355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Кулькин » Мания. 3. Масть, или Каторжный гимн » Текст книги (страница 7)
Мания. 3. Масть, или Каторжный гимн
  • Текст добавлен: 17 апреля 2020, 00:31

Текст книги "Мания. 3. Масть, или Каторжный гимн"


Автор книги: Евгений Кулькин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)

Глава пятая

1

– Если тебя прищемливают дверью, или ори благим матом, или рвись что есть силы.

Ельцину понравилась неожиданно сказанная фраза. Потому как именно она соответствовала тому состоянию, которое он испытывал. Ему удалось самостоятельно разгадать часть дьявольских методов, которыми пользовался Хасбулатов, чтобы смести его, всенародно избранного президента, с дороги, принизить его значение и роль. Сейчас стены противления подошли одна к другой. И платой за любой неверный ход может быть не безликая безымянная человеческая душа, а душа его собственная, еще до конца не прошедшая путь унижения Христа.

Теперь он знал, что туман лести, пропускаемый во внутренний мир, порождает некое богохульство. И оно продолжается до той поры, пока верх не возьмет церковь сатаны и будет тиражировать шаблон, что Ельцин-де – не лег на рельсы после того, как такой для себя карой поклялся не повышать в стране цены и вообще не окукливать и до этого не очень уж шикарно развернутую жизнь.

Но сейчас за кадром мысли о состязании обещаний скрывался не тихий ответ, что все это было сказано понарошку, а что в наш век любое пророчество, которое несут не слуги Бога, возмущает духовное состояние общества. Потому не стоит дразнить гусей.

Но вечным даже не было почитание Христа. Так откуда он взял, что его должны любить бесконечно? Ну увидели, как Ленина, в революционном порыве, и хватит. Пора переходить к тихой рутинной борьбе.

Во-первых, надо всем внушить, что у него катастрофический вид мышления и непредсказуемый характер. И он не откажется от утверждения, что культура – это колокола ада. Выдутый из преисподней шар, наполненный дурным запахом. Лопнет, и будешь знать, куда бежать, зажав нос.

Потому он, показав кому-то невидимому нестыдный, материнством оправданный жест, произнес вслух:

– Все осенне-зимнее обеззаражено весной.

Игуменьим манером выйдя из своей комнаты, Наина Иосифовна удушенно поинтересовалась:

– Это о чем ты, Борис Николаич?

– Как изгоняемые из преисподней черти, заворошились эти руцкие и хасбулатовы.

Жена понимающе подкивнула. В луче, что из окна падал между ними, плавали сперматозоиды пылинок.

– Они меня еще не знают! – с нажимом произнес он и, зачем-то посмотрев из окна на небо, увидел, как в нем, шуганутое кем-то, трепещется воронье.

– Я им праздничный выпляс устрою!

Своего служебного несовершенства он не замечал, глубоко нравственных чувств не испытывал, но напряженную ситуацию улавливал всегда и знал, если дороги деловито заметаются снегом, то нужен или вездеход, или бульдозер. И вот – попеременно – он играл роль то одного, то другого.

На ранней перестройке он еще не думал о политическом насилии как методе. Воспламененный им народ степень реальности мерил преследованием последовательных мерзавцев, не успевших вовремя избавиться от партийных билетов.

Почему-то вспомнилось соседнее село, куда в парнях он иногда захаживал, не боясь местных зуботычников. Девки там были понаряднее, но поглупее, и потому то, что нужно. И вот около одной, лицо которой было белое, как через марлю сцеженное молоко, он и чах, говоря ей красивые фразы типа:

– А день нынче был поновее вчерашнего.

Неприличием считалось молчать, потому он, настроив на боевой взвод свой вечно принюхивающийся нос, произнес:

– Говорят, что выпей тут, на том свете не дадут. Откуда это у вас самогонкой наносит?

Девка кукожится. Его вопросы роют ее душу. И она ждет какого-то проникновения, чтобы еще какое-то время побыть вот в такой расслабухе, с его ладонью на плече.

– И чего я, – вопросил он, – прилип-пристыл к тебе, не отодраться?

И душа приживлялась к той местности, которая мстила природе за скупость. И он подолгу глядел в обливно схваченный глазурью горизонт. И почему-то думал об обесцвеченности жизни – старости, когда Бог душу, и ту захочет принять без хлопот.

А как хочется какого-то виртуозного открытия внутри себя, чтобы не уязвляло типичное, что ты такой, как все.

На чуть утоптанной лужайке на подстесанном дереве была вырезана пресная запись: «Здесь ночевали мы».

Ну и что? Благодарственно поклонились им за это деревья.

Но именно тут подкатилось то самое искомое чувство, от которого, как тесины на морозе, гудят кости, и он подумал: «Как лечить такое ноище?» И вслух прочел стихи, которые переписал у одного проходимца:

 
Нарыв свербел, душа горела,
Как заяц, загнанно мерцал
Мой взор, и прежний праздник тела
Отростком грешным восклицал.
 

Девка, ничего не поняв, всхрюкнула. И как всякая целомудренная глупышка зафасонилась, явно перегорев душой:

– Я тебя боюсь!

И у него, вроде бы подпочвенно, что ли, подшкурно пробежали мурашки. И голос стал как бы упавший в подпол, как будто свергнутый откуда-то с высот.

К ним подошел хромой дед. Спросил закурить. И остался переминаться под деревом. Потом сказал:

– Раньше овец доставляли и все разбирали их вот на этом самом месте. А в сорок первом отсель провожали на войну.

Борис с девкой отвернулись от старика. Но хруст в культе свидетельствовал, что он не уходил.

– Вот это, у сына я был, – начал дед. – Снял трубку, а там говорят. Тягомотно, долго, скучно. Он домогается встречи, а она бездарно отнекивается. Выть хочется.

Он помолчал и добавил:

– Управительский слой.

Ельцин глянул в небо. Так как-то слишком серьезно, что ли, выспевал виноград облаков. А над головой запарила даже не тучка, а небольшой очесок, едва притуманивший сизь зенита, и тут же нечаянно всхохотнул дождь, пробубнили, словно прося пардона, водосточные трубы, и разлилась под их жерлицами яркая линючая тишина.

«Управительский слой», – про себя повторил Ельцин и, неожиданно высвободив девку из объятий, заметил, что у нее в меру утоплены ключицы, никакого выпирания, но несходливость, а может, несходство, что-то из двух, неожиданно отринуло его от реальности. Он увидел себя будущим. С неожиданной чугунностью суд суждений и с могутностью, которая завораживает. А девки пусть чахнут рядом, словно кошки в выслеживающей позе.

Именно с того дня он понял свое предназначение.

Ельцин отринул от себя воспоминания.

Но, видимо, все же из прошлого, остался в голове мотив, и стал он к нему примерять разные, на ум пришедшие слова. И, наконец, остановился на такой фразе: «Судьба сама найдет меня…»

Ну так оно, наверно, и будет.

Он стал перебирать в уме тех, на кого особенно можно положиться в такое время.

Ну, конечно же, на Александра. Коржаков не раз доказывал свою преданность, а то и самозабвенность. С ним, как принято сейчас говорить, в разведку можно идти без оглядки.

Михаил Иванович Барсуков несколько иного закваса. Этот как-то более чопорно чувствует себя генералом и тем более главным охранником страны. Но все равно надежен.

Павел Сергеевич Грачев весь высветился во время путча. Потому и стал министром обороны. Этот не дрогнет. Вот слабостишка у него есть одна. Тянет его к шиковым машинам. Потому и кличку себе почти непристойную заимел Паша Мерседес.

Павел Бородин – хитер и заборист, хотя дожностишка у него не выпирает своей значимостью – начальник Главного социально-производственного управления администрации президента, но все же он человек незаменимый, своего рода серый кардинал.

Зато Шамиль Тарпищев – душа нараспашку. Подумать только, в свое время выиграл одиннадцать международных турниров. Ни у кого из президентов мира нет такого персонального тренера по теннису.

Есть еще Сосковец и Ерин. Оба ребята ничего. Но еще не достигли той близкости, чтобы на них серьезно уповать.

Борис Николаевич вышел во двор с намерением погулять не только по подворью дачи, но и по ее окрестностям.

Коржаков не спросил, куда он идет. Он никогда не любопытствовал зря, а привязливой тенью следовал за хозяином.

Ельцин обратил внимание, что в сельце, в которое он намеревался пойти, каждое дерево огораживали. А палисадники все до одного хилили себя в сторону хозяйского призора, а не наоборот, видимо потому, что тогда они были бы аннулированы, как самозахват, Совету принадлежащей земли.

Пруд за сельцом был окрестован двумя видами обитателей – лягушками и водяными быками. Изредка их соперничество пополам пилила своим гурлением горлица, а – до кровятки – ранила выпь.

Зимой ему как-то так тут встретился грязноватый лыжник и спросил:

– По-прежнему виду чародей-суходрочник как называется?

Хорошо Александр отогнал бессовестника, а то ведь он на полном серьезе собрался ему объяснять.

В пруду водился тускло-золотистый карась и, видимо, давал приварок целому селу, потому как видно было, что там почти сплошь стояли самоловки и вентири.

Прошла немолодая женщина. Почти что девочковый озир. Свернула в лес у двух больших промоин.

Страдая от натаски, пробежала, обряженная в намордник, собака. Видимо, шла по следу той самой женщины.

Вдали ребятишки разымают руки и идут по полю, как журавли.

Там – тоже зимой – он ходил по рыхляку – по снегу, который проминался до земли.

Сейчас на этом месте навита скирда. С виду она словно бы обслюнявлена свисающей с нее соломой.

Борис Николаевич ругнул себя за то, что думает Бог знает о чем, но не о том, что предстоит и грядет. А ему предстоит, как вот этот вытрепанный до безлистия камыш, обезжизнить Верховный Совет, который давно работает как бы на бессознательном уровне, как бы творя бытийный погром, противится ему, президенту.

Он долго прощал хаотичные партизанские набеги. Но когда заметил планомерность всего, что делается тем же Хасбулатовым, сказать по-другому, увидел, что он заносчивый и чванливый враг, тут же решил действовать решительно и бесповоротно.

А кто, собственно, в этой своре, в этом, так называемом, Верховном, блин, Совете? Кто дал им право пинать эпоху?

Поняв, что распаляется, Ельцин укоротил шаг, всмотрелся в бабенку с привядшим лицом и подумал: вот нужен ли ей тот самый Хасбулатов, который постоянно последние дни не сходит с телевизионных программ?

А он, президент, где-то в тени. Можно сказать, на задворках. Его можно ловить в свою сеть, как выкинутого на берег налима.

Нет, всего этого он не потерпит. Ибо давно не только осознал ситуацию, но уже и обнажил приемы.

2

Абсолютная ценность молчания в том, что его строже слышит тот, кто молчит. Александр Коржаков умел молчать. Потому как давно понял, что смысл слов – это тоже норма молчания, озвученная ровно настолько, чтобы стать непонятной тем, кому не надо.

Это, так сказать, диалог безмолвия.

Потому он знал, о чем за закрытыми дверями в Огареве идет речь. Почему туда юркнул вечно испуганный взглядом Козырев, чинно прошествовал Черномырдин, а потом стремительно, словно бильярдные шары в лузу, закатились Грачев, Ерин и Голушко.

Александр Васильевич знал, что через минуту-другую Ельцин обнажит прием, и вся пятерка заозирается, косясь друг на друга, как бы ища в обличье соседа вороватое родство.

А Борис Николаевич, как танк, с устрашающим лязгом двинется на каждого, в ком вздрогнет взгляд, кто усомнится в стиле, который порабощает.

В комнате, что соседствовала с кабинетом, в каком шло совещание, Коржаков был не один. Рядом хмуро сидел и тоже молчал его начальник Михаил Иванович Барсуков, и на его лице было написано извечное: «Меньше знаешь, дольше проживешь».

Но Указ тысяча четыреста был ими читан-перечитан. И он его запросто мог бы назвать в дальнейшем, коли ему дано будет обратиться в реальность, эмблемой жизни. Как бы данной взамен известному «Хочешь жить – умей вертеться»: «Хочешь править, гони того, кто этому мешает».

Хотя метод анархичен и противоречит зыбкому строению понятия демократия. Но что поделать, он общий знаменатель эпохи, осовремененный за счет более наглого вероломства и бесчестия.

А вообще жизнь последние годы как бы утратила конспект сюжета и словно возглавила бунт против самой себя, убоялась от разоблачения мифов.

И пусть кто-то чахнет от непонимания сюжета, не может постичь системы лжи, возведенной в особое значение, все это должно стушевать организованное упрощение и безмерно преувеличенное зло прошлого.

Каждый в неоправданные годы имел свою судьбу и стиль. И знал только одно: засилие мафии существует только там, за бугром, где, как тараканизированный дом, кишат разного рода низменности типа проституции, наркомании и безмерной уголовной преступности. И всем правит так называемый культурный нигилизм.

А когда Барсуков впервые услышал кем-то оброненное, что Россия – это подсознание Запада, то именно культурная реакция у него была более чем бурной.

– Нет, мы никогда не докатимся до такого безумства.

Добавком к этому был еще и прищур. Этакая метка, знак ли превосходства и непогрешимости.

Но и они не помогли, когда однажды вошедшая в Кремль недосягаемой царицей вельможная Раиса Максимовна заставила его, генерала, самолично передвигать мебель в будуарах великого преобразователя мира.

Да, да! Именно так думала о своем супруге Раиса Максимовна, и не очень-то отнекивался от такого звания и сам Горбачев.

И именно в то время Барсуков, убегавшись как мальчишка, был рад месту, когда вельможница покидала Кремль и вокруг возвращалось царственное – уже по-настоящему – спокойствие.

– Лучше, если Указ вступит в силу в воскресенье, – вдруг подал голос все время молчавший Коржаков.

– Почему? – спросил Барсуков.

– Там меньше будет разного народа, тем более депутатов. Не пустят их больше туда, и все. Идите гуляйте.

– А ты думаешь, в другое время все не кончится немой сценой, как в «Ревизоре»?

– Боюсь что нет.

– Почему?

– Хасбулатов не из тех, чтобы сидеть сложа руки.

И Александр Васильевич вспомнил, как во время путча на экранах телевизора, кажется на всех программах, давали «Лебединое озеро». Спектакль шел в пору, когда иной, более зловещий акт, набирал обороты и смысл. И Коржакову, видевшему телевизионную картинку, что замершие в бескостности руки балерины почти веревочный узел из себя сделали. Вот-вот и накинул на шею что-то шлейное или удавное.

Сейчас по телевизору показывали какой-то пресный заморский сериал, где социальное действо не простирается дальше двух или трех мелких невыразительных судеб.

А над Верховным Советом и над всем, чему еще предстоит пасть, как бы витает черный ворон светского заговора. Пройдет время, и по скотомогильнику, деловито пересчитывая кости, будет бродить эта зловещая птица, символизирующая главный признак идущей под уклон тысячелетия эпохи.

3

Ежели Коржаков умел молчать, то стены этого делать не могли. И весть о готовившейся акции по посягательству на Верховный Совет дошла сперва до ближнего окружения Ельцина, потом и дальше.

Первым молчания не выдержал Грачев.

– Ну что мы можем сделать? – вскричал он, оставшись наедине с Филатовым и Черномырдиным. – Ведь у меня все войска на картошке. Но как ему сказать?

Оба собеседника поняли, что «он» – это конечно же президент.

– А если отговорить?

Сергей Александрович с надеждой бросил взор на Черномырдина. Все же тот председатель правительства, а не халам-балам.

Виктор Степанович присупил брови.

Он давно понял, что ему уготована роль божества, на которое молятся только в уме. Вслух никто не может произнести, что он есть, пока существует на земле Всенародно Избранный.

– Я думаю, что убедить его невозможно.

И все же Филатов решил попробовать.

Как никто другой Сергей Александрович, конечно же, попал не в ту свору. Много разных пакостей пришлось выдержать ему, когда над ним горным орлом висел Хасбулатов, и вот теперь, словно сапсан, когтит его Ельцин.

Борис Николаевич выслушал его с заносчивым отстранением, потом спросил:

– Я не понимаю, откуда весь этот испуг?

Филатову хотелось крикнуть, что это вовсе не испуг, а здравый смысл. Чтобы хоть какой-то компромисс, чтобы отойти от фатального. Ибо организованное упрощение – это конец всему. Грачев боится сказать, что не готов задействовать войска, хотя жизнерадостно утверждает, что все в порядке и ажуре.

Но Сергей Александрович ничего этого не сказал, преклонив свою седую голову, вышел от шефа.

И еще об одном умолчал Сергей Александрович: Ельцина активно подставляют хотя бы потому, что два министра – обороны и внутренних дел – не собираются взаимодействовать, перекладывая долю риска друг на друга.

Барские привычки заедают как ничто другое. Потому в такой напряженный момент все же выехали на охоту.

Потолок в домике был бугроват, зато пол ровен. Хороший пол. Добротный. Сучки и задоринки уступили полировке. Склизкий пол. А вот потолок – шершав. И шуршав тоже. Как лист наждачной бумаги.

Косач вышел оттуда, откуда торчали мослы сухостойных отломков. По всему было видно, и толикой не делился он тем, что добывал.

– Ну вот он, неорганизованный материал, – тихо сказал Коржаков, имея в виду косача, который не ко времени появился на оленьей тропе.

Но уже шло перерастание здравого смысла в азарт. Тут уже не действовали никакие законы. Стрелялось по всему, что только шевелилось.

Борис Николаевич нажал курок, по его спине пробежала судорога отдачи, и тут же слитно, как это было всегда, раздалось еще три выстрела. Это добили секача егеря.

И Ельцин, наверно, об этом догадывался, потому как не подошел к сраженному условно им животному, а медленно двинулся в сторону охотничьего домика, услышав за спиной чью-то фразу:

– Каждый диктатор начинает с погрома культуры.

Он передернул плечами. Да, он не обладатель международной вежливости, и эстетика для него не больше как печальный обвинитель искусства. Хотя понимал, что художественное повторение скучно уже в своей сути, ибо противополагает поэзию самой низменной прозе.

Понял он и другое, что за его спиной существует целая система знаков, и аналогом диалога безмолвия является организованное упрощение речи, этот антиязык, культурный плевок в тряпочку.

И от этого баловства вяла жизнь и терялось терпение. Он не мог ощущать себя вне этой с мягким акцентом щенячести дури.

Но отсутствие всего этого означало бы конец стиля, того самого культурного контекста, которого выводила за рамки эстетики вот эта самая фатальная статья.

Стабилизирование быта еще не говорит, что жизнь улучшилась.

Оставив все мытарства с Указом предыдущим днем, Ельцин не думал, что других вдруг начнет сосать некая врожденная вина и сокрушение сердца. Он увидел в глазах некоторых патологический ужас и – провопил:

– Что же это вы изгоняете из меня последнюю жалость? Мунисты нашлись, понимаешь!

И все поняли, что он намекнул на некого восточного сектанта Муна, которого в свое время принял Горбачев и этим самым развязал руки религиозному бесовству этого объединения. Мун создал так называемый «Фонд искупления» и собирал дань за грехи Иуды.

Вместе с тем все знали, что Борис Николаевич проживает не только обыкновенную, пусть и государственной нерастрепкою напичканную жизнь, но и исторический ее вариант. И именно то, что он сейчас творит, когда-то в будущем составит аромат прошлого, и историки, вкупе с литераторами, учахнут от желания узнать чуть больше. Такое ощущение бывает, когда берег ощутим, осязаем, но не виден: туман.

Ельцин первый вышел из парной, увидел, как брызжет водой, похожей на газировку, пораненный шланг, и, облепленный полотенцами, уселся за набравший привлекательность стол.

Когда вокруг расположились остальные, снова взныл Барсуков:

– Борис Николаевич! – воскликнул он. – Все обстоит далеко не так, как вам докладывают. Солдаты все на картошке, и Министерство обороны не способно в короткий срок собрать для боевого действа.

– Опять картофельные походы и свекольные завоевания, – пробурчал Ельцин. Видимо, ободренный этой фразой, Михаил Иванович продолжал:

– И в МВД полный раздрай. Там ничего ни с кем не согласовали. Все идет к полному краху.

– Не будем бояться действительности, – сказал кто-то, – потому не поднимайте раньше времени паники.

Грачев, сидящий рядом, отвел глаза, и сейчас напоминал мужика с лежалым лицом непохмеленного артиста: сам вроде жив, а мимика мертва. А ведь только что привык к ощущению значительности.

Ельцин молча сидел с померкшим взором. И ему вдруг вспомнились две поучительные истории. Одна – это когда он ехал во чреве паровоза и наблюдал, как его сверстник бросает в топку уголек.

– Тяжело? – спросил он его в ту пору.

Тот прижал к нему свое раскаленное лицо и ответил:

– Этот жар сжигает все, в том числе и усталость.

Сейчас он чувствовал, что пепелящая решимость обратила в прах все сомнения.

Второе воспоминание было связано с горами. Когда ему однажды захотелось испытать себя на высоте.

Помнится, крутизна отнимала волю, подмывала душу, и казалось, что через минуту ты, отдрожав коленками, полетишь вниз, к той обманчивости, которой представляет себя земля.

Но эта минута проходила, а он все еще карабкался по этой почти отвесной стене, срывал ногти, срывал голос, потому как орал на себя: «Стоять! Так твою мать!» И – стоял. Вернее, шел. И камни выпархивали у него из-под ног. И не было никакой страховки, как и гарантии, что следующий взрыд окажется последним.

– Ну что, понимаешь, присмирели? – спросил своих соратников Ельцин, когда ветром неприязни к присутствующим смыло его видение. – На попятную пойти решили?

Ему никто не ответил.

Он еще продолжал быть учителем жизни, знатоком потемков чужой души.

И был один человек, который не спал ночи и не торопил предшествующие дни. Но он никем не воспринимался всерьез. Потому как больше других понимал, что такое крах.

И этим человеком являлся, конечно же, помощник Ельцина Сергей Александрович Филатов.

Когда Ельцин поставил свою витиеватость под Указом тысяча четыреста, он кинулся к Коржакову.

В нем клокотало все, что было человеческим порывом. Он видел, как не где-то в Предкавказье, а здесь, над Москвой, поднимается в небо черный демон, а под его черным крылом чахнет река, в лодке которой свора неумеющих грести к берегу людей. Но все они пробуют. Но гребок не получается полновесным, точнее – полновесельным, вкусным. А так – чирк по воде, в лучшем случае – швырок. А по берегу ходят менялы с канючными голосамии шляются не избежавшие уценки девки. И все же он к себе тянет, этот берег. Потому как он единственный в видках у потерявших раж лодочников.

– Саша, сделай хоть что-нибудь! – взмолился Филатов.

Коржаков посмотрел на слезы этого седого человека, явно не игрока в жизни, и сказал:

– Нафталинчиком бы тебя поперчить и – в Охотный ряд. «Спеши, народ, пока шиворот-наоборот!»

Филатов не обиделся. Потому как своей интеллигентностью был отдален от той дури, которая захватила всех, кто вкусил приторного яда власти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю