонируемую трубку. Я любил ходить в этот музей ребенком, потому что он был рядом, денег за вход не брали, там было тепло и никогда не было посетителей, служительница клевала носом на венском стуле у печки, можно было трогать вещи и даже что-нибудь бумажное, малоисторическое стащить. Например, черно-белую репродукцию картины "Сталин в ссылке", которая у меня хранится до сих пор. Когда вождя всех народов дьявол наконец-то довел до логического земного конца и в стране объявили серьезный траур, мама направила меня по знакомой дорожке в музей, дав вместо живых цветов, которых в Сибири в то время не было (5 марта), срезанные ветви аспарагуса. Служительница в тот день не сидела на стуле, а рыдала вместе с директоршей и всем другим сознательным советским народом. Рыдая, они записали мою фамилию в книгу, а вечером местная пионерская радиопередача "Сталинские внучата" сообщила, что первым цветы великому вождю принес "октябренок Женя Попов". Я был страшно горд – я ведь и в школе-то тогда еще не учился, а тут меня уважительно именуют "октябренком", называют мою фамилию по радио. Очевидно, тогда я и решил с целью дешевой популярности непременно стать писателем, так что за все, что вы сейчас читаете, благодарите не меня, а тов. Сталина. Кроме того, я обращаюсь непосредственно к молодым коммунистам. Товарищи, если вы все-таки придете к власти– нельзя ли за то, что я первым принес ПАХАНУ цветы, выписать мне небольшую пенсию. Но только не лет пять, а долларов двадцать – тридцать! Впрочем, пожалуй, не приходите больше никогда, так будет лучше всем: нам в первую очередь, вам во вторую, ведь постреляете же вы тут же друг друга, "черти драповые" (М. Горький)!

(198) Смотрите, Иван Иваныч явно хотел быть "умеренным прогрессистом в рамках закона", да ничего не получилось, и он последовательно стал дельцом и капиталистом. В каком-то смысле это – другой вариант моей судьбы, я тоже, скорей всего, хотел бы быть "умеренным прогрессистом", да не получилось до конца. У Горбачева, который хотел сделать soft вариант "пражской весны", это тоже не получилось. У Гашека и сочувствующего Кафки – тоже. Из чего следует вывод, а какой – я не знаю.

(199) Носил он брюки узкие,

Читал Хемингуэя.

Это из стихотворения Евг.Евтушенко "Нигилист", которое продолжается:

Взгляды-то нерусские,

бурчал, что ли, отец, что ли, зверея, что ли? – не помню. [...] "Нигилист" погибает за правое дело, очевидно, социализма, а чего же еще?

Для меня, кстати, решительно необъяснима ненависть, испытываемая к этому поэту новым литературным поколением (да и частью старого, если сказать положа руку на сердце). То есть мне, разумеется, понятны личные мотивы, по которым кроет Евгения Александровича тот, кто с ним действительно имел дело в реальности и в какой-то степени претерпел от него. Но когда на него лают те, которые, облизываясь, глядели, как парень пирует во время советской чумы, а им, идейно-выдержанным, не давали, то уж – увольте от сочувствия, сами вы говнюки почище всякого Евтушенко, навидались мы вас с колдуном Ерофеем по ходу исключения нас из этого Союза акынов имени Джамбула Джабаева.

А новому поколению я скажу, что вы сначала напишите строчку, равноценную вот этой:

Там были помидоры, а я их так люблю,

а уж потом толкуйте об Евтушенко. Так называемую эпиграмму, которую сладострастно пустила в народ ЦДЛовская шпана: "Ты – Евгений, я -Евгений, ты – не гений, я – не гений. Ты – говно, и я  – говно. Ты недавно, я давно" (Долматовский якобы обращается к Евтушенко), – я терпеть не могу, как анекдоты про заик, потому что меня, как вы заметили, тоже зовут Евгением и я в юности сильно заикался. Меня гораздо больше веселила дышущая "почвой и судьбой" сортирная надпись в Литинституте, которую я некогда имел возможность лицезреть: "Евгений Ароныч – не гений, а сволочь". [...]

(200) Экий "бином Ньютона"! Да он, поди, с детских лет в ЧК-НКВД-ОГПУ-МГБ-КГБ служил, а "творчеством" занялся, выйдя на пенсию, как тот самый графоманистый поэт из города К., который под влиянием "перестройки" вдруг осознал, что он вовсе не гэбэшная шавка, а потомственный казак, отчего и был избран атаманом города. Любо, братцы?

(201) Понимаете, на что храбро намекает автор, то есть я, держа в кармане кукиш-74, – что "чекисты" да "сталинисты" не одобряли "оттепели". "Остро! Зло! Предельно зло!" – как любил говорить графоман Лиоша, персонаж Александра Лещева. [...]

(202) Здесь старик прав – многие действительно и до, и после жили нехудо, принюхавшись к говну, как те самые описанные выше золотари, которые и обедали прямо на кузлах.

(203) Советская власть, как чуткое животное, интуитивно понимала реальный вред рок-н-ролла, который заключался в том, что человек, танцующий рок, не может всерьез относиться ни к чему другому и тем самым потерян для коммунизма. [...]

(204) [...]

(205) В. П. Аксенов однажды спросил меня, зачем я такого говнюка, как Феликс К., называю на "вы". Я ответил – он ведь меня старше.

(206, 207) [...]

(208) Ленин тоже начинал как литератор, а стал немецким шпионом.

(209) Советские люди очень любили тогда петь хором. Прогрессивные песню "Бригантина поднимает паруса", регрессивные – "Выпьем за за Родину, выпьем за Сталина".

(210) Это словосочетание очень любил В. М. Шукшин, и "круглые очечки" непременно попали сюда из "Калины красной", где деревенский дед говорит рецидивисту, выдающему себя за отсидевшего за чужую растрату бухгалтера, что бухгалтеров он знает, бухгалтеры тихие, "в круглых очечках", а "об твой лоб – поросят бить". Шукшин умер в 1974 году. Я узнал о его смерти, отчего-то находясь в городе Абакане (Хакасия). Я пошел на рынок. Там продавали калину. Она была красная. Я выпил и заплакал.

(211) Не знаю, как в других городах, а Лужков московских ментов так приодел, что они и на милиционеров-то, чудаки, теперь совсем не походят, а смахивают на вооруженных до зубов американских "копов", что совсем неплохо. Недавно меня остановил лощеный ГАИшник, в "полароидах", что твой Марчелло Мастрояни, и хотел оштрафовать, но передумал. Посмеялись с ним, покурили "Мальборо" да и разъехались. Хорошие доходы стимулируют доброту и укрепляют нравственность, отчего в человеке все становится красиво – и лицо, и одежда. А красота, как уже отмечалось, "спасет мир", и круг наконец-то замкнется.

(212) Очевидно, потому, что уже тогда был немцем, отчего сейчас непременно живет в объединившейся ФРГ.

(213) Куда Ниночка его и увезла. Прогуливаясь с профессором-славистом Вольфгангом Казаком в окрестностях его родной деревни Мух, что в часе автомобильной езды от Кельна, беседуя о судьбах русской литературы и коммунистах, мы вдруг услышали русскую речь. Это съехались "повидаться" родные и близкие русские немцы, которым деревенская община бесплатно разрешила воспользоваться муниципальным охотничьим домиком. Эти люди были совсем простые. Они кружком играли в волейбол, качались на самодельных качелях, пили водку, жарили шашлыки и беззлобно матерились. Дети, очевидно, по деревенской привычке, называли родителей на "вы". "Мама, это вы?" звучало знакомое над аккуратной немецкой лесной чащей.

(214, 215, 216) [...]

(217) , потому что все люди (и советские тоже) в принципе хорошие. Я совершенно согласен с поэтом Евгением Рейном, у которого в тех стихах, что опубликованы в альманахе "Метрополь", есть следующее:

А то, что люди волки, сказал латинский лгун.

Они не волки. Что же?

Дальше не помню...

(218) , потому что, как ни странно, до сих пор больно.

(219) Это милое поучение я слышу с детских литературных лет. В 1974 году какой-то малый из "Молодой гвардии" крыл меня в Иркутске, что я глумлюсь над Советской Армией, потому что у меня в рассказе о ней смеют беседовать бичи, а "Советская Армия – это святое", – сказал малый и чуть не заплакал от оргазматического восторга, что Советский Союз такой мощный, сильный и может кого угодно править (см. комментарий 164). [...]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю