Текст книги "Обольщение. Гнев Диониса"
Автор книги: Евдокия Нагродская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
– Не подходи, Тата, – он выпрямляется. – Я хочу, чтобы ты верила мне, а сейчас я не отвечаю ни за минуту более. Помни, я жду тебя. Уходи, уходи! – вырывается у него почти крик, и он бежит вниз по обрыву, перепрыгивая через кусты. Камни сыплются из-под его ног.
Я протягиваю вперед руки и шепчу: «Вернись, вернись…»
Я в качестве больной не выхожу из своей комнаты и вспоминаю, вспоминаю…
Зачем все так ласковы со мной – Женя, Марья Васильевна? Я чувствую, как они полюбили меня, и мне больно, больно. Нити, связывающие меня, делаются все крепче и крепче. Как могу я уйти? Ведь теперь у меня не один Илья, а мать, сестры, брат!
О, как мне больно, как больно!
Надо же, наконец, мне выздороветь! Все окружающие огорчены моей болезнью. Даже Катя два раза меня навестила. Женя несколько раз умоляла впустить Сидоренко, уверяя, что ей его уже жалко. Но до приезда Ильи я не хочу его видеть. Обижать его не хочу, а объяснение его совершенно лишнее. Он сам с приездом Ильи увидит, что ошибался.
Илья приехал. Я бросилась к нему и разрыдалась. И я думала, что могу изменить ему, оставить его и эту семью, которая для меня стала родной?!
Я сходила с ума. Я этого никогда не забуду. Это было красиво, но это одна мечта – и пусть останется мечтой.
Жизнь моя прочно устроена, у меня есть настоящая любовь, прочная любовь, долг, а то, что еще кипит во мне, пройдет. Ни одного воспоминания не надо! Это пройдет.
Время – лучший целитель! Время и Илья.
Илья счастлив, видя меня рядом с матерью. Глядя на Женю, на ее привязанность ко мне, он даже умиляется, но не хочет показать этого. Катя его смущает, и мне кажется, что он иногда сурово на нее поглядывает.
– Мстить нехорошо, Катя, и я не восстанавливаю Илью против тебя, но меня это немного забавляет.
– Нехорошо также подслушивать, но зачем же вы так громко говорите под окном у меня?
– Катюша, – говорит Илья – мне странно, что ты относишься к Тане, как к чужой.
– Мы такие разные люди! – отвечает Катя.
– Но Женя, мама, Андрей сошлись с ней.
– Женя и Андрей – еще дети, а мама – сама доброта.
– А ты находишь, что нужно быть или ребенком, или самой добротой, чтобы любить Таню? – спрашивает насмешливо Илья.
– Я этого не говорила, Илюша, но у меня характер не экспансивный, даже несколько угрюмый, я не могу сходиться так скоро с людьми, да еще с людьми, мне совершенно не подходящими.
– В чем же она не подходяща для тебя? – интересуется Илья, и в голосе его слышится раздражение.
– Во всем.
– Это не ответ!
– Ну хотя бы потому, что у нее на первом плане красота, веселье, шутки, а я смотрю на жизнь немного серьезнее.
– Вот как! Я всегда думал, что Таня – женщина, живущая для искусства и семьи, а теперь оказывается, что она умеет только наряжаться да шутки шутить, – говорит Илья насмешливо. – Ты, Катя, хотела бы, чтобы она ходила в черном платье, делала постное лицо, навязывала всем свое образование, свои знания, свой талант.
– Я не узнаю тебя, Илья, – гордо говорит Катя, – ты словно хочешь сказать, что это я кому-то навязываю мои знания!
– Катя, ты несправедлива к Тане.
– Я признаю ее знания, образование, талант, но она сама все это не ставит ни в грош, это все ей нужно только как рамка. Ей дороже ее красивые ноги, чем ее талант, и модная шляпа, чем ее знание высшей математики. Если хочешь знать… я ей не доверяю, Илья, и я не верю в твое счастье с ней.
– Я тоже не узнаю тебя, Катя, – вспыхивает Илья. – Прости, но твои слова производят впечатление, что ты завидуешь более умной, более блестящей женщине.
– Нет! – восклицает Катя. – Я завидую ей только в том, что она отняла тебя от нас! И не требуй ты от меня к ней любви.
– Она отняла меня от вас? Это ложь. Я люблю вас всех по-прежнему, ты это прекрасно знаешь. Но почему я должен отказаться от личного счастья? Отчего мы не можем жить все вместе, взаимно любя друг друга?
– Этого быть никогда не может! Я мечтала, Илюша, первый раз в жизни мечтала, как мы будем жить с тобой вместе. И вдруг эта женщина, чужая мне, несимпатичная мне…
– Довольно, Катя, прости, но слова твои звучат очень странно, как будто бы ты мечтала о каких-то материальных удобствах. Оставим этот разговор. Я вижу, что все это непоправимо.
Он поворачивается и идет в дом.
Катя, пораженная, оскорбленная, сидит молча несколько минут и потом, положив голову на спинку скамейки, горько плачет.
Между Катей и Ильей натянутые отношения, и Марья Васильевна страдает. Пора бы нам уехать.
Я молчала несколько дней и наконец заговорила с Ильей. Я доказывала ему, что он несправедлив, называя настроение Кати капризами старой девы. Я пробовала объяснить, что у Кати ко мне ненависть тела, как есть любовь исключительно плотская, но он шутливо сказал:
– Это ты, Танюша, занимаешься психологией, а для меня это китайская грамота. Я это называю самоковырянием.
– Значит, надо жить только инстинктами?
– Нет, и разумом.
– А когда разум не действует?
– Тогда садятся в сумасшедший дом, – смеется Илья.
– Нет, не шути, Илюша, поговорим хоть раз на эту тему. Почему ты словно боишься этих вопросов?
– Танюша, да я профан во всех этих тонкостях. Это нечто вроде разглядывания своего пупа у факиров. Ну, детка, не сердись! – Он берет меня за руку.
Я не сержусь. Я верю: он простой, здоровый человек, но разве это мешает понимать чувства других?
– Ты ужасно любишь слова, Таня! – говорит иногда Илья.
Да, я люблю слова, красивые слова, слова любви, как люблю стихи, а слова тем и хороши, что, как вдохновенные стихи, идут от сердца, и если это придумано, сочинено, то сейчас же чувствуется.
– Что мне делать, если для меня слова иногда слаще поцелуев?
Ужасно хочется уехать, но я не смею просить Илью об этом. Он так давно не виделся со своими. Он уговаривает их всех переехать в Петербург и жить с нами.
Мне все равно. Я люблю их всех, даже Катю люблю. Конечно, месяц назад я бы очень была недовольна; одна мысль, что в нашу жизнь с Ильей войдет посторонний элемент, привела бы меня в ужас, но теперь я рада. Давайте мне больше забот, привязанностей, больше долга. Чем больше, тем лучше!
Я забилась в саду в кусты азалий и читаю письмо. Зачем? Оно не даст мне ничего, кроме боли и сознания, что всего этого никогда не будет. Я теперь вижу, что не могу расстаться с Ильей, что жизнь моя без него немыслима. Можно прожить без цветов и фейерверка, но без пищи и тепла не проживешь…
Но фейерверк и цветы так красивы!
Сидоренко ходит растерянный, пристально наблюдает за мной и за Ильей и делается то мрачен, то нервно весел. Его, очевидно, мучает вопрос, любим ли мы друг друга.
У Ильи очень сдержанная манера обращения со мной при посторонних, даже при матери. Он часто подшучивает надо мной, как и над другими. Прежде я этого не замечала, а теперь меня это злит.
Вот второе письмо – он уже в Италии.
Как все красиво в его письмах, и как все эти описания, впечатления переплетены со мной. Это слова, одни слова. Может быть.
Кучер, от избытка чувств дающий без слов пинок соседней кухарке, стоя под воротами, может быть, любит в сто раз искренней и крепче, но ведь такой любви мне не надо.
«Милая, напиши хоть строчку на carte-postale мне сюда, во Флоренцию. Ну хоть два слова: здорова, помню… Но я буду знать, что твоя ручка держала этот клочок бумаги. Я пишу тебе карандашом, на скамейке, в Siardino Boboli.
Передо мной город в дымке заката, кругом розы и ты… Ты всегда со мной… Ты так вошла в мою жизнь, в мое тело, в мою душу, что я не умею отделить себя от тебя… Я стараюсь смотреть на все красивое в природе и искусстве, точно ты смотришь из моих глаз. Я нарочно останавливаюсь в музеях перед теми статуями и картинами, о которых ты упоминала в разговоре, стою целыми часами и думаю: пусть она любуется, постою еще. Довольна ли ты, радость моя? Недавно на площади я чуть громко не сказал: сядем спиной к тра-му, чтобы он не нарушал твое впечатление о лоджии и синьории…
За городом я собираю целую толпу маленьких оборванцев – кормлю их макаронами и сластями и говорю им, что это угощение прислано им из России одной прелестной синьорой.
Ночью… не пугайся, моя любовь, я смею только опустить голову на твои колени и грезить о твоих поцелуях и ласках.
Я живу в мечтах, дорогая.
В Венгрии я был страшно занят с утра до вечера: ездил по лесам с моим переводчиком. Я вел переговоры, писал отчеты, торговался, но ты была тут со мной, у моего сердца, пряталась на моей груди и не хотела заниматься моими делами. Ты поднимала головку только в лесу, и я рвал для тебя осенние цветы.
Я не испытал никогда твоего поцелуя, но не все ли равно?
Мечта моя, дорогая мечта…»
Я послала открытку во Флоренцию: «Прощайте, забудьте».
Не надо более писем. Я сожгла их и веточку кипариса. Сознаюсь в глупой сентиментальности – я подобрала ее тогда, изломанную его рукой.
Я хотела сжечь и альбом моих набросков с него, но не могла… Я завернула его в бумагу, завязала веревкой и спрятала на дно моего сундука.
Думать я больше не буду, это кончено. Я оторвала от себя все это – такое красивое, изящное.
Кто смеет сказать, что я не люблю Илью?! Теперь я вся его – и телом и душой! Если я осквернила душу, то тело мое чисто! Я даже никогда не поцеловала того, кого любила! А мужчине только это и надо.
Надо садиться за работу, у меня не все еще готово.
Тоска, страшная, давящая тоска, но это пройдет.
Семейный портрет почти готов и очень удачен.
Марья Васильевна у окна за работой. Женя и Андрей в глубине за роялем. Катя в дверях террасы. Она очень эффектна. Я ей польстила, чтобы подразнить ее.
Илья рядом с матерью, с газетой в руках. Я писала его по памяти, но оказалось, что его фигура не потребовала даже переделки, слегка пришлось кое-где подмазать.
Портрет Сидоренко – тушью – тоже почти готов, и это один из моих удачных портретов, но последнее время он бывает реже, мне все не удается закончить его…
Портреты доктора с женой и их ребятишек менее удачны, но они сами в восторге…
Головка Жени с распущенными волосами, выглядывающая из букета азалий, так очаровательна, но она ее не получит в подарок, это будет украшением моей мастерской в Петербурге.
Сегодня я в таком спокойном и хорошем настроении, что сдаюсь на просьбы Андрея и Жени устроить выставку всего, что я написала или нарисовала в С.
Они тащут в беседку все. Чуть не чистые холсты со случайным мазком краски. Развешивают по стенам, ставят на стульях и даже на скамейках перед беседкой. Мы все торжественно приглашены на «открытие» выставки.
Однако! За эти два с половиной месяца я очень много сделала.
Илья удивляется и называет меня молодцом. Докторша приходит в умиление от вихрастой головы собственного супруга.
– Вот ни один фотограф не уловил в лице Игнаши воинственного выражения, – говорит она, – а Татьяна Александровна как настоящая художница сразу его схватила.
Докторшу ужасно смущают этюды обнаженных женских тел.
– Неужели, Татьяна Александровна, – наивно спрашивает она, – вы и мужчин рисовали голых?
– Случалось, Анна Петровна. В академии даже полагалось писать с натурщиков.
– Совсем голых?
– Совсем.
– Ах, как вы могли! Я бы упала в обморок! – восклицает она с ужасом.
Катя все молчит, потом вдруг обращается ко мне:
– Вы, Тата, увековечили всех нас, даже Михако и Кинтошку. Меня удивляет, как вы не заметили такого интересного лица, как у Старка.
– Да, Татьяна Александровна, это вы действительно проворонили! – восклицает Андрей.
– У меня есть в альбоме где-то набросок с него, – равнодушно говорю я.
– Если бы я была художником, я бы с него картину написала, – замечает Катя.
– Если желаете, я могу вам подарить набросок, если найду, – улыбаюсь я.
– Да, вы уж поищите и подарите мне. Я вставлю в рамку и повешу у себя над столом, – отвечает спокойно Катя.
– Нет, подарите мне! – восклицает Андрей. – На что Кате? А мне он друг!
– Я вам нарисую другой.
– Мне нарисуете так, чтобы глаза хорошенько видны были! У него глаза – во! – и Андрей показывает два кулака.
– У него симпатичная рожица, – замечает Женя.
– А у тебя несимпатичная рожища! – объявляет Андрей.
Женя собирается что-то возразить, но Марья Васильевна энергично требует прекращения диспута.
Сегодня Женя поймала Сидоренко на набережной и по моей просьбе привела к нам, чтобы я могла закончить его портрет.
А он немного осунулся. Неужели его чувство ко мне так серьезно? Жаль, если это правда, я вовсе этого не хотела. Может быть, он меня любит искренне, но мне почему-то кажется, что его любовь – вроде любви кучера, дающего подзатыльник своей возлюбленной.
– Виктор Петрович, – говорит Женя, – а вы знаете, что я еду с Татой и Ильей в Петербург?
– Слыхал, слыхал, Женя Львовна, и сам не знаю, как я тут без вас буду. Скука! В Питере много людей с усами! Все мои надежды пропадают. Но вы не плачьте, я возьму отпуск и приеду к вам.
– Только в январе, а то Тата на октябрь и ноябрь едет в Рим.
– Я в этом году не поеду в Рим, я отправлюсь куда-нибудь на север, в Норвегию например.
– Зимой в Норвегию! – удивляется Илья. – Что ты снега не видала? Снег можно видеть в Лигове и в Коломягах! Или, может быть, снег в Норвегии теплый?
– Это для тебя нет разницы, – говорю я запальчиво, – а для меня есть.
– Ты выстави на весенней выставке два одинаковых пейзажа: снег норвежский и снег парголовский, а критики твои и поклонники начнут ссориться, где какой, и поклонники, увидишь, найдут удивительно тонко схваченную разницу. Только смотри не спутай надписи.
Я вспыхиваю, бросаю злой взгляд на Илью, но через минуту мне делается стыдно.
А Сидоренко вдруг расцветает.
«Не делай, голубчик, своих заключений, – думаю я. – У меня просто скверный характер».
Завтра мы уезжаем.
Вчера до двух часов ночи уговаривали Марью Васильевну ехать с нами. Она не согласилась под предлогом, что не стоит на один год переводить Андрея в другую гимназию, но это неправда. Она знает, что Катя не поедет, и остается с ней.
Женя то плачет и целует мать, то скачет от восторга. Как я завидую ей! Столько для нее неизведанных наслаждений! Хорошая музыка, театры, даже магазины и улицы.
Я с помощью Ильи без особенного труда отвоевала ее. Катя после разговора с братом словно опустилась, потеряла энергию, сдалась – не мне, а неизбежным обстоятельствам.
Ей будет скучно без меня. Жизнь ее такая серенькая, а ненависть ко мне была вроде страсти. Теперь и этот клочок жизни уйдет от нее. Бедная Катя!
– Я приеду на будущий год в университет к вам, – жмет мне руку Андрей. Он ходит то за мной, то за Женей и вздыхает, должно быть, он уже всплакнул втихомолку.
Мои планы составлены: я приеду в Петербург, введу Женю в наше немудрое хозяйство, устрою ее в консерваторию, поручу вниманию нескольких добрых знакомых и поеду за границу. Думаю поехать в Шотландию: я ее совсем не знаю.
В Рим мне ехать просто необходимо. Меня настоятельно зовет туда моя неоконченная картина – я каждый год провожу там месяц, два. Мой учитель, знаменитый Скарлатти, друзья и знакомые пишут мне письма, зовут… Но я не хочу ехать.
Я «ему» написала «забудьте», неужели он будет искать свидания со мной? Вряд ли. Но… береженого Бог бережет.
Опять я на пароходе.
Вчера получила перед отъездом письмо от Скарлат-ти. Он настоятельно зовет меня в Рим. Скарлатти справляет свой юбилей и хочет непременно видеть свою милую ученицу.
Илья читает это письмо и говорит:
– Странно, Танюша, что ты не едешь! Это огорчит старика.
Это огорчит Скарлатти, а еще больше огорчает меня: моя картина почти наполовину готова, задержка за главной фигурой Диониса, для которой мой друг Вербер нашел какого-то разносчика, о чем сообщил мне недавно, а все-таки я не хочу ехать… Впрочем, отчего ж не ехать? Ведь «то» совершенно порвано и «ему» незачем приезжать в Рим.
– Посмотрю, – отвечаю я.
– Ты, Танюша, просто капризничаешь, – замечает Илья, – у тебя после болезни нервы расхлябались. Сама все время говорила о своей картине, даже во время болезни бредила ею, а теперь почему-то не хочешь.
– А теперь не хочется, – упрямлюсь я. – Не приставай ко мне, точно ты меня гонишь. Если тебе нужно, чтобы я уехала, так я уеду, – прибавляю я, готовая расплакаться.
– Ты сама, наверное, сознаешь, что говоришь глупости, Таня. Ты капризничаешь, как маленький ребенок.
– Да, – сержусь я, – ты так всегда смотришь на меня! По-твоему у меня все одни капризы. До моей души, до моих нервов тебе никакого дела нет! – Слезы текут из моих глаз. Я поспешно встаю и ухожу в каюту.
Сидоренко стоит недалеко, он едет провожать нас до Г. Он слышал наш разговор и полон надежд. Как вы ошибаетесь, наблюдательный Виктор Петрович!
Мне стыдно, мне ужасно стыдно за эту сцену с Ильей. Я лежу в каюте. Он входит осторожно, думая, что я уснула, и что-то ищет на столе.
– Илюша, – я протягиваю ему руку, – прости меня, родной.
Он берет мою руку и крепко целует.
– Я не сержусь, Таня.
– Присядь сюда. – Я подвигаюсь, давая ему место на койке.
Он садится, я беру его руку, прикладываю к своей щеке и говорю:
– Не надо, Илюша, дразнить меня.
– Бог с тобой, Таня, что ты выдумываешь? Тебе ведь нельзя перечить, – смеется он. – Все тебя балуют: и судьба, и критика, знакомые, поклонники, вот мы и стали такими избалованными, что сладу нет!
– Все балуют меня – это правда, кроме тебя, Илья.
– Вот-те на!
– Я тебя так люблю, так люблю, что всем для тебя готова пожертвовать – всем, даже искусством! – я прижимаюсь к нему.
– Да я никакой жертвы и не потребую от тебя никогда, Танюша, – говорит он ласково.
– Мне хочется сейчас, – говорю я умоляющим голосом, – чтобы ты сказал, что любишь меня крепко-крепко.
– Как ты любишь слова, Таня! Неужели вся моя жизнь, все мое отношение к тебе не доказывают этого? – спрашивает он с упреком. – Неужели нужны еще слова? Ах, Танюша, Танюша, глупенькая ты моя девочка! Ну не капризничай, поцелуй меня и пойдем на палубу. Какая же ты у меня фантазерка – все где-то носишься.
Это правда, я знаю, что ты всегда, все эти пять лет, доказывал мне свою любовь, но вот сейчас, в эту минуту, мне надо чего-то другого. Может быть, слов, но ты их не сумел сказать, несмотря на всю твою любовь, Илья.
В Москве мы остановились на два дня, чтобы показать Жене город. Как все занимает милую девочку! Что ни день, я ее люблю больше и больше. Какая она умница и сколько в ней доброты! Она жизнерадостна, как ребенок, но на жизнь смотрит серьезно, гораздо серьезнее многих людей. Как устойчивы ее принципы и как видна в ней теперь уже женщина долга. У нее нет широты, но она так юна и так мало видела в своем маленьком мирке. У меня к ней прямо материнское чувство. Это чувство у меня, может быть, сильно развито, но мои двое детей умерли, не прожив месяца. От Ильи я не имела детей. Вот это неудовлетворенное материнское чувство я перенесла, верно, на Женю. Я ею восхищаюсь, украшаю ее.
Илья говорит, что Женя удивительно похорошела, а все потому, что я изменила ее гладкую прическу на более пышную, купила ей шляпу по своему вкусу и научила ее носить.
Мы бегаем эти два дня по городу без отдыха.
Илья должен со многими повидаться в Москве. А мы носимся по музеям, осматриваем Кремль, завтракаем и обедаем в ресторанах.
Женя в каком-то чаду. Все ей ново, все интересно, она хочет все видеть, все знать и вечером, ложась в постель, проливает горькие слезы о своей бессердечности – она сегодня о мамочке даже не скучала.
Когда Илья смотрит на нас с Женей, на лице его такое довольство и счастье, что я не удерживаюсь – бросаюсь к нему на шею, Женя за мной, и начинается возня.
Да, Илья счастлив. И неужели я посягнула бы на это счастье?.. Никогда!
Я думаю не ехать никуда. Мне мучительно хочется закончить мою картину, но Богь с ней, с картиной. А теплый снег меня что-то не соблазняет. Зачем я потащусь одна, зачем буду расставаться с Ильей и Женей?!
В Петербурге застаю массу писем и между ними длинный тонкий конверт. Я сразу узнаю четкий узкий почерк.
Читать ли письмо? Просто бросить его в камин. Но… я разрываю конверт…
«Вы пишете: забудьте, прощайте. Не будем говорить о том, что я думаю и что чувствую. Мне хочется только напомнить вам ваше обещание.
Когда я ушел от вас, нечеловеческим усилием победив мою страсть, там, у стены вашего сада, вы сказали, что приедете в Рим. Я жду.
Я ушел тогда, чтобы порыв, который охватил нас обоих, не бросил вас в мои объятия помимо вашей воли и вашего рассудка. Я поступил честно. Не правда ли? Теперь, по прошествии двух месяцев, когда вы все обдумали, проверили себя и вполне располагаете своими чувствами, я хочу, чтобы вы мне сказали лично: забудьте, прощайте.
Вы даже можете ничего не говорить – подобные объяснения не особенно приятны. Приезжайте – я все пойму при первом взгляде на вас.
Дайте мне телеграмму, я выйду встретить вас на вокзал, я узнаю по вашим глазам, что вы мне привезли. Я не скажу ни одного слова любви. Никакой мольбы вы не услышите от меня: кругом будет народ. Я провожу вас до вашего отеля, раскланяюсь с вами и навсегда исчезну с вашего горизонта. Я могу даже переселиться в Америку или Австралию, если вам угодно, у меня есть мое дело и деньги.
Вы видите, я не стращаю вас самоубийством. Помните, я не позволю себе ни одного намека, ни одного ласкового слова. Я даже надеюсь не показать вам своего горя. Но приехать я вас прошу. Вы должны приехать! Я поступил с вами честно – ответьте мне тем же».
Я поступлю честно, милый, я верю тебе. Я должна отказать тебе, отказать себе, но я не боюсь. Моя любовь к другому так же сильна, как любовь к тебе. Они одинаковы в моем сердце. Я приеду и скажу честно и прямо, что мечта должна остаться мечтой. Я чувствую в себе силу, глядя на эти две белокурые милые головы, которые склонились вместе над моим альбомом, ярко освещенные лампой под голубым абажуром.
Все! Все обстоятельства сложились так, как будто судьба гонит меня в Рим.
Опять получила письмо Скарлатти и официальное приглашение на его юбилей. И еще одно официальное приглашение, очень лестное для меня: я выбрана в жюри на выставке кружка художников. Знакомый скульптор, у которого я хотела заняться лепкой, откладывает на месяц свой отъезд для меня. Даже красавица Люция Песка, модная каскадная певица, соглашается позировать для одной из вакханок, если я буду в Риме не позже ноября. Я еду!
Поезд, пыхтя, шипя и пуская клубы удушливого угольного дыма, с итальянской беспечностью влетает в грязный вокзал Рома-Термини.
Всю дорогу я думала о том, что еду на похороны моей мечты, я готовилась к этим похоронам, я тысячу раз представляла себе эту встречу. Но все-таки, когда я вижу его фигуру на платформе, сердце мое замирает. Не спрятаться ли мне в купе, проехать до Неаполя и написать оттуда? А мое слово?
Нет, я хочу еще раз, в последний раз, взглянуть на него, услышать его голос, ведь через полчаса все будет кончено – мы расстанемся навеки.
Я решительно соскакиваю на платформу.
Он заметил меня, бросается ко мне, хватает мои руки и целует, целует…
Ну, еще усилие и – похороны закончены.
Я перевожу дух и говорю спокойным, официальным тоном:
– Как это мило, что вы встретили меня! Докончите же вашу любезность. Вот квитанция, прикажите фа-кино получить мой багаж.
Он сразу выпускает мою руку. Он, верно, смотрит на меня, но я роюсь в сумочке и продолжаю, смеясь:
– Однако Рим встречает меня нелюбезно. У нас в Петербурге погода лучше… Я привезла вам, конечно, массу поклонов от наших. Женя даже хотела послать вам банку ежевичного варенья, но, простите, я испугалась подобного багажа.
Моя глупая болтовня, мой смех – это похоронный звон… Факино – факельщик. Пыхтящий автомобиль – погребальная колесница, вонь площади Термов – фимиам. Как прозаично хороню я тебя, моя любовь! Слез нет – я наплачусь в номере отеля: небо, серое небо, плачет за меня. Молчать мне тяжело, и я самым любезным образом болтаю без остановки: о музыкальных успехах Жени, о последних политических новостях…
Он иногда поднимает на меня глаза и потом опять молча смотрит в окно. Лицо его бледно, губы сжаты, брови нахмурены, но как прекрасно, как удивительно прекрасно это лицо с этим выражением сдержанной скорби.
Сердце мое рвется, ноет, голова кружится. Как я неосторожно понадеялась на свои силы! Что я делаю! А Илья, Женя… семья… долг… рассудок… воля?..
Э! Пусть все летит к черту! Пусть все пропадет!
Я кладу дрожащую руку на его плечо, наклоняюсь к нему и шепчу, глядя безумными глазами на его губы:
– Разве меня не хотят поцеловать?
Из груди его вырывается не то стон, не то крик. Он схватывает меня, и поцелуи сыплются градом на мое лицо, на руки, на платье.
– О, как ты меня испугала, злая! Милая, милая! Автомобиль останавливается, чтобы пропустить трамвай. Я смеюсь нервным смехом и отстраняюсь.
– Тише, тише, нас видят в окно.
Мне приходится уговаривать его, как ребенка, отпустить меня в отель, куда послана телеграмма, где меня ждут.
– Зачем? Мы поедем ко мне, у меня все готово для тебя.
– Невозможно, – уговариваю я его, счастливая, что могу прижаться к его плечу, могу целовать его щеку, его глаза и наслаждаться этим прикосновением… Но я больше владею собой.
– Разве «там» не все кончено? – спрашивает он, слегка отстраняясь.
– Милый, это потом, потом! У меня впереди два месяца! – говорю я, гладя его волосы. Я так давно мечтала погладить их.
Он смотрит на меня с упреком.
– Знаешь ли ты, что я ехала сюда в полной уверенности, что скажу «нет»! Я так была уверена!
– Злая!..
– А когда я увидела твои глаза, твои ресницы, вот это местечко между щекой и шеей, я все забыла… Я люблю, люблю тебя!
Он смотрит на меня совсем безумными глазами. Я закрываю ему их рукой и говорю:
– Мы сейчас подъедем к отелю. Возьми себя в руки. Через час я буду там, где ты хочешь.
– Отодвинься от меня… Там, за углом, я буду ждать, ровно через час… Не томи меня. Нам надо так много сказать, спросить… Смешно думать – мы так мало знаем друг друга. Я отпущу слуг… Мы будем одни…
– Ради бога, милый!.. Мы подъезжаем.
Ах какая копунья эта Беатриче! Как долго она мне приготовляет ванну. Уже прошло сорок минут со всей этой возней. Скорей… Я не успею как следует одеться! Я не могу заставлять его ждать и в то же время хочу быть красивой!..
Думаю ли я о чем-нибудь? Нет, все ушло куда-то далеко, это все потом, потом… Потом я буду терзаться совестью, плакать, мучиться, может быть, раскаиваться, но теперь скорей, скорей! Он меня ждет…
Он меня ждет. Лицо его бледно. Он берет меня под руку, и мы идем молча.
Вдруг он останавливается.
– Не могу идти. Я позову ветуру, – говорит он, тяжело переводя дух.
– Это далеко?
– Нет, несколько шагов, но…
– Это ребячество, – смеюсь я. Мы опять идем молча.
У калитки он вынимает ключ, но руки его дрожат, он не может попасть в замок. Я беру ключ и открываю калитку. Он ведет меня через красивую мраморную террасу в большую строгую гостиную.
– Ты у меня, Тата, и моя, – говорит он. – Снимай пальто и шляпу, будь хозяйкой. Приказывай мне.
Он открывает дверь в спальню – большую, светлую.
Я вижу массу роз в вазах, на широкой кровати, на туалете и просто рассыпанных по полу.
Его руки дрожат, когда он мне помогает снять шляпу и пальто.
Я стою у большого венецианского зеркала, поправляю волосы и пьянею от запаха роз, от тепла камина, от этого прекрасного лица, отражающегося в зеркале за моим плечом.
Я смотрю на него, протягиваю ему руки и губы. Мгновение… Он схватывает меня, рвет на мне платье и шепчет, задыхаясь:
– Прости, прости… Я дикарь… Я грубое животное… Но я не могу, не могу, я так долго ждал тебя!
Вечер. Почти ночь.
В гостиницу отправлен посыльный с запиской. Я велела переслать мои вещи в мою мастерскую, где живет пока Вербер, и сказать, что буду там послезавтра.
Эту ночь и завтрашний день он требует себе. Я согласилась на все, но этот разговор меня отрезвляет. Я напоминаю ему, что мы не ели с двух часов дня.
Он достает мне из шкафа какое-то фантастическое одеяние из мягкого шелка и кружев, сам завязывает широкую ленту пояса.
– Я сам, сам одену тебя, Тата, я так мечтал об этом.
Как он умеет красиво любить!
Этот холодный ужин в маленькой столовой в стиле Людовика XIII – просто поэма. Не то это страстные ласки, не то детская игра.
Его смех так заразителен, его поцелуи опьяняют больше, чем шампанское. Мы едим с одной тарелки, пьем из одного бокала, в который он, смеясь, сыплет лепестки осыпавшейся на мою грудь розы.
Что сделалось со мной, не знаю, но это уже не любовь, не страсть – это безумие!
Мы измучены, мы едва двигаемся, а между тем жадными глазами смотрим друг на друга.
Он полулежит на полу на белой медвежьей шкуре, облокотившись на мои колени. Он смотрит на меня своими бездонными глазами и несвязно говорит о своей любви.
Я гляжу в эти глаза, наклонившись к нему, и жадно слушаю его голос. Я вижу его полуобнаженное тело в мягких складках белого арабского бурнуса, накинутого на плечо… Я чувствую, я знаю, что еще минута – и мы оба сойдем с ума. Я боюсь за свой рассудок и говорю, как в бреду:
– Замолчи, замолчи! К нам идет безумие! Слышишь его шаги? Мне страшно!
Полдень. Луч солнца тонкий, как золотая нить, падает через кружевную занавесь между тяжелых шелковых портьер. Он скользит по белой спинке низкой кровати, переламывается, тянется и падает на его голову. Он спит, а я смотрю на него.
Лицо его серьезное, даже какое-то скорбное, но как оно красиво – не классической красотой, а чем-то иным. Странно, Старк нисколько не похож на Байрона, но его лицо в эту минуту напоминает мне портрет поэта.
Мой взгляд окидывает всю его фигуру: одну руку он положил под щеку, другая откинута, формы красивых, стройных ног ясно видны под тонким одеялом. Я наклоняюсь, чтобы поцеловать это безукоризненной формы горло, но останавливаюсь.
Художница берет верх над любовницей. Я уже ищу, чем и на чем зарисовать эту позу и это лицо.
Тихонько сползаю с постели. Я вспомнила, что вчера, когда мы шли ужинать, он показал у большого итальянского окна уютный уголок, отделенный цветущими растениями от его кабинета.
– Это маленькая мастерская, если Тата захочет рисовать, – сказал он.
Его рука обвивала мою талию, я чувствовала его дыхание на своем плече и не обратила внимания на этот уголок.
Теперь я о нем вспомнила и бегу туда.
Милый, как меня трогает это внимание, эта заботливость. Тут все, что надо: акварель, пастель, даже сверток холста и мольберт.
Хватаю цветные карандаши и тихонько возвращаюсь.
Слишком темно, и я откидываю уголок портьеры. Торжествующее итальянское солнце! Я забыла, что оно не любит шутить, оно врывается властно.
Старк быстро открывает глаза… Руки его ищут меня. Он хочет вскочить с постели…
Мой Дионис найден!
– Ради бога, не двигайся! Останься так! – кричу я в восторге.
Он делает одну из своих красивых гримасок и замирает, лукаво глядя на меня. Он знает, что красив и что я им любуюсь.