355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евдокия Ростопчина » Чины и деньги » Текст книги (страница 3)
Чины и деньги
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:10

Текст книги "Чины и деньги"


Автор книги: Евдокия Ростопчина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)

Восемь часов вечера

Не утерплю! Попытаюсь еще раз съездить к Клирмовым. Быть может, теперь меня примут, и тогда... тогда...

Час пополуночи

Боже мой! ее ли я видел?.. Точно ли Вера представилась глазам моим?.. Мечты моего сердца, мечты о свидании, где вы?

как сбылись вы? Это свиданье, это первое свиданье после долгой, безмолвной, безотрадной разлуки... таким ли я желал его, таким ли снилось оно мне в дни мятежных страданий?.. Я не знаю, что с моей душою, что со мною! То, что я чувствую, так неясно, но так мучительно, что я как избавителя принял бы того, кто мог бы меня уверить, что я еще не видал Веры, что нынешний вечер – сновиденье, пустая греза беспокойного воображения... К несчастью, это слишком верно: я был с нею... и в первый раз расстался недовольный – оскорбленный!

Радость неполная, радость отравленная сто раз хуже настоящей скорби, скорби, которой помочь нечем,– к которой сердце успело уже примениться, которую привычка и покорность помогают перенести. Но когда сердце предается самой сладкой надежде, когда оно растворяется теплейшим доверием, задушевным удовольствием, как больно ему вдруг стесняться нежданным горем – какая пытка для него внезапно быть подавленным отливом несбывшихся, убитых упований! Его мечты, его порывы, как юные голубицы, летят к родимому гнезду, но возвращаются поодиночке, растерзанные, раненые, и все вопли его сливаются в мрачный вопль отчаяния. Ах! это было моей участью сегодня!

Этот степенный круг старух и родных, это торжественное молчание, которым ее окружали, – все это обдало меня могильным холодом! Я едва MOJ найти ее среди этого чинного собрания, заседающего неприступно... Горе! не обменяться ни одним взглядом, ни одним словом, смотреть издали на нее, на мою Веру, не слыхать от нее ни единого привета, быть принятым ею с равнодушием, как посторонний – кто бы предсказал мне это! Мне ли было ожидать, что я проведу таким образом первые минуты соединения, минуты, долженствовавшие быть счастливейшими моей жизни?..

Но не она, верно, что не она виновата в этом несчастном приеме! Верно, ей, как мне самому, притворство было хуже смертной казни; верно, ее сердце рвалось и билось в пылающей груди; верно, все восторги присутствия волновали ее душу, но приличия – эта язва чувства, эта пагуба тайной любви – приличия были между нами, и женщина, раба всех условий, должна была покориться им!

Бедная, конечно, она исстрадалась в этот вечер, и теперь, как я, тоскует и томится в одинокой своей комнате!

Мне кажется, она еще больше похорошела; выразительность ее лица стала ощутительнее, определительнее; ее черты освобождаются от оболочки детской бесхарактерности; ее головка дышит жизнью, мыслью, чувством; прежний румянец, примета беззаботливости, сменен прозрачными оттенками бледной белизны, которые могло придать ей одно развитие души! Видно, что она сделала шаг в жизни сердца; видно, что она любит, что она страдала. И кто лучше меня может заметить и оценить изменения красоты ее, особенно, когда они свидетельствуют мне о чувствах, мною внушенных, о слезах, по мне выплаканных!..

Однако ж сегодня, изумленный ее прелестями, я должен сознаться, что в ней пробивалось что-то странное, принужденное, неловкое. Какая-то холодность оковывала ее движения, взвешивала ее слова – она не была самой собою.

Ее глаза избегали моих, – конечно, ими управляла робость!

Ее взоры молчали, – конечно, чтобы не сказать слишком много!

О, я понимаю, что ей душно было при всем этом обществе свидетелей, но я, я хотел видеть в ней отблеск ее тайных чувств, я был бы счастлив уловленным взором взаимности, двусмысленным словом, которого никто не понял бы, кроме меня, но которое я так хорошо уразумел бы.

Невыразимая прихотливость любви!.. Как ни остался я недовольным нашей встречей, как ни темно у меня на душе, однако ж, думая о Вере, я оживляюсь небесною отрадою, чудным прояснением моих мыслей, и я готов заочно повергнуться на колена пред ее возлюбленным образом и высказать без нее гимн страсти и радости, который не мог излить у ног ее!

Постараюсь отдохнуть. Холодное зимнее утро занимается на востоке. Что скажет, что принесет мне этот новый день, который я встречаю с таким волнением, в бессоннице сожалений, надежд, ожиданья?

12-го января, рано утром

Со вчерашнего вечера, с этого вечера, столь утомительного и столь сладостного, сердце мое до сих пор не перестает биться судорожною тревогою, но моя голова приходит в порядок, и я в состоянии дать себе отчет, что видел, что заметил. Я вспоминаю, что княгиня Софья побледнела, когда я вошел в гостиную ее матери, что она с большим смятением ответила мне на мой поклон и потом весь вечер убегала меня. Вчера я был занят одною Верою, но сегодня привожу себе на память все, что может иметь влияние на мою участь: я стараюсь сообразить все, что предвещает мне прием обеих сестер, – и предчувствие, которое охватило мою душу на пороге дома, при первом неудачном посещении, предчувствие все внятнее говорит сердцу, что оно слишком рано запаслось брачною ризою упования. Быть может, Вере не удалось склонить мать к согласию. Но если бы Клирмова знала что-нибудь и противилась желаниям дочерей, меня не приняли бы? Так видно, они не смели открыться матери и робеют теперь, боясь семейных распрей... так видно... Нет! полно, не хочу придумывать ничего мрачного, ничего огорчительного поживем, посмотрим!

Одно у меня неотъемлемо – это любовь моей Веры! Все прочее одолею или презрю!

Тот же день, после обеда

Приглашение от Клирмовых на сегодняшний вечер! Приглашение по карточкам, как на большой праздник, и рассылается за несколько часов пред балом, а вчера ни слова о предположенном бале, ни слова, чтобы позвать меня? Как все это странно, необыкновенно, несогласно с их привычками соблюдать все закоренелые обряды светскости! Какое чудо могло расстроить заведенный порядок чинного дома Клирмовых?

Но мне все равно. Бог с ними и с их причудами! Меня этот вечер невыразимо радует: в шуме раута мне удобнее будет наговориться с Верою мы по-прежнему ускользнем от внимания, мешаясь с пестрою толпою; мы будем свободны, мы насладимся всеми благополучиями настоящего, всеми надеждами на будущее; мы условимся, как приготовить, как ускорить это желанное будущее! Мы... но зачем опережать мечтою эти блаженные часы?

Каждый восторг, каждая мысль, не разделенная с нею, я краду их у нее; ничего более не хочу чувствовать, пока не начну чувствовать и думать вместе с нею!

До вечера, возлюбленная всей жизни, всего сердца! До вечера, моя Вера, моя неотъемлемая, my own [Моя дорогая (англ.)] Вера!

III

На этом прерывается дневник Вадима. Почему? То знает нежная сестра, да знал бедный отец, да, может быть, отгадывало чье-то сердце, сердце, привыкшее понимать Вадима!

Л..., этот товарищ, у которого на свадебном бале Вадим и Вера познакомились, Л... находился на вечере Клирмовых и был свидетелем всех подробностей этого вечера.

Когда Вадим подъехал к ярко освещенному дому, когда он вступил в блестящий зал, его лицо горело всею радостью его сердца. Он был весел, он проходил поспешно пред рядами дам, раскланиваясь на все стороны и отыскивая молодую хозяйку; но тесные группы гостей, набившие все углы дома Клирмовых, останавливали его на каждом шагу, и нетерпеливый любовник долго бродил, не видя Веры. Вдруг сама Клирмова, зашитая в блондах, разубранная в перьях и бриллиантах, загородила ему дорогу и приветствовала его с ласковейшею из всех ласковых улыбок, расточаемых ею всем встречным, всем проходящим.

– Ах! Вадим Николаевич! Очень вам рада! – сказала она. – Вы, конечно, удивляетесь нашему приглашению не в пору, но мы и всех так же звали. Бал устроился нечаянно, для нынешней радости! Поздравьте же нас: мы давеча помолвили свою Верочку.

А вот позвольте мне познакомить вас и с женихом, с будущим зятем моим, генералом бароном Гохбергом.

В эту минуту к окостенелому Вадиму подвинулся мужчина зрелых лет, в огромных эполетах, с множеством орденов, наружности самой обыкновенной, и с покровительною вежливостью пожал его холодную руку. Судорожное движение пробежало по членам молодого человека, но, прежде чем он опомнился, веселый жених со своей победовидной тещей торжественно шествовали далее, собирая поздравления и поклоны.

Свирский остался на своем месте. Его голова кружилась – в глазах меркло; он был не в силах сделать шага вперед, выговорить слово. Бесчувственный, сам не зная, что делает, приник он к стоявшей вблизи мраморной полуколонне. Л... шел мимо, увидел его и, обрадованный его приездом, подбежал к нему со всеми выражениями искреннего удовольствия. Он говорил тщетно. Вадим отвечал бессмысленной улыбкой, но память, но душа его – до них не дошли слова радушного собрата; они были мертвы, мертвы, как все упования несчастного. Свирский был оглушен громовым заключением своей судьбы. Он сам еще не понимал ни слышанного известия, ни собственных чувств.

Вдруг он нервно вздрогнул... Что-то знакомое, тесно связанное с его бытием, поколебало воздух около него. Близость любимого предмета возвратила ему самопознание. Голос дрожащий, разбитый сильным волнением, прерывисто лепечет чуть внятные слова.

Вадим приходит в себя. Он поднял глаза – возле него Вера.

Она!.. Одетая, разукрашенная, – с изысканным, обдуманньгм вкусом, свежа, как первая любовь поэта, хороша, как счастливая невеста, с изящной ловкостью совершенного спокойствия, она стоит пред пораженным Вадимом, – и ничто, ничто не изменилось в ней, и никто, видя ее столь веселою, столь блистательною, никто не может подозревать малейшее горе в ее душе, малейшее облако над ее жизнию.

Правда, необыкновенный, лихорадочный румянец пылал неровно на ее щеках; правда, ее глаза то сверкали ярким огнем безумия, то блуждали, туманные и безвзорные, но улыбка, приросшая к ее устам, была достаточною вывескою для уверения света в ее счастье, и Вадим, один Вадим мог последнею вспышкою сочувствия угадать бурю в ее сердце, узнать страдание под усмешкою и траур души под праздничною обновою...

– Прости меня, прости меня, Вадим! я люблю тебя по-прежнему – нет! больше прежнего, больше, чем когда-нибудь! но я не могла противиться – мне грозили деревней, Костромой, заточеньем – бог знает чем!.. Я знала: ты был потерян для меня; я знала, что нас разлучают навеки... я решилась спасти мою любовь, жертвуя счастьем. Я повинуюсь, но...

Ее прервал адъютант Гохберга с приглашением на вальс; жених и мать показались в дверях залы. Вера бросила на Вадима невыразимый взгляд; ласковым наклонением головы ответила адъютанту и – вихрь вальса умчал ее! Вадима кольнуло в сердце как будто острием кинжала. Боль возвратила ему скованные силы его. Он оторвался от колонны и скорыми шагами выбежал из шумного бала, из освещенного дома...

На следующий день в одной из гостиниц на Тверской было заметно странное волнение. Прислуга бегала из этажа в этаж, из номера в номер. Содержатель был расстроен и в испуге. Молодые люди, его жильцы, сошлись в общую комнату, более или менее пораженные чем-то печальным, и все, знакомые и незнакомые, под влиянием общего участия, говорили вместе шепотом, как будто совещаясь о чем-нибудь. На лестницах и в прихожих суетились доктора, полиция и проч., и проч.

В одной из занятых комнат, у дверей плакал слуга, бывший прежде дядькою, потом камердинером Вадима Свирского; далее плац-майор и частный доктор казались занятыми значительным делом, а Л..., весь встревоженный, хлопотал, ухаживал около них, с жаром упрашивая о чем-то то одного, то другого. Старый слуга старался слезами подтверждать его убеждения, а на диване лежал недвижный труп. История Вадима была кончена. Он оставил полупройденное поприще; он не перенес переворота своей любви, погибели своих надежд, своих верований...

Он пал – он пал душою пред искушением отчаяния; он стал виновен в тяжком грехе пред лицом Всевышнего Судьи, всегда им чтимого; но пред людьми вся его жизнь говорит за него.

Не осуждайте Вадима! Приблизься, человек, выскажи над ним слово отвержения! приблизься тот, кто пребыл тверд, кто мужался, кто не роптал, когда с высоты блаженства одним махом рока он был свергаем в бездну всех страданий человечества!

По всем строгим и законным исследованиям докторов, покойник был признан покусившимся на свою жизнь в припадке белой горячки. Старый слуга клялся, что его барин на пути из Петербурга был болен и бредил всю дорогу, и он не лгал. Любовь Вадима была сумасшествием. Тело Вадима было предано земле с христианскою почестью.

Л... собрал бумаги своего друга; камердинер отвез их Екатерине Свирской, сестре усопшего.

В Москве около недели толковали об этом происшествии. Мнения и слухи были разногласны. В Английском клубе уверяли, что Свирский промотал, а может быть, и проиграл казенные деньги. В гостиных, в обществах утверждали, что ему отказала богатая невеста. Ультраромантики, прозябавшие в кондитерской Педотти, в кабинетах, посвященных жалобам на вселенную, со вздохом твердили, что Вадиму наскучила юдольная жизнь, вялая, бессвязная.

В доме Клирмовых менее всего заботились о Вадиме. Недоставало времени подумать о нем – шили приданое будущей баронессе да готовили праздники и балы к ее свадьбе. Княгиня Софья дня два не выходила из своей комнаты, сказавшись нездоровою.

Невеста... но ведь невесты обыкновенно сидят с женихами, говорят с.женихами и, по принятому порядку, должны думать только об одних женихах. Вера исполнила все условия своего нового сана. Было ли что-нибудь сверхобычное в ее душе? Кто узнает, что на уме или на сердце у женщины, когда она хочет молчать!

Барон Гохберг жалел о потере молодого человека, который был красив собою и, без сомнения, был бы хорошим ординарцем.

Старик Свирский не долго оплакивал сына. Преклонные лета и горе свели его в могилу.

Спустя три месяца в "Московских ведомостях" под рубрикою "Отъезжающие за границу" читали:

"В Германию, к минеральным водам, генерал-майор барон Гохберг, с супругою, баронессою Верою Григорьевною".

Тринадцатого января 18.. года в зимней церкви .. монастыря служили обедню за упокой, и голоса отшельников пели своим чудным, раздирающим напевом умилительные стихири смерти, между тем как диакон звучным басом провозглашал:

– Упокой, господи, душу усопшего раба твоего Вадима!

Накануне от двух разных домов и в разное время прислали просить об отправлении обедни с панихидою по Вадиме Свирском, погребенном в ограде монастыря. Посланные умолчали имена своих господ. Заботливый казначей боялся, чтобы из этого двойного заказа не вышло неприятностей, которые ему трудно было бы отвратить.

Длинная церковь была почти пуста. Против придела, в котором совершалось богослужение, у ближнего простенка, стояли две дамы, обе в черном. Одна, пожилая, всею наружностью своею выказывала, что она – так называемая компаньонка, то есть что обстоятельства и недостаток принудили ее под старость лет есть чужой хлеб и жить по чужой воле. Она стояла не позади своей спутницы, не рядом с нею, а как-то косвенно, и смотрела на нее с подобострастием, крестилась вслед за нею, творила земные поклоны, когда та тихо наклоняла голову, и следовала взорами за ее глазами. Что-то унылое поражало в этом бедном существе, тем более что ее черты не изобличали чувств низких, а только покорность беззащитности. Она была жалка на вид, но, к счастью, рассмотрев ту, которую она сопровождала, можно было поручиться, что она не жалка в действительности и что ее участь в руках добротворительных и кротких.

Дама, подле нее стоявшая, казалась лет около двадцати семи и была бы вовсе не замечательна, если бы ее лицо не оттенялось двумя господствующими выражениями: привычкой тихой скорби и ангельским смирением. Весь ее наряд свидетельствовал о совершенном нерадении: ее платье обвисло и прилипло около стана, шляпка была оставленного всеми фасона; старинная турецкая шаль неловко закутывала ее, и вся ее наружность соответствовала такому пренебрежению. Больно было смотреть на нее; разочарование и пустота жизни отпечатались на ней; очевидно было, что она, добровольно или нет, отказалась от всех прелестей молодости, от драгоценнейших прав женщины: права нравиться и права быть любимою. Но когда она возводила глаза к небу, сожаление к ней умолкало и сменялось уважением, потому что спокойствие и благодать разливались во всех ее чертах и она забывала утраты земные, наслаждаясь надеждою обресть вознаграждение в небесах.

При этих дамах находился старик слуга, без ливреи; он всю обедню простоял на коленях, громко рыдал и вслух повторял молитвы. Нищие, наполнявшие паперть, заметили, что когда он высаживал барынь из ветхой кареты, то не умел ни растворить дверец, ни разложить подножки и чуть было не уронил старшей из барынь, стараясь поддержать ее. Вероятно, он не привык стоять за каретою и в этот день исполнял не свою должность. Вероятно, его взяли только ради его усердия; статься может, не хотели, чтобы другой был равнодушным свидетелем печальных обрядов. Истинная горесть любит окружать себя одними теми, кто ее понимает.

Поодаль от этой группы, столь соответствовавшей случаю и месту, в крайнем углу церкви стояла еще другая женщина, представлявшая разительную противоположность двум первым. Эта приехала в богатом экипаже, с позолоченным гербом; ее сопровождал широкоплечий лакей, обшитый золотым позументом, одетый в блестящую ливрею. Эта дама во многих возбудила бы зависть своими нарядами, если бы тут было кому заняться ее нарядом.

Малиновый шелковый плащ на пушистом собольем меху, блондовый вуаль на щегольской утренней шляпке означали аристократку модного света. Правда, зоркий взор праздной наблюдательницы мог бы и тут заметить нераденье, но это было нераденье в другом роде: дама в черном собрала все, что у нее было траурного, но не заботясь о том, чтобы ее траур отвечал требованиям щегольства; дама в малиновом надела, что ей подали и что она носила запросто.

Она была рассеяна, когда одевалась, или же слишком занята своими думами. Ее черты были правильны, привлекательны, благородны, но так измучены страданием и усталостью жизни, она была так худа, так бледна, что ее молодость делалась загадочною. Ее глаза были черные и большие, но без огня, без жизни, без взгляда.

Она слушала божественную службу с алчным и нетерпеливым вниманием; во время пения она плакала долго и горько, но ее слезы не струились, а засыхали на воспаленных веках; нервное трепетание овладевало ею; рыдания волновали ее грудь: то были рыдания сухие, судорожные. Ее горесть была горесть смутная, полная истомы и ожесточения, не умягченная ни покорностью, ни душевным миром. Пылкость нрава и живость страстей резко означались во всем ее существе, она не просила ни отрады, ни подкрепления, ни надежды – нет! она оплакивала земное, она чувствовала по-земному! И не одно горе иссушило ее: это горе походило на раскаяние. Женщина в трауре казалась испытанною и примиренною; нарядная женщина казалась сокрушенною, но мятежною.

Обедня отошла, началась панихида, и при торжественном "Со святыми упокой" священники, клирос, монахи и все предстоящие, со свечами и символическою кутьею, пошли на могилу Вадима.

Дама в черном медленно и тихо приблизилась к надгробному кресту и опустилась на колена подле него. Дама в малиновом плаще как исступленная поверглась ниц на холодный камень.

Обе они продолжали плакать и молиться по окончании панихиды, когда церковный причт удалился. Мерзлый иней леденил их слезы, – когда шум карет вывел их из горестного забвения; обе встали почти вместе и впервые заметили друг друга. Их взоры быстро встретились в любопытном вопросе, со всею проницательностью женской сметливости. Обе остановились. Удивление и недоумение отразились на лицах их. Себялюбивая ревность глубокой привязанности зажглась в их глазах. Ревнуя за могилу, каждая была готова присвоить ее себе и спросить, по какому праву другая к ней приближилась. Каждая с недоверием ждала, чтоб другая удалилась. Они стояли неподвижны.

– Екатерина Николаевна, матушка, пожалуйте, пора нам! – произнес дряблый голос старика слуги.

– Карета баронессы Гохберг! – громко крикнул лакей в богатой ливрее.

У обеих сердца забились, у обеих вырвался знак сильного изумления. Одну минуту Вера колебалась, не подойти ли ей к сестре Вадима? Сочувствие общей утраты влекло ее, но голосукоритель восстал в ее сердце – она зарыдала, она пошла с поникшею головою. Екатерина с ужасом посмотрела ей вслед и отступила к памятнику, как будто прося его защиты. Ее увела компаньонка.

За оградой монастыря кареты разъехались.

Их путь был так же различен, как участь и чувства увозимых ими.

Екатерина Свирская приезжала в Москву посетить последнее жилище брата, обожаемого и во гробе; но дела задержали ее, и она принуждена была пробыть еще несколько месяцев в городе, где все было ей ненавистно, потому что все напоминало ей повесть былого утраченного. Весною, пред возвращением в свою деревню, она захотела проститься с могилою брата и отправилась в монастырь с обычными своими спутниками. У ворот обители ее долго задержали пышные похороны, туда входившие. Множество священников в присутствии архиерея, выбор певчих, факелы и черные плащи – все показывало роскошь и тщеславие, все свидетельствовало о знатности и богатстве умершего. В двух шагах от Екатерины пронесли малиновый бархатный гроб под парчовым покровом. Толпа дам и людей всех "ваний следовала за ним, и множество карет осталось на поле.

– Кого это хоронят? – спросила Екатерина у человека с белыми нашивками, принадлежавшего к церемонии.

– Генеральшу баронессу Гохберг.

Екатерина живет в своем уединении, с одной вдовой из бедного дворянства, которую взяла для приличия. Она не вышла замуж.

Немудрено!.. Она нехороша собою, она без приданого, она без знатного родства. Кому дело знать, что в ней таятся душа ангела и любящее сердце, с умом и нравом женщины превосходной? В свете мила красота и нужно золото!

(1838)

Е. П. РОСТОПЧИНА

Чины и деньги. Печатается по изданию: Ростопчина Е. П. Собрание сочинений. СПб.: Издание А. А. Каспари (б. г.).

С. 235. Саламандра – название семейства хвостатых земноводных, похожих на ящериц; в средние века существовало поверье, будто саламандра не сгорает в огне.

С. 240. Palazzo Pitti – дворец во Флоренции, возведенный в XV – XVI вв., известен своей архитектурой и великолепной картинной галереей, в которой широко представлены произведения итальянских художников эпохи Возрождения.

С. 241. Конклав – совет кардиналов, собирающийся для избрания папы.

С. 248. Фантасмагория – причудливое бредовое видение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю