355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евдокия Ростопчина » Чины и деньги » Текст книги (страница 1)
Чины и деньги
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:10

Текст книги "Чины и деньги"


Автор книги: Евдокия Ростопчина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Ростопчина Евдокия
Чины и деньги

Е.П.РОСТОПЧИНА

ЧИНЫ И ДЕНЬГИ

Письмо Вадима Свирского к его сестре

С.-Петербург, 14-го февраля 18.. г.

I

Cестра! какая мысль родилась в твоем воображении? Откуда любопытство в этом воображении, всегда спокойном, беспристрастном, холодном, как лед, покрывший теперь мои окна?.. Чего хочешь ты от меня? Ты хочешь, чтобы я рассказал тебе и подробно и откровенно все, что было со мною в эти четыре месяца, проведенные мною в Москве!

Но для чего же не просишь ты восторженного употребителя опиума, чтобы он поведал тебе о тысяче волшебных приключений, в часы искусственного сна с ним бывших? Почему не требуешь ты, чтобы он передал тебе в словах земных, в словах человеческих те радости, те чувства, те ощущения вне предела бытия нашего, которые посылает ему упоительная сила употребляемого им напитка?

Друг мой! чары любви, как чары опиума, понятны только тем, кто испытал их! Непосвященным не дано проникнуть в их загадочную повесть, и голос страстей всегда останется диким и чуждым для бесстрастия. А ты – что может быть невиннее и безгрешнее твоей души, тихо развившейся в тесном мире домашней жизни, в уединении и молитве? Горлица хочет изведать стихию саламандры. И как рассказать, как описать мне огненные порывы моего сердца, знойные дни моего счастья? Предприятие безумное!

Язык человеческий слишком беден, слишком ничтожен – не ему выражать богатства нашего сердца, и рассказ любви, как портрет красавицы, вечно останется не удовлетворительным, неполным.

Видно, впрочем, что ты не любила! Иначе ты не говорила бы так просто: "Хочу, мой Вадим, хочу знать, кто эта очаровательница, отнявшая у нас лучшую часть твоего сердца и для которой так бессовестно укоротил ты свое пребывание у нас, свидание, вымоленное многолетними желаниями старого отца и бедной, одинокой твоей сестры? Отпиши же мне, где и как ты с ней познакомился, как вы сошлись, как объяснились, какие надежды теперь ты имеешь – словом, все, да, все, что относится до поездки твоей в Москву, что было с тобою, ежедневно, ежеминутно..."

Признаться, друг Катя, эти строки показались мне так странны, что я придумать не мог, как мне на них отвечать! Если бы не тесная дружба, связавшая нас от младенчества, если бы не всегдашняя снисходительность твоя, вполне снискавшая мою доверенность – я не решился бы поделиться заветной тайной моего сердца, первыми порывами первой, но вечной любви. Не уважить твоего желания была бы неблагодарность, и я попытаюсь – слышишь, сестра, – попытаюсь высказать в мертвых словах мои живые чувства.

Мы росли вместе, и ты знаешь, каким светлым мечтаниям я предавался, рисуя мысленно черты и прелесть женщины моих безотчетных грез; ты знаешь, какими восторгами заранее пылала душа моя для чистого идеала отроческих дней, но ты не знаешь, но ты не можешь понять, как жестоко существенность разбила эти надежды, эти сны, как страдал я, когда беспрестанные опыты приводили меня к новым обманам и каждая встреча отнимала у моего сердца по заблуждению, у моей души по верованию. Я должен был признаться себе, что воображаемая была слишком неземная, что мне не найти ее на земле – и пламенное исступление, для нее приготовленное, я заменил пошлыми впечатлениями, столь же легко забываемыми, как сны с пробуждением. Мне жаль было отдать мое сердце, все сердце той, которая не могла понять его. И я дробил его на мелкие искры неполных чувств. И я оставался равнодушным к деревенскому кокетству наших соседок и к гордой неприступности петербургских красавиц. Никогда голос страсти не пробуждал моей души, никогда умиление не повергало меня в прах пред милым существом! Я насильно забирал себе в голову двухдневную фантазию – но только для того, чтобы следовать обычаю, чтобы не отставать от резвых товарищей моей молодости. Рассудительно и медленно обдумывал я свои планы; холодно приступал к их исполнению; систематически брал кольца, ленты, волосы; спокойно, раскуривая трубку, писал письма, пылавшие страстью; получал записочки на атласистой бумажке и отправлял в огонь все эти трофеи моих шалостей, когда мой арсенал наполнялся ими. Но при всем этом мое сердце билось так же ровно, как в детстве за геометрическим чертежом, и в моей душе было пусто, как в глуши степной...

Однако что же делало оно, это сердце, рожденное для жарких страстей? Чем жило это воображение, тревожное и алчное, привыкшее питаться восторгом и мечтами?.. О! они не участвовали в жизни суетностей; они жили в другой сфере – они все более и более жаждали любви и счастья, просили высоких чувств и высокой цели; они томили меня, как лишняя ноша; они преследовали меня в этом рассеянном быту, куда я погружался, чтобы заставить их забыться... И в часы уединения по-прежнему вымаливал я у непреклонной судьбы исполнения моих ранних дум, олицетворения моих юных снов! Но нигде, нигде не находил я суженой для моей взыскательной мечты! Я задумал не,возможное, искал высоко и далеко, и обыкновенное меня не удовлетворяло, сердце мое оставалось без кумира, и я был одинок...

Одна после другой, женщины мелькали пред моими глазами, были в моих объятиях, не оставляя по себе ни тени заветного воспоминания, ни минуты сожаления. Чем более хотел я совершенств, тем строже судил недостатки. В одной мне надоела пошлая нежность без характера и без страсти: она любила не меня, но любила кого-нибудь, первого, приведенного к ней случаем, потому что она думала, будто ей должно было любить. В другой меня ужасало легкомысленное забвение всех законов, всех святыней, всех правил: она ни одной слезы раскаяния, ни одной борьбы с совестью не принесла мне в жертву, а мы, мужчины, мы хотим дорого стоить женскому сердцу, хотя и не многие из нас знают цену женской преданности. В третьей главною причиною забывчивости была пылкость воображения, беспокойного и непостоянного, а ее сердце всегда отставало от головы. Тут – ум без сердца, там – кокетство и самолюбие; далее... О, далее хуже всего – разврат, холодный, рассчитывающий разврат, который, забыв всю стыдливость, всю скромность женщины, подобно нам, повесам, приготовляет заранее свои связи и падает с сознанием и падения и вины!

Вот чему научился я с годами и вот что нашел я, преследуя создание моих дум! Суди же, какова была моя опытность и какова должна быть та, которая примирила меня с женщиною, которая осмыслила для меня и свет и жизнь, которая познакомила меня с обезумляющим счастьем! Но при мысли о ней все мешается, все кружится около меня – дам пройти этой буре воспоминаний и потом опять примусь рассказывать тебе как должно.

Когда я оставил вас, батюшку и тебя, спеша из старого нашего Уютова хлопотать в Москве по делу моего приятеля, я твердо намерен был возвратиться через несколько недель и посвятить вам все дни моего отпуска. Я хотел только удовлетворить давнишнее желание мое – посмотреть на древнюю столицу, куда до тех пор не заносила меня недвижная звезда моего жребия. Двойная занимательность манила меня к берегам Москвы-реки, но сильнейшею было побуждение священное: хотелось русскому сердцу подышать русской стариной, ее преданиями и воспоминаниями, ознаменованными славою, духом народным, беспредельною любовью к отечеству! Меня влекло неодолимое желание помолиться в соборах, где молилась Москва 12-го года; полюбоваться тем Кремлем, от которого не раз бегали и дикие толпы сынов Чингиса, и рати поляков; тем Кремлем, что был пределом всепоглощающего исполина, роковым камнем преткновения на пути завоевателя полувселенной; тем Кремлем, с оград которого ни один зубец не пал пред вражьим насилием! Меня порывало вступить в это сердце России, в город, переживший все события отечественной истории, бывший многовечным свидетелем всех ее переворотов. Мне хотелось отыскать, осмотреть последние развалины, оставшиеся среди воскреснувшей Москвы гордым памятником единственного в мире самоотвержения – этого добровольного пожара, который не имел примера и, верно, не будет иметь его в летописях мира. Надобны сердца и патриотизм – совершить такое дело, а у других народов остались только промышленность и расчет. Москвичи! вы зажгли свои домы, домы, где родились, где жило столько ваших предков, домы, где столько поколений оставили свои воспоминания, где таились и ваши собственные – вы принесли их в жертву за родину, и жертва ваша не осталась без мести. Кровавое зарево предсказало падение непобедимому, и не стало того, кого девятнадцатый век, глаголом порабощенной Германии, в страхе и трепете назвал der Mann des Schicksal's [Человеком судеб (нем.)].

Таковы были мои мысли на пути в Москву, и, сообщив их тебе, должен ли я еще упомянуть о вторичной причине моей поездки? Признаться ли, что моя память была полна рассказами наших гвардейцев о приветливой гостеприимности москвичей и миловидности москвитянок; что я желал иметь понятие по опыту о веселом житье залетной молодежи Петербурга на рубеже устаревшей и радушной Москвы?..

Не описываю тебе, каким пылким мечтателем подъезжал я к Белокаменной, каким взыскательным пилигримом озирался я на улицы и домы, едва проехав заставу и жаждая уже той старины, той оригинальности, которых ожидал. Не рассказываю и того, каким фанатиком средних веков проводил я дни и ночи в Кремле, в соборах, пред церковью Василия Блаженного, изящным произведением забытого теперь зодчества; все это – дело стороннее. Скажу только, что, когда я насмотрелся, находился, утолил свою душу, мне стало пусто и дико в местах, где я был одинок, как будто с неба упавший. Я переглядел все, что манило воображение, все, что привлекало душу, и наконец немая беседа с немыми камнями мне надоела.

Я вздумал обегать гульбища: все они были пусты. Сады и бульвары безмолвствовали, как будто приговоренные к торжественной тишине египетских развалин, а если кое-где и показывались на них два-три лица, то и они скорее напоминали египетских мумий в распещренных нарядах, чем свежие, молодые личики, отыскиваемые мною. Со вздохом вспомнил я наш шумный проспект, где ежедневно роятся разнообразные толпы, где каждое утро пир глазам, выставка тонких станов и стройных ножек.

Я бросился в театр – и нашел мрак, темнее осеннего, пару кресел, занятых почтенными фигурами с того света, и одну -полную ложу, где грызли орехи. Я высидел до конца спектакля, потому что спал непробудно. Наконец, досадуя на свои неудачи, я прибегнул к моему единственному знакомцу в городе, к рыжему немцу, содержателю гостиницы, где я остановился, и стал расспрашивать его: куда девались жители Москвы? Мой немец растолковал мне, что все они еще рассеяны по дачам и поместьям, что летом и осенью город почти пуст и что московская зима, пора жизни, движения, веселости, начинается не прежде поры снегов, около ноября.

А тогда кончался только сентябрь, и дожидаться ноября – значит потерять даром время отпуска. Я задумал о возврате к вам, окончил успешно порученное мне дело и с подорожною в кармане пошел в последний раз побродить по улицам.

Ты не можешь себе вообразить, что такое значит сиротство в пустыне большого города: это чувство самое тягостное, самое грустное; я испытал его вполне, провел несколько дней самых неприятных, а между тем мне было жаль покинуть Москву!

Я мечтал найти в ней что-то особенное, и неисполнившиеся мечты упали на душу, как обман. Мне не хотелось уезжать в этом расположении. Я был в каком-то ожидании и дорого бы дал, чтобы какое-нибудь обстоятельство вывело меня из него. Судьба на этот раз предупредила мое желание. Нечаянно встретил я моего доброго знакомого Л..., подобно мне заезжего из Петербурга и которого я никак не полагал найти так близко подле себя. После изъявлений взаимной радости пошли расспросы, тоже взаимные, и Л... объявил мне, что я могу поздравить его женихом. "Завтра моя свадьба, сказал, он мне, – женюсь на дочери богатейшего и счастливейшего откупщика; беру изрядную невесту и красивый мильон в придачу! Как видишь – недурно?" Я прежде поздравлял его с невестою – тут должен был поздравить с мильоном, который, казалось, несравненно более занимал Л... Он сообщил мне свои планы для будущего. "Долой мундир, поселюсь здесь, буду себе жить на воле да возить жену по балам и давать ей праздники!" – сказал он мне с довольным видом. Но вдруг он вспомнил, что прежде исполнения этих замыслов ему надлежало позаботиться об обстоятельстве, гораздо ближе предстоящем. Его невеста, желая блеснуть всеми средствами, настоятельно требовала, чтобы у него были на свадьбе два шафера, и один непременно гвардеец. Рассеянный жених не подумал заранее, как это сделать и, зная, что никого из его товарищей не было в Москве, находился теперь в крайнем затруднении. Услужливая судьба, которая решилась не отпускать меня в дорогу, свела его со мною; чтобы разом удовлетворить всему, Л... убедительно просил меня держать над ним венец и за троих танцевать на бале, который он намерен был дать через несколько дней.

Я охотно обещал то и другое и в тот же вечер был представлен в семью откупщика.

Тут я нашел толпу женщин – и молодых и старых, – но ни тени той образованности, тех ловких приемов, которые ожидал найти. Я был в замешательстве. Видно, думал я, что москвичи, как заговоренный клад, не даются моему любопытству!

Л... пришел мне на помощь.

– Не удивляйся, – сказал он, – это все – Замоскворечье, знакомые и родня тестя, которых никогда не увидишь ты в хорошем обществе. Но мать моей невесты из знатных; у нее много тетушек и кузин совсем другого разбора. К ним посланы приглашения, и все они съедутся к моему балу. Тогда, топ cher, тогда посмотришь.

И я в самом деле – посмотрел! В день бала огромный дом, занимаемый молодыми, наполнился женщинами, из которых самые посредственные могли быть названы хорошенькими в другом месте, не столь богатом красавицами. Но тут красавицы развлекали взоры, дробили внимание, не давали разглядеть себя поодиночке – так много было их в большом зале. Тут увидел я, что никакие рассказы не были преувеличены. Первые минуты бала я провел в чаду, в волнении страстного любителя живописи, которого заставили бы пробежать галереи del palazzo Pitti, не дав ему остановиться ни пред одной картиной, и в воображении которого все виденное мельком долго рисуется в фантастическом беспорядке. Неотвязчивый Л... не позволял мне пропустить ни одного контраданса, и я едва успевал приглашать дам. Но скоро мои глаза остановились на моем vis-a-vis, восемнадцатилетнем личике, в котором нашел я что-то столь пленительное, что оно невольно заставило меня забыть всех других. Стройная, ловкая, с благородною поступью богини, с улыбкой грации – она не касалась пола, она порхала как сильфида, скрадывая все движения ног под небрежною приятностью своих остановок.

Она не танцевала – она меняла места и телодвижения. Черты правильные и тонкие, черные глазки, полные смышлености и выражения, изящная головка с темно-русыми кудрями, которые так мило, так игриво оттенялись под розовым венком; белое прозрачное платье, которое так легко обвивалось около нее...

Мои взоры как околдованные не могли расстаться с ней. Сестра!

мое сердце было ново: когда я; увидел Веру – я почувствовал, что ему наступило совершеннолетие!..

Знакомство началось вальсом, потом я просил на контраданс, наконец робко позвал и на мазурку. С лукавою улыбкой сказали мне "да", и впоследствии – в дни взаимной откровенности – очаровательница призналась мне, что она в этот же вечер заметила и преследование моих жадных взоров, и неловкую нетерпеливость моих частых приглашений.

Говорят, у каждой из вас есть что-то вроде чутья, что вас тотчас извещает о новой победе вашей, даже часто прежде, нежели она совершена, так что вы предвидите поклонника, когда он сам еще не знает о своем порабощении. В этот раз чутье не обмануло моей красавицы!

Я ждал первого звука благодетельной мазурки, как Рим ждет первого удара колокола, возвещающего ему окончание конклава. Мне было самому странно и смешно неукротимое волнение моего сердца, до сих пор столь чуждого бальной суеты, что оно и не подозревало поэзии заветного танца! Я не понимал себя, но впервые был увлечен и не противился увлечению. Наконец первый смычок коснулся первой скрипки, оркестр залился громким треллером, и кавалеры бросились в другие комнаты за стульями. Всякая пара хлопотала о своем месте: зал оглушился тревогою, толкотнёю, шарканьем, словом, всем беспорядком, предшествующим водворению порядка, этому расположению на зимних квартирах – мазурке, которую сам черт выдумал нарочно, чтобы бесить ревнивых мужей и заботливых матушек! Мазурка – это душа бала, цель влюбленных, телеграф толков и пересудов, почти провозглашение о новых свадьбах, – мазурка, это два часа, высчитанные судьбою своим избранным в задаток счастья всей жизни.

Я выбрал место между двух колонн, где нескромные соседи не могли мешать мне свободнее налюбоваться своею дамою и вдоволь с нею наговориться. Я уж желал отстранить ее от толпы; я уж начинал испытывать то исключительное чувство, которое стремится отнять у целого света любимый предмет, чтобы никто не мог ни словом, ни даже взором встревожить его ревнивого созерцания, разделить его неделимых наслаждений!

Как быстро пролетели вы, первые минуты новорожденной любви и расцветающего счастья, минуты, которыми решилась загадка жизни, которыми довершилось очарованье непокорного!

Веселая, непринужденная, моя волшебница с первых слов обошлась со мною без всяких ужимок, и в четверть часа мы ознакомились совершенно. Ее разговор, блестящий остроумием и умом, показал мне вместе и отличное воспитание, и редкие дарования природы. Детская шаловливость сливалась в ней с восхитительною скромностью, а между тем ее глаза без ее ведома обещали все сокровища чувства и высказывали душу необыкновенную. Не могу объяснить почему, но мы сблизились мечтами, как будто пророческие сны заранее приучили ее ко мне, как будто и ее душа, подобно моей, ждала, искала и нашла. К концу бала я был влюблен без памяти и, скажу откровенно, мог надеяться, что и Вера не совсем ко мне равнодушна.

Разумеется, я спешил разведать, кто она и где и как можно с нею встретиться. Узнав, что ее родные живут открыто и принимают в положенные дни, я был немедленно представлен им.

Клирмовых посещало лучшее общество, и их дом считался хорошим и приятным. Меня встретили очень благосклонно, пригласили бывать запросто, и я скоро стал вседневным гостем.

Тогда наступила новая эра моему существованию, эра восхитительная, незабвенная, эра пылких радостей, волшебных грез, невыразимых ощущений! Среди шумной толпы – я не видал ничего, кроме Веры, я слышал ее одну, не отходил от нее, и длинные сердечные беседы час от часу сближали нас. Я читал в ее впечатлительной душе все чувства, которые пробуждал в ней, все чувства, которых до меня она не знала. С неописанной гордостью следил я за моими постепенными успехами в ее доверии, в ее привязанности. Я видел, как от ребячливой суетности она переходила к женской чувствительности; как мой образ заслонял ее от всех искушений тщеславия; как возрождалась и как развивалась ее страстная душа, теперь знакомая со всеми возвышенными вдохновениями истинной любви. Я видел, что она платила мне любовью за любовь, что ее сердце стало верным отголоском моего собственного.

Когда, бывало, в длинной гостиной, во всех углах возникали группы разговаривавших, сходились, расходились, мешались, Вера, с изобретательностью, достойною своей цели, заняв искусно тех из подруг своих, которые могли обойтиться без ее личного участия, умела расположиться так, что мне всегда оставалось место возле нее, и она казалась исполнявшею все обязанности хозяйки дома, между тем как только на мне одном сосредоточивалось все ее внимание... Тогда мы находились посреди людей, но были не их мира, но дышали этой жизнью вдвоем, в которой одни мы понимали друг друга, в которой каждое слово, промолвленное украдкой, становилось бесценным залогом, каждый взор – отрадою сердца. Волнение неизвестности тревожило нас; но что может быть сладостнее этой тревоги, в которой так много упований? Что может быть восхитительнее этих первых дней взаимности, которые дышат трепещущим очарованием таинственности, так что едва ли их можно променять на спокойное обладание самым счастьем, на тихую уверенность признанной любви?..

Мы еще не высказали рокового признанья, когда наши сердца уже перешептались и сговорились. Друг мой!., о, как все переменилось и во мне, и кругом меня!.. Как полна стала моя жизнь, до той поры истомленная безжизненностью! Как страстно привязывался я к милому существу, которое с каждым часом узнавал лучше, ценил выше! В таких годах, с душой столь новой, она была дитя во всех своих мыслях, когда они не касались меня, но в наших отношениях она показывала всю нравственную силу женщины, все богатства любви неистощимой, глубокой, горячей.

Как я мучил ее своею ревностью, своими причудами, своим воображением, пугливым и раздражительным! Она поет прекрасно, а я не мог терпеть, чтобы ее голос служил забавой целому обществу равнодушных, чтобы его звуки терялись в невнимательных ушах, когда они приносили мне небесное удовольствие. Вера перестала петь на своих вечерах; она бросила к моим ногам любимую добычу женского тщеславия – груду лести, похвал, рукоплесканий. И каждый раз, когда она отвечала непреклонным отказом на просьбы дилетантов, ее долгий взор робко останавливался на мне, сверкая самодовольствием, что она могла мне угодить. Вера страстно любит танцы, а я не мог видеть, как другой – другой, а не я, – дерзновенно обхватив ее легкий стан, завладев ее рукою, стремился с нею в головокружительной быстроте вальса; и Вера перестала вальсировать со всеми, кроме меня. Напрасно умоляли ее кавалеры, напрасно молоденькие и пожилые девушки сыпали коварные замечания и значительные улыбки. От одних отделывалась она гордою неприступностью; от других отшучивалась меткими колкостями собственных наблюдений и доказательством неумолимой прозорливости. О! она знала науку света!.. Зато каким подобострастием окружал я ее, какою любовью была она любима! Я сделался для нее необходимым ценителем ее красоты, ее ума, ее души. Один я умел понять ее так, как она хотела быть понятою, один я любил ее так, как женщины желают быть любимыми, – с пристрастным поклонением раба, с деспотизмом повелителя, с нежною заботливостью друга, с безумными порывами ревнивца!

Долго еще длилось для нас это положение полусогласия, под покровом которого каждый малейший случай бывает поводом бесконечных толков, мечтаний, недоразумений, ссор, примирений, каждое событие или наводит мучительный страх, или оставляет по себе упоительную надежду. Но вся моя неловкость и вся робость Веры не устояли против возраставшей силы наших чувств: увлеченные ими, мы объяснились, и я услышал от нее это волшебное слово, за каждую букву которого я готов заплатить ценою тысячи жизней!

Дни и недели шли неприметно. Половина моего отпуска скоро миновала, и я хотел возвратиться к вам, милая сестра!

Но Вера не пустила меня, и ее слезы, ее просьба заглушили голос долга, голос семейных привязанностей. Тогда я написал к батюшке это письмо, столь темное, столь несвязное, которое изумило вас, не объяснив вам ничего. Но кроткий, святой старик наш понял сердцем то, что умалчивало сердце сына; он отвечал родительским благословением и позволением следовать моей судьбе, хотя не знал, в чем она состояла.

"Моей судьбе!"... Это слово пробудило меня от обаятельного сна, который в то время так заколдовал все способности души моей, что мысль о будущем совершенно исчезла в прелести настоящего, и мне не приходило на ум заглянуть в даль жизни. Внезапно понял я из письма батюшки, что я как безумный, поймав одну тень счастья и позабыв о самом счастьи, заснул спокойно, не чуя, что малейшее облачко могло похитить у меня эту тень, так доверчиво присвоенную. Я понял, что, обладая сердцем Веры, я ровно ничего не имел пред глазами света; я понял, что мое счастье непрочно, пока моя участь не связана неразрывною цепью с участью Веры; я понял, что взаимность любви есть такое благо, которое один священный обряд закона может оградить от покушений человеческих.

Мысль о браке впервые проникла в мою душу, но она тотчас завладела ею совершенно, изгнав беспечность, покой и непредвидящую радость, которые так сладко усыпили меня.

Быстрым взглядом охватил я все свое существование. Я спросил себя: какими выгодами могу оправдать свои притязания?

Я вспомнил требования общественных приличий, вспомнил закон света: "Имеющему дастся!" – и содрогнулся, расчислив, рассмотрев, что по этому закону, по этим требованиям – неизмеримая бездна отстраняла меня от Веры! Она богата – у меня только честное имя да любящее сердце! Ах! какое адское страдание вгрызалось в душу с этими мыслями! Сколь несчастливым почувствовал я себя, измерив всю даль до этого счастья, еще недавно считаемого столь близким, столь верным! Какие муки вытерпела моя гордость, когда мне представились неминуемые суждения света, когда я подумал о, неизбежном обвинении в расчете, которое должно осквернить святыню моих чувств, покрыть гнусностью сребролюбивых видов привязанность бескорыстную и невольную, как всякое влечение сердца, о котором голова и рассудок еще не проведали! Расчет? С моей стороны?

Но – великий Боже! – я любил Веру, еще не зная, кто она; я мог бы любить ее всю жизнь, не спрашивая о ее богатстве вещественном, не требуя ничего, кроме ее ублажающего сочувствия, кроме раздела с нею всех радостей, всех дум моих, и если бы я имел право не расставаться с нею, то не подумал бы требовать ее руки! Однако же свет волен мне не поверить, волен перетолковать, переиначить по-своему чувства, которые не дано ему понять, – и я должен был приготовиться к его суждениям и подозрениям... При одном воспоминании о них все сердце вздрагивало негодованием.

Долго боролся я с этими противоречащими страстями – самолюбивою гордостью и пламенною любовью. Наконец любовь лревозмогла – я решился презреть молвою и объясниться с Верой о нашей будущности.

Но каково было мое удивление, когда эта девушка, столь откровенная, столь пламенная в выражении своей, любви, при первом намеке о замужестве оробела, смешалась и, с досадою отвернув прелестную головку свою, ни слова не отвечала мне!

В недоумении я колебался – приписать ли эту странность девической стыдливости или внезапному пробуждению рассудительного расчета? Такая неизвестность не могла продолжаться. Мне необходимо было знать решение Веры – я настаивал...

Но холодное принуждение овладело ею, и я не мог добиться ответа. Мысль, что я ошибся в ней, была мне нестерпима.

Гнев и страх волновали меня; я проговорил несколько слов с горячностью неудовольствия. Вдруг слезы блеснули на искрометных глазках Веры, и она прошептала отрывистым, глухим голосом:

– Ради бога, оставьте меня!.. Это – не мое дело. Скоро будет сестра Софья... Говорите с нею!

В эту минуту я был совершенно озадачен, и недоверие долго меня мучило. Но теперь я знаю, почему Вера так странно обошлась со мною. Вере с ранних лет было внушено, что замужество – предмет, о котором ей неприлично говорить и думать. Замужество для нее было цепью неизменно соблюдаемых обрядов. Церемониальный приезд жениха с предложением, формальное сообщение от родителей, отговорки, слезы и наконец согласие; потом шум и тревога в доме, ежедневные проповеди и наставления от матери, поздравления старых тетушек, приправленные советами, расспросами кузин о женихе, а еще более о жениховых подарках, чинная помолвка, поездки без отдыха в лавки и магазины и в довершение всего – турецкая шаль и право безобразить милое личико уродливым чепцом и тяжелым током! Так большая часть семей приучает бедных-девушек судить о важнейшем деле жизнц, о священнейших обязательствах. И вот почему так много неудачных браков...

Вера насмотрелась на все эти хлопоты и глупости, когда ее сестру выдавали замуж, и потому, когда молодое сердце познало высокие порывы благородной любви, ее светлый разум не мог согласить величие этих чувств с мелкими и смешными обрядами общежития. Она привыкла со мною к простому изъявлению своих чувств, не разбирая, что оно было для меня подразумеваемым обещанием. Она отдала мне все сердце, всю душу, ни разу не подумав, что ей следует присоединить к ним и свою руку. Я был избранный ею друг, но она никогда не воображала, что я мог ей быть женихом. Словом, не в пример другим, она любила и не думала; ее голова не мешалась в дела сердца.

Я ждал ее сестры с возрастающим беспрерывно нетерпением.

Не раз случалось мне быть свидетелем, когда Клирмова говорила о своей дочери, "княгине Софье", и я сообразил (по важности, с которою ее имя пришивалось ко всем событиям, ко всем разговорам), что она играет значительную роль в семье. Я был очень любопытен видеть эту "княгиню Софью", от которой отчасти зависела судьба моя. Она приехала наконец, и я нашел в ней разительнейшую противоположность Вере. Холодная и молчаливая, кроткая и рассудительная, Софья обдумывала каждое слово, каждое движение. Она оказалась отжившей и безучастной, когда все жило и волновалось вокруг ее. Привычная задумчивость оставалась в ней последствием какого-то горя. Она никогда не говорила о себе, но нужны ли были ей жалобы, чтобы ее понимали? Кто бы не угадал, что она не наделена счастьем? Отсутствие всякой одушевленности и какое-то сокрушение во всех телодвижениях, даже в самом голосе ее – все в ней выражало душу убитую и совершенную ничтожность воли, слишком много раз, слишком жестоко преломленной. Немногими годами была она старее своей сестры, но опередила ее целою молодостью, целым цветом жизни. Она была добра и ласкова ко всем, но любила ли она кого? Бог весть!

Однако сестры были дружны, и княгиня с нежною снисходительностью приняла признание дрожащей Веры. Но когда я стал объяснять свое положение, свои надежды, когда я стал просить ее. ходатайства пред родными, княгиня приметно испугалась.

– Послушайте, – сказала она, – Вера вложила в мое сердце искреннее уважение к вам, и я – видит бог – от души желаю вам обоим счастья, но я боюсь предвещать вам его. Есть неодолимое препятствие, о котором никто из вас не подумал:

вы не богаты, вы не в чинах, monsieur Свирский. Я знаю батюшку и матушку; знаю их мнение о браке; они никогда не примут вашего предложения, хотя бы это стоило жизни вашей Вере. Они захотят ее пристроить так, как и меня, по своим расчетам. Не могу роптать на свою участь: князь – человек добрый и почтенный, я уважаю его; но когда меня сговорили, я в глаза его не видывала, я никогда не слыхала о нем. Он всего один только раз был в нашем доме, на большом бале, где заметил меня, когда я проходила мимо стола, за которым он играл в вист. Судите, каково было мне выходить замуж, не знавши за кого? Хорошо, что слепой выбор пал на князя, что мне не довелось проклинать мое супружество, но могло быть иначе, и тогда мои родители... Но ведь им нет дела до счастья нашего! Они ищут одной знатности, одной мишуры... Бедная Вера!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю