355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Евтушенко » Нежность » Текст книги (страница 3)
Нежность
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:29

Текст книги "Нежность"


Автор книги: Евгений Евтушенко


Жанры:

   

Поэзия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

но все же ты борешься, даже отчаясь,

и после выходишь, так хрупко качаясь,

как будто вот-вот переломишься ты.

Живу я тревогой и болью двойной.

Живу твоим слухом, твоим осязаньем,

живу твоим зреньем, твоими слезами,

твоими словами, твоей тишиной.

Мое бытие – словно два бытия.

Два прошлых мне тяжестью плечи согнули.

И чтобы убить меня, нужно две пули:

две жизни во мне – и моя, и твоя.

НАСТЯ КАРПОВА

Настя Карпова,

наша деповская,

говорила мне,

пацану:

«Чем же я им всем не таковская?

Пристают они почему?

Неужели нету понятия —

только Петька мне нужен мой.

Поскорей бы кончалась,

проклятая...

Поскорей бы вернулся домой...»

Настя Карпова,

Настя Карпова,

как светились ее черты!

Было столько в глазах ее карего,

что почти они были черны!

Приставали к ней,

приставали,

с комплиментами каждый лез.

Увидав ее,

привставали

за обедом смазчики с рельс.

А один интендант военный,

в чай подкладывая сахарин,

с убежденностью откровенной

звал уехать на Сахалин:

«Понимаете,

понимаете —

это вы должны понимать.

Вы всю жизнь мою поломаете,

а зачем ее вам ломать!»

Настя голову запрокидывала,

хохотала и чай пила.

Столько баб ей в Зиме завидовало,

что такая она была!

Настя Карпова,

Настя Карпова,

сколько —

помню —

со всех сторон

над твоей головою каркало

молодых и старых ворон!

Сплетни,

сплетни, ее обличавшие,

становились все злей и злей.

Все,

отпор ее получавшие,

мстили сплетнями этими ей.

И когда в конце сорок третьего

прибыл раненый муж домой,

он сначала со сплетнями встретился,

а потом уже с Настей самой.

Верят сплетням сильней, чем любим!

Он собой по-солдатски владел.

Не ругал ее и не бил он,

тяжело и темно глядел.

Складка

лба поперек

волевая.

Планки орденские на груди.

«Все вы тут,

пока мы воевали...

Собирай свои шмотки.

Иди».

Настя встала, как будто при смерти,

будто в обмороке была,

и беспомощно слезы брызнули,

и пошла она,

и пошла.

Шла она от дерева к дереву

посреди труда и войны

под ухмылки прыщавого деверя

и его худосочной жены.

...Если вам на любимых капают,

что вдали остаются без вас,

Настя Карпова,

Настя Карпова

пусть припомнится вам хоть раз!

* * *

Всегда найдется женская рука,

чтобы она, прохладна и легка,

жалея и немножечко любя,

как брата, успокоила тебя.

Всегда найдется женское плечо,

чтобы в него дышал ты горячо,

припав к нему беспутной головой,

ему доверив сон мятежный свой.

Всегда найдутся женские глаза,

чтобы они, всю боль твою глуша,

а если и не всю, то часть ее,

увидели страдание твое.

Но есть такая женская рука,

которая особенно сладка,

когда она измученного лба

касается, как вечность и судьба.

Но есть такое женское плечо,

которое неведомо за что

не на ночь, а навек тебе дано,

и это понял ты давным-давно.

Но есть такие женские глаза,

которые глядят всегда грустя,

и это до последних твоих дней

глаза любви и совести твоей.

А ты живешь себе же вопреки,

и мало тебе только той руки,

того плеча и тех священных глаз...

Ты предавал их в жизни столько раз!

И вот оно – возмездье – настает.

«Предатель!» – дождь тебя наотмашь бьет.

«Предатель!» – ветки хлещут по лицу.

«Предатель!» – эхо слышится в лесу.

Ты мечешься, ты мучишься, грустишь.

Ты сам себе все это не простишь.

И только та прозрачная рука

простит, хотя обида и тяжка,

и только то усталое плечо

простит сейчас, да и простит еще,

и только те печальные глаза

простят все то, чего прощать нельзя...

* * *

Я не сдаюсь, но все-таки сдаю.

Я в руки брать перо перестаю,

и на мои усталые уста

пугающе нисходит немота.

Но вижу я, как с болью и тоской,

полны неизреченности людской,

дрожат на стенах комнаты моей

магические контуры ветвей.

Но слышу я, улегшийся в постель,

как что-то хочет сообщить метель

и как трамваи в шуме снеговом

звенят печально – каждый о своем.

Пытаются шептать клочки афиш.

Пытается кричать железо крыш,

и в трубах петь пытается вода,

и так мычат бессильно провода.

И люди тоже, если плохо им,

не могут рассказать всего другим.

Наедине с собой они молчат

или вот так же горестно мычат...

И мне не зря не спится в эту ночь.

Я – для того, чтобы им всем помочь!

Я должен быть по долгу и любви

деревьями, трамваями, людьми!

И вот я снова за столом моим.

Я – как возможность высказаться им.

А высказать других, о них скорбя,

и есть возможность высказать себя.

* * * *

Взгляни на снег – какой он труженик!

Он все засыпал увлеченно.

Внутри пушистых белых трубочек

чуть провода поют о чем-то.

Темнеют лишь тропинок жилочки.

И ты примеру снега следуй

и, не жалея ни снежиночки,

засыпь стихами все, как снегом.

Без преждевременного таянья,

ты освещай собой окрестность,

и все ростки, до срока тайные,

тобой укрытые, окрепнут.

И пусть, как снег, сойдешь со временем,

они, вытягиваясь, встанут

и, как сыны, благословением

тебя, сошедшего, помянут...

*

* * *

Гавана, мне не спится, а тебе?

Гавана ничего не отвечает

и, как цветок, звезду в окне качает

на царственном невидимом стебле.

Я выхожу. О, сколько тишины!

И, как нигде, на Кубе это странно.

Гавана спит. Гавана видит сны.

Какие сны, – ты расскажи, Гавана!

Спит каменщик. Он строит и во сне.

И этой ночью, дымчатой и звездной,

сон его пахнет глиною, известкой, 4

и гордо, словно каменщику, мне.

Спит мальчик. Он в сентябрь перенесен,

и сон его чуть горьковато пахнет

мерцающей, как ночь Гаваны, партой

в той школе, где учиться будет он.

Совсем ребенок, худощав и быстр,

делами и раздумьями он полон.

Он помнит – есть враги у Кубы, – помнит,

и мальчик озабочен, как министр.

Спит молодой министр. С дороги он.

Он и во сне не может быть усталым.

Сон его пахнет нефтью и металлом,

и я благословляю этот сон.

В окне залив туманно серебрист.

Под шелест Мексиканского залива,

сняв револьвер, спокойно и счастливо,

как мальчик, улыбается министр.

И, волосы дурманные рассыпав,

ресницами прикрыв дурманный взгляд,

спит женщина кубинская – Росита.

Муж – в Эскамбрайе. Муж ее – солдат.

Идет патруль тропинкою глубинной.

Во сне Росите виден этот путь.

Сон ее пахнет, как ее любимый, —

чуть табаком и порохом чуть-чуть.

Как пахнут сны! Боями – сны солдат.

Сны рыбаков – креветками и ветром.

О, если бы все сны людей собрать,

то это все и будет нашим веком!

Но знаю я, что беззащитны сны.

Всегда необходима снам охрана.

Ты понимаешь это все, Гавана,

и сны твои тобой защищены.

У зданья телевиденья мешки,

набитые песком (на всякий случай),

и с твердостью, суровой и могучей,

стучат по тротуару башмаки.

Они стучат упрямо там и тут.

По улицам, где зноем дышат пальмы,

с оружием в зеленых куртках парни

вдоль снов Гаваны бережно идут.

И те шаги звучат в душе моей,

как некогда (о, время – не преграда^}

шаги красногвардейских патрулей

на улицах ночного Петрограда...

9 Е. Евтушенко

«ИНТЕРНАЦИОНАЛ»

В тенистом Тринидаде,

кубинском городке,

чуть пальмы трепетали

на легком ветерке.

Печально и прилежно,

невысказанно мудр,

тянул свою тележку

философ улиц – мул.

А в комнатенке тесной,

приятственно сопя,

брил парикмахер местный

бесплатно сам себя.

В церквушке было тихо.

Дымилась полумгла,

и в колоколе птица

гнездо себе вила.

Но в этом воцареньи

тишайшей тишины

звучало: «Венсеремос!»

с облупленной стены.

Средь переулков пестрых

я незаметен был.

Из чашечки с наперсток

я черный кофе пил.

И вдруг – волос колечки,

коленки в синяках.

Девчонка на крылечке

с ребенком на руках.

Ее меньшой братишка,

до удивленья мал,

забывшийся, притихший,

с конфетою дремал.

Девчонка улыбалась

всем существом своим.

Девчонка нагибалась

как будто мать над ним.

Тихонько целовала

братишку своего,

«Интернационалом»

баюкая его.

Быть может, я ошибся?

Совсем другой мотив?

Я подойти решился,

покой их не смутив.

Да, это он, конечно,

лишь был чуть-чуть другим

застенчивым и нежным —

тот мужественный гимн.

О Куба моя, Куба!

На улицах твоих

девчонкам – не до кукол,

мальчишкем – не до игр.

Ты делаешь что хочешь,

что хочешь ты поешь.

Ты строишь и грохочешь

и на врагов плюешь.

У них силенок мало!

Ведь на земле твоей

«Интернационалом»

баюкают детей!

РЕВОЛЮЦИЯ

И ПАЧАНГА

Революция —

дело суровое,

но не мрачное,

черт побери!

Все парадное и сановное,

революция,

побори!

Понимаешь ты,

новая Куба,

понимаешь нелицемерно,

что напыщенность или скука—

тоже контрреволюционеры!

И не чопорная англичанка,

а само веселье и живость —

молодая кубинка —

пачанга

с революцией

подружилась.

А какая пачанга?

Такая,

что земля и небо —

все вместе,

и никто людей не толкает,

но не могут стоять на месте.

Ах, пачанга!

Все кануло в Лету

Боги вздрагивают в небесах.

На руках твоих пляшут браслеты,

пляшут звезды

в твоих волосах.

Ах, какие устроили похороны

для старушки

«Юнайтед фрут»!

Было столько притворного оханья

в ожиданье прощальных минут.

Все как надо —

венки возлагали

на обвитый лентами гроб,

хором почести воздавали

под ладоней праздничный гром.

О, как было все это печально —

не найти веселей ничего,

и несли этот гроб

под пачангу

прямо к морю,

и в море его!

Эта праздничность в каждом деле

и в борьбе с любою бедой,

в белозубой улыбке Фиделя,

ослепительно молодой.

И, шагая в строю,

пачанга

дышит шало и горячо,

революции однополчанка

с автоматом через плечо.

т

Песни нового времени пишутся.

Это время само говорит —

не трагический,

а тропический

революции

нужен

ритм!

И грохочет,

как наша тачанка

грохотала когда-то в степях,

разотчаянная пачанга

в свисте пуль

и сверканье навах.

И с ответственностью высокою

излагаю мненье свое:

революция —

дело веселое,

надо весело

делать

ее!

* * *

Гагарину вручает орден Куба,

а на трибуне, что полным-полна,

смешной малыш причмокивает вкусно,

припав к груди, округлой как луна.

Прекрасны мать и сын. Всем это видно,

и взгляды всех исполнены любви.

Мать словно праздник. Ей совсем не стыдна.

Чего стыдиться – ведь кругом свои!

Дарующая грудь ее лучится.

Малыш сопит, губами шевеля,

и это целомудренно и чисто

и первозданно, как сама земля.

Рабочие, крестьяне и солдаты,

Гагарин, и Фидель, и Дортиксс

глядят на малыша светло и свято,

глядят, чуть улыбаясь, но всерьез.

Ну а малыш ручонками играет.

Ему уютно в скопище людском,

и словно революцию вбирает

он вместе с материнским молском...

АМЕРИКАНСКОЕ

КЛАДБИЩЕ

Американское кладбище,

брошенное людьми,

смотрит печально и плачуще,

будто бы просит любви.

Забыто оно, запущено.

Дети и старики

к нему не приходят задумчиво,

не возлагают венки.

Где-то разносится по лесу

песня кубинских крестьян.

Здесь деловито ползают

ящерицы по крестам.

Здесь – тишина стоячая,

узоры паучьих тенет.

Разве собака бродячая

сюда забежит в тенек.

Коршуны дремлют под арками.

Ржавые копья оград.

Потрескавшиеся ангелы,

как падшие, мрачно глядят.

Дети Чикаго и Питсбурга,

Бостона и штата Канзас,

забвением – страшною пыткою

кубинцы карают вас.

Не все же плохие, наверное,

в земле похоронены здесь.

Есть просто обыкновенные,

и даже хорошие есть.

Но рядом со мною женщина —

седая кубинка – стоит.

Ей что же – цветы торжественно

нести к подножию плит?'

Все очи она проплакала

за горестное житье.

Вы все для нее одинаковы,

и я понимаю ее.

Вам кажется неэтичною

фраза женщины той:

«Гринго – они симпатичные,

когда лежат под землей»?

А это как – джентльменственно

шутить под коктейль со льдом

о родине этой женщины:

«Куба – публичный дом»?

Вы, словно крепости, ставили

дома свои напоказ.

Ее вы сами заставили

так отзываться о вас.

Страна Линкольна, Уитмена,

не больно душе твоей,

что кличкою «гринго» презрительно

прозвали твоих сыновей?

Я видел тебя. Ты великая.

Но разве во всем ты права?

Являются страшной уликою

женщины этой слова.

Нам дорог отцовски внимательный

хемингуэевский взгляд.

О смерти великого мастера

Россия и Куба скорбят.

Сн умер, но строки бессмертные

величию учат нас,

и разве его, Америка,

мы «гринго» назвали хоть раз?

Мне, русс???"», очень хочется

всей жизнью и всей судьбой

полетов, строительства, творчества,

Америка, вместе с тобой.

Хочу, чтобы «гринго» мы начисто

вычеркнули из словарей,

чтоб все уважали нации

могилы твоих сыновей!

ХЕМИНГУЭЕВСКИЙ

ГЕРОЙ

Когда-то здесь Хемингуэй

писал «Старик и море»,

а мо>/ет, было бы верней

назвать «Старик и горе»?

Нас из Гаваны форд примчал.

О, улочек изгибы!

И грохаются о причал,

как будто глыбы, рыбы.

И кажется, что рокот волн,

гудящий вечно около, —

Ене революций или войн —

ничто его не трогало.

Но чтоб не путал я века

и мне полсАя не каяться,

здесь, на /Стене у рыбака,

Хрущев, Христос и Кастро!

От века я не убегу!

И весело и ладно

у чьей-то лодки на боку

блестит названье «Лайка».

Со мною рядом он стоит,

прибрежных скал темнее,

рыбак Ансельмо – тот старик,

герой Хемингуэя.

Он худощав и невысок.

Он сед, старик Ансельмо.

Соль океана на висках,

наверное, осела.

Он океаном умудрен.

В обоих столько вещего!

И возле океана он

как вечность возле вечности.

И так, застыв и онемев

перед соленой синью,

он словно силе монумент

и монумент бессилью.

«Читали эту книгу вы?» —

«Нет», – он рукою машет.

«Действительно вам снились львы?»

Смеется он: «Быть может...»

Он вечен, как земля, как труд,

а мимо с шалым свистом

идут парнишки и поют:

«Мы социалисты!»

Сн смотрит, тяжко опустив

натруженные руки,

как под задиристый мотив

шагают его внуки.

Они прекрасны, как рассвет,

всей юностью своею,

и долго смотрит им вослед

герой Хемингуэя...

БАЛЛАДА О ЙОРИСЕ

ИВЕНСЕ И ОБ ОДНОМ

КОММЕРСАНТЕ

ИЗ БЫВШИХ РУССКИХ

Я встретился на днях в Гаване с Ивенсом.

Блестя глазами озорными, карими,

он был красив мальчишеской красивостью,

седой

Тиль Уленшпигель

с кинокамерой.

Соленым ветром волосы наполнивши,

он,

слушая Фиделя мощный голос,

стоял в толпище,

плещущей

на площади,

как менестрель среди кубинских гезов.

Он был своим в мятежной этой буйности,

а рядом —

видел я —

газету комкал,

«Космополит!» —

бурча под нос по-бюргсрски,

курящий «Честерфильд» голландский консул.

Я к Ивенсу исполнен давней зависти.

Он —

из комет искусства,

из болидов!

И если он космополит,

то, знаете, —

побольше бы таких космополитов!

Он странствует взлохмаченно и празднично,

снимая вечный бой за справедливость.

В двадцатом веке существует правило:

везде, где революция, —

там Ивенс!

Она его лепила,

революция,

порою грубовато,

не галантно.

Она его любила,

революция,

как своего летучего голландца.

Из тишины с каминами и ванными

она звала,

собою обвораживая...

«Космополит»

под вьюгой

в драных валенках

снимал Магнитку,

пальцы обмораживая.

«Космополит»

Испанией взметенною

под пулями шагал с походной флягою...

Любые флаги революционные

ему близки,

как будто флаги Фландрии!

И, не боясь ни смерти и ни старости,

лукавый,

шутки сыплющий шрапнелью,

10 Е. Евтушенко

145

повсюду с революцией он странствовал,

как со своей возлюбленною —

Неле.

Я знал другого странника испытанного

из коммерсантов.

Дом покинув каменный,

он,

русский,

драпанул в Шанхай из Питера,

а Ивенс

к нам приехал с кинокамерой!

Тот «пилигрим»

на Кубу

из Шанхая

опять бежал, набив портфель кулонами,

а Ивенс,

так же молодо шагая,

входил в Шанхай с усталыми колоннами.

В Америку летит сегодня с Кубы

согбенный коммерсант от новых бедствий,

а Ивенс,

вслед показывая зубы,

снимает,

улыбаясь,

его бегство!

Вот две судьбы:

судьба дельца, валютчика,

и менестреля,

звонкого и светлого.

Один

всю жизнь

бежит от революции.

Другой,

зсю жизнь

по свету с нею следует!

...«Куда теперь?» —

я спрашиваю Ивенса,

у моря его встретив на рассвете,

а он в ответ мне,

как фламандец истинный

«Да кое-что имею на примете...»

1

4а/

КОРОЛЕВА КРАСОТЫ

Ночь —

вся шиворот-навыворот!

Все дома кругом пусты.

Я в Сант-Яго.

Я на выборах

королевы красоты.

Это празднество не в здании,

а под небом,

просто так,

прямо в центре мироздания,

в звездопаде и цветах!

Оркестранты чуть под мухою —

в них таинственный процесс,

и под музыку,

под музыку

процессия принцесс!

Женщин —

страшное количество!

Это тяжко,

но терпи.

С плеском платья их колышутся

от дыхания толпы.

Все глазами чуть поддразнивают.

О, мерцание зрачкоо!

И помостки чуть подрагивают

от уколов каблучков.

И смотрю я,

чуть не вскрикивая,

как чеканны и стройны

ноги медные,

нефритовые,

ноги лунной белизны.

А под номером тринадцатым

некрасивая одна,

и ее конфигурация,

мягко выражусь —

бледна.

Видно, хочется замужества

и поэтому идет.

Аплодирует

за мужество

ей собравшийся народ.

Кто же будет королевою?

Та —

с усмешкой колдовской?

Та —

с лимонной карамелькою

за лиловою щекой?

Эти женщины мне нравятся,

но на Кубе есть одна

всех затмившая красавица.

Удивительна она!

Эта женщина —

вне конкурсов.

149

Ее очи —

начеку.

И украшена не кольцами —

пистолетом на боку.

Все в ней плещет и волнуется.

Брови черные —

вразлет.

Сеньорита Революция

по улицам идет.

Ее недруги артачатся

и кричат ей:

«улю-лю!»(

ну а я влюбился начисто

и вовек не разлюблю.

Пусть другие не обидятся,

но бесспорно —

это ты,

революция кубинская, —

королева красоты!

ЖГУТ МУСОР

Жгут мусор под Гаваною на свалке.

Жгут

мусор.

Его конца,

как бы исхода схватки,

ждут,

жмурясь.

Горит напропалую все, что лишне.

Вихрь —

дыбом!

Рекламы фирм,

опавшие как листья,

ввысь —

дымом!

Горят окурки,

этикетки,

клочья

фраз

чьих-то...

Чего в огонь уставился ты молча?

В пляс,

чико!

Пляши —

какой кубинец ты иначе!

Твой

праздник!

Две пляски —

пляска пламени и наша:

бой

плясок!

Перед огнем и нами все бессильно.

Эй,

бочку!

Сюда еще подбавить бы бензина!

Лей

больше!

Огонь горит вовсю,

неутомимо.

прям,

дружен.

Какой огонь,

чтоб сжечь весь мусор мира,

нам

нужен!

Смотрите в оба.

Жечь – мы полноправны)

Есть —

в оба?

Горите все неправды,

полуправды,

лесть, злоба.

Замусорили шар земной обманы.

Все —

в хламе.

Двадцатый век,

сытряхивай карманы.

Сор —

в пламя!

Пусть будет пламя

словно твой

бурлящий

суд,

мудрость.

Пусть век живет под надписью горящей:

«Жгут

мусор!»

МАНУЭЛЬ И ЗВЕЗДЫ

Мануэль – мальчишка при отеле.

Он – из фантазеров и задир.

Небо над Гаваной провертели

острые глаза его до дыр.

Городским неоном осиянный,

с вдохновенной щеткою в руках,

чистит башмаки милисиано,

туфли на французских каблуках.

Ну а смотрит все-таки на небо

и не упускает ничего,

и в ответ – всезнающе и нежно

небо тоже смотрит на него.

Что мальчишке этому велело

наблюдать влюбленно допоздна

за тобой, туманная Венера,

за тобой, лиловая луна?

Бывшая владелица отеля,

женщина, как говорят, в летах,

от недружелюбия потея,

говорит, что все теперь не так.

Вновь она бубнит, что мало мыла,

что исчезли мясо и жиры,

ну а Мануэлю мало мира —

надо ему в звездные миры!

Странны человеческие свойства.

Что ни говори, а это факт:

вечно кто-то думает про звезды,

кто-то говорит, что все не так,

Мануэль задумал быть пилотом,

и, теплом груди его согрет,

как призыв к невиданным полетам

космонавта русского портрет.

«Едет он!» – обветренные губы

шепчут вот уж несколько недель.

Юрия Гагарина на Кубу

ждет и он, вихрастый Мануэль.

Станет он пилотом, самым истым)

Жизнь идет, и, судя по всему,

безработные капиталисты

будут чистить башмаки ему!

Он идет по улице полночной,

и шаги по-взрослому строги,

и о нем сегодня полномочно

думает правительство страны.

Всею грудью небо он вбирает,

чувствуя со звездами родство.

Музыка на улице играет

что-то специально для него.

Музыка прохладно и желанно

руки ему на плечи кладет.

Будущий Гагарин из Гаваны —

чистильщик по улице идет.

РАЗГОВОР С «МАЗом»

Как голос края дальнего,

но близкого, —

где б ни были мы, близкого для нас,

у воли гудящих моря Караибского,

чуллазый «МАЗ»,

я твой услышал бас.

Взбирался в гору ты,

рудой нагруженный,

могучий,

шумно дышащий,

натруженный,

и пальмы вдоль дороги шли тебе,

как наши сосны где-нибудь в тайге.

Шли эти скалы красные,

отвесные,

шел силуэт далекий корабля

и парень с бородой сьеррамаэстровской,

касающейся взмокшего руля.

«МАЗ», поравнявшись,

пылью меня обдал.

Но это ничего.

Не жалко брюк.

Дружище, здравствуй!

Я тебя бы обнял,

но это нелегко —

не хватит рук!

Сказал мне «МАЗ»:

«Я долго плыл сюда.

Корабль качала бережно вода,

и шлепались полночною порой

десятки рыб летучих в кузов мой.

Ночами было тихо и светло

и странно-странно,

как в другом столетьи.

Тропические звезды, словно дети,

садились,

свесив ноги,

на крыло.

Меня в пути приветствовал тамтамами

затерянный какой-то островок.

Киты салютовали мне фонтанами:

«Плывешь на Кубу?

Молодец, браток!»

И, фотообъективадли орудуя,

кружил американский вертолет.

Хотел узнать —

я танк

или орудие...

Как говорится,

«маленький просчет».

О, музыки тропические ливни,

пронзавшие над морем высоту,

когда меня встречала Куба либре

в гаванском переполненном порту!

Л58

Я знал, зачем сюда,

на Кубу,

прибыл,

я помнил слово,

данное стране,

и сам Фидель меня,

как брата,

принял

и, как солдату,

дал заданье мне.

Да, это настоящие мужчины,

да,

это жизнь,

а вовсе не житье...

Вот жаль —

не носят бороду машины,

а то бы тоже я завел ее!»

И «МАЗ» добавил,

тяжело дыша:

«Порой тоскует все-таки душа.

Я столько слов нежнейших берегу...

Жалею,

что писать я не могу.

Я письма бы писал машинам нашим,

идущим вдоль духмяных русских пашен,

громадным и застенчивым братишкам,

с ромашками, прилипшими к покрышкам.

И снова,

снова по горам кубинским,

не грузовик,

а вездесущий маг,

с барбудо,

продымившим всю кабину,

умчался мой земляк —

чумазый «МАЗ».

И дело свое делая большое

не из-за громкой славы и наград,

он был прекрасен —

с русскою душою

кубинской революции солдат.

ДЕДЫ-МОРОЗЫ

В ГАВАНЕ

Ночной Гаваной прохаживаюсь.

Часы новогодне екают.

Пальмы, вовсю прихорашиваясь,

стараются выглядеть елками.

Кубинских снегурочек волосы

светятся над автоматами

волнами, волнами, волнами,

черными, чуть лиловатыми.

Что-го в глазах затаивая,

танцуя серьезно-серьезно,

снегурочек держат за талии

барбудос, как деды-морозы.

Гитара поет приглушенно.

Гитара поет все тоньше.

Снегурочки – при оружии.

Деды-морозы – тоже.

Танцуют чуть угловато,

и все-таки так галантно!

В такую же ночь когда-то

г ступали барбудос в Гавану!

11 Е. Евтушенко

Их кони с боками впалыми

были упасть готовы,

но празднично ветви пальмовые

торчали из дул винтовок.

Барбудос ели мороженое

мальчишески, а не мастито,

мороженое, положенное

за горы и за москитов.

Под грохот пачанги и мамбы,

сходный с артиллерийским,

текло ананасное, манговое

по бородам ассирийским.

Вспыхивал моментально

митинг, как шнур бикфордов.

Барбудос монументально

стояли на крышах фордов.

Барбудос клялись торжественно,

что жизнь перестроить берутся,

и орхидеями женщины

кормили коней барбудос.

Казались барбудос не красными,

а так, чуть-чуть розоватыми.

Казались они безопасными

мальчишками бородатыми.

Где вы сейчас, прорицатели

с наивными вашими мыслями?

Не очень-то проницательны

вы оказались, мистеры.

Глядите – барбудос могучие

Гагарину аплодируют

и, рукава засучивая,

четырехлетку планируют.

Барбудос – у пультов и в «МАЗах».

Барбудос на стройках повсюду.

Барбудос читают Маркса.

Он свой. Он тоже барбудо!

А вы, потея в стараниях,

суете им вашу «свободу»

и шлете шпионов. Странные

подарки к новому году!

Но в час новогоднего ужина,

прошу – не забудьте все же:

снегурочки здесь – при оружии,

деды-морозы – тоже.

АГРЕССОРЫ

На месте недавней высадки

интервентов – Плайа-Хирон —

кубинская молодежь устроила

необычную – я бы сказал —

праздничную «интервенцию».

Это был грандиозный празд-

ник народного просвещения.

Большинство участников

«интервенции» были девушки.

Интервенция!

Интервенция!

Вот подходит к берегу судно.

Там такие сидят интересные

интервенты,

что выразить трудно!

О, глаза их —

черные,

синие,

улыбающиеся,

грозя!

Все такие у них агрессивные,

хоть сдавайся им сразу —

глаза.

Брови девичьи грозно сдвинуты.

Как шагают —

смотри

не дыши!

Словно ружья,

на плечи вскинуты

здоровенные карандаши.

Истребители!

Истребители!

Интервенция продолжается!

Как стремительно,

как стремительно

над землею

они снижаются!

Облака проплывают айсбергами,

и, покой облакам даруя,

самолеты

книгами,

азбуками

землю Кубы

бомбардируют.

Жаль, что плохо могу —

по-испански.

Мне от этого просто больно.

Это —

я доложу вам —

экспансия,

Это —

я доложу вам —

бомбы!

Вся окрестность гремит оркестрами,

все готовы

и в труд,

и в бои...

Дайте я обниму вас,

агрессоры

удивительные мои!

СТИХИ О ФИДЕЛЕ

Я вам очень хочу рассказать о Фиделе.

Но сначала —

о том, как мы с другом глядели

возле Плайа-Хирон

на куски самолета,

и не скрою —

нам нравилась эта работа.

Ну а рядом солдаты похлебку варили,

пили сок ананасный

и так говорили:

«Разве мы не «любовно» встречаем друзей?

Бережем их останки.

Ну чем не музей!»

Я вам очень хочу рассказать о Фиделе.

Но сначала —

о странном, прекрасном виденьи,

городке для рабочих в Сант-Яго-де-Куба,

где модерные росписи,

клумбы

и клубы.

Можно это виденье потрогать руками —

ведь оно и со стенами

и с потолками !

И сказала одна негритянка:

«Мне странно,

как мы жили когда-то. 1

И вспомнить-то страшно.

Из обрезков железа и ржавых досок

были стены сколочены и потолок.

В сильный ливень

кровати по комнате плавали,

а на них ребятишки испуганно плакали.

Вот мой дом.

Ребятишки обуты, одеты.

Но тем более странно представить,

что где-то,

не на Марсе —

на этой же самой планете

еще плачут другие такие же дети.

Разве можно счастливой быть в доме своем,

если кто-то несчастлив на шаре земном?!»

Я вам очень хочу рассказать о Фиделе.

Но сначала —

о праздничном, буйном цветеньи,

захлестнувшем,

как море,

однажды меня

в Ориенте

на склоне палящего дня.

Подошел цветовод

и сказал:

«Мучо густам!»

Вы поэт?

Это схоже с нашим искусством!

Кто сказал, что цветы это штука ненужна*?

Знаю —

люди суровы,

но люди нежны.

Революции нужно,

конечно,

оружие,

но цветы революции

тоже нужны!»

Я вам очень хочу рассказать о Фиделе.

Правда, очень хочу рассказать,

а на деле

я опять и опять говорю о других,

бесконечно мне близких и дорогих.

Без людей умирает любая идея.

Жизнь людей —

это жизнь и бессмертье идей.

Как —

я вам ничего не сказал о Фиделе?

Ну так вот,

эти люди —

и есть Фидель!

АРХИВЫ КУБИНСКОЙ

КИНОХРОНИКИ

14 Калатозову

В ручки кресла вцепился я.

Кинохроника веку не льстит.

Кинохроника,

ты судья,

и экран —

обвинительный лист.

Возникает прошлое вновь,

как еще не зажившая рана.

В темном зале молчание.

Крон*.

мерно

капает

с края

экрана.

...Куба,

Куба,

тебя предают,

продают,

о цене не споря,

и с поклоном тебя подают

на подносе Карибского моря.

Как под музыку, лгут под лесть,

и обманам не видно конца.

Появляется новый подлец

вместо свергнутого подлеца.

Плачут женщины,

небо моля.

Все во мне звенит и пульсирует,

и в гудящий экран

меня

это кресло

катапультирует!

С вами я,

молодые борцы!

И, полицией проклинаемый,

я швыряю бомбы в дворцы,

я разбрасываю прокламации.

Я боями и морем пропах.

Я на «Гранме» с Фиделем выруливаю,

и солдат Батисты

в горах

я с Раулем

подкарауливаю.

И рука коменданта Че

чуткой ночью во время привала

на моем задремавшем плече

у костра отдыхает устало.

Самолет на прицел я ловлю.

Вот он близко.

Вот он снижается.

Бью в него.

Я сражаться люблю!

Не могу созерцать,

как сражаются!

Я хочу быть большим,

бушующим,

до последней пули держаться,

в настоящем сражаться

и в будущем,

даже в прошлом —

и то сражаться!

Не по мне —

наблюдать извне.

Пусть я вскормлен землею русскою,

революция в каждой стране

для меня —

и моя революция!

И, ведя коня в поводу

на экране, дрожащем от гуда,

я по Сьерра-Маэстра иду,

безбородый кубинский барбудо.

Мне ракетой гореть —

не сгорать,

озаряя собою окрестность,

воскресать,

чтобы вновь умирать,

умирать,

чтобы снова воскреснуть!

Мне стрелять,

припав за пласты

моей тьерры,

войною изрытой...

Кинохроника,

ты прости.

Из меня —

никудышный зритель.

клопы

У кубинского МИДа —

очередь.

Очень красочная она!

Коммерсант,

багровый как окорок,

и сюсюкающая жена.

Заведений владелицы пышные,

попик,

желтый словно грейпфрут,

все здесь бывшие,

бывшие,

бывшие,

все бегут,

все бегут,

все бегут.

Вижу лица,

изобличающие

то, что совесть у них нечиста.

Жалкий вид у вас,

получающие

заграничные паспорта.

В двери лезете вы чуть не с дракою,

так, что юбки трещат и штаны.

Ьыло время —

когда-то драпали

точно так же из нашей страны.

Тем, кто рвется в Америку с жадностью,

ни малейших препятствий нет,

и безжалостное —

«Пожалуйста!» —

вот рабочей Кубы ответ.

И народ говорит:

«Что печалиться,

видя рвение этой толпы?

Дезинфекция облегчается,

если сами

бегут

клопы!»

РУССКОЕ

ВМЕШАТЕЛЬСТВО

Много мы слышим ругани

от всяческого дерьма:

«Вмешиваются русские

во внутренние дела».

Привыкли мы к этим шпилькам.

Презрения к ним не тая,

посвистывающим Уленшпигелем

по Кубе странствую я.

На вертолете, на «виллисе»,

на прыгающем катерке...

Все-то мне надо выяснить

с карандашом в руке.

Сколько бесценного, важного

записано на листках!

Но дела не карандашного

хочется мне – и как!

Во все мне вмешаться хочется.

Вы слышите – господа!

Вижу я, как ворочается

в плавильнях Моа руда.

175

ВЗРЫВЫ НА КУБЕ

В самом центре Гаваны —

взрыв,

и осколки —

звездная полночь,

и по улице,

грозно взвыв,

белым призраком —

скорая помощь.

И, как скорая помощь, туда

переулками

и площадями

нарастающая толпа,

рассекая

огни

локтями.

Кто же в этой толпе?

Это те,

кто едины в своей правоте.

Это пекарь.

Сапожник.

Рыбак.

Все спешат отвести беду,

и, шумя,

паруса рубах

раздуваются на бегу.

Все бегут.

Кого только нет!

Вот я вижу фабричных девиат.

Вот знакомый кубинский поэт —

из кармана стихи торчат.

Кое-кто говорит, что толпа

непременно тупа и глупа,

что поэту большому грешно

быть душою с толпой заодно.

Я не знаю —

он прав или нет.

Может, я небольшой,

но поэт,

и я счастлив быть в этой толпе!

О толпа!

Отдаюсь я тебе!

Ты не так уж слепа и тупа.

Ты народ,

а не просто толпа.

Кто же этот народ?

Это те,

кто прекрасны в своей чистоте,

кто за правду без слова умрут.

Революция —

это их труд.

Эти люди – правительство,

власть,

и взрывается тут же на улице,

там, где мина сейчас взорвалась,

митинг —

мина самой революции.

Слушай, шар земной,

словно музыку,

как, рабочие плечи слив,

Куба либре

взрывами мужества

отвечает на каждый взрыв.

Господа,

вам слушать не хочется

взрывов наших великих дней —

взрывов радости,

взрывов творчества?

Наши взрывы

ваших сильней.

Взрывов,

взрывов число несметно.

Это вам —

я замечу —

фитиль.

Слышу

взрывы аплодисментов —

говорит

с народом

Фидель.

Не придумано это кем-то,

а само собой, —

стар и мал,

сняв сомбреро

или же кепки,

все

поют

«Интернационал».

Эта песня звучит все победней,

и, соратники и друзья,

все поют

«Это есть наш последний...»

по-испански.

По-русски —

я.

ФРАМБОЙАН

Цветет величаво и девственно

над шорохом летних полян

очень кубинское дерево —

дерево фрамбойан.

Цветы удивительно алые,

а свет их торжественно чист.

Старые шутят и малые:

«Дерево-коммунист».

Поэт – это тоже дерево,

шумящее над землей,

но если цвести – так действенно,

не частью себя – всем собой!

Пусть будут стихи мои алые,

а свет их торжественно чист.

И старые скажут, и малые:

«Это поэт-коммунист».

ФИДЕЛЬ И ГАГАРИН

Дождь наступленье свое развертывал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю