Текст книги "Когда умерли автобусы"
Автор книги: Этгар Керет
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Араб с усами
В автобус сел араб с усами. Даже если бы в нем вовсе не было ничего арабского, даже если бы он вообще был не араб, мне бы все равно было ясно, что он араб. У арабов волоски усов всегда смотрят вниз, а у обычных людей они обычно смотрят в стороны. В руках у араба была большая корзина, он прошел в самый конец автобуса и всю дорогу смотрел только на шоссе, как будто это он был водитель (Ноа рассказывала, что арабам запрещают водить машину, а если и разрешают, то только «пежо», потому что у «пежо» самый слабый корпус). И вот он идет по проходу в самый конец автобуса, ни на кого не глядя, и вдруг наступает мне на ногу (на ногу, не на туфлю, а прямо на ногу). Я как заору: «Смотри, куда прешься, араб вонючий!», и еще как заору: «Кус имммммма шельха!» [19]19
Грубое ругательство на искаженном арабском.
[Закрыть](потому что могло оказаться, что он не понимает иврита). Он заговорил таким арабским подлизывающимся голосом, с «б» вместо «п», все время просил прощения и поцеловал мне руку, а мне все время было страшно, что у него в корзине разделочный нож, как у мясника, и что он вытащит нож и заколет меня. Я из тех людей, с которыми все время такое случается, хроническое невезение с детства. Папа говорил, что дело не во мне и не в невезении, а в генах и что стоит поинтересоваться историей нашей семьи, как становится ясно, что по маминой линии все двинутые как минимум на пять поколений назад. А мама отвечала: «...а я из всех самая двинутая, если откопала себе такого мужа, как ты». А папа говорил: «Ай-яй-яй, как смешно». Но больше они ничего такого не говорят. Они оба умерли. Давно. От крысиного яда. Ноа сказала, что это дико смешно – умереть от крысиного яда, что она все похороны писалась от смеха – натурально писалась, аж мокрое пятно на трусах. Я все жду, что ее родители умрут, не важно от чего, хоть от сердечного приступа, – уж я развлекусь у них на кладбище. Так вот, араб говорит: «Извините, извините, извините!» – и эти его усы колют мне руку. От страха я ему говорю: «Отвали от меня, урод вонючий!» И тогда он идет и усаживается на заднем сиденье. Они всегда садятся на заднее сиденье, чтобы надо было всю дорогу думать, подкрадутся они к тебе с ножом или нет, и оборачиваться, пока не заболит шея.
И никогда не подкрадываются. Сама невинность – а у кого потом болит шея? У нормальных людей вроде нас с вами – а им хоть бы что. «Это все потому, что мы с ними слишком добренькие», – говорю я красавчику, который сидит напротив меня, спиной к движению. Мне было важно с ним подружиться, потому что если бы араб у меня за спиной вытащил из корзины нож, то красавчик бы меня предупредил. Но он оказался просто гадом и начал кричать, что все вокруг сволочи и что мы стали нацистским государством. Он кричал, и ругался, и снова кричал, и у него изо рта потекла слюна, как у психа. Но все, что он говорил, было вообще не о том. Назвать меня нацистом (-кой) – это глупость несусветная. Это как сказать про персик, что он дебильный, или про галоген, что у него дела идут хреново. Никакой связи. У меня нет никакого мнения по вопросам нацизма или политики, как нет мнения по поводу шовинизма или феминизма. Никогда никаких мнений – таков мой принцип. Для мнений нужна сосредоточенность. А я что? Когда пора будет идти на похороны родителей Ноа и там уписаться от смеха, я даже не смогу понять, откуда у меня на штанах взялось мокрое пятно.
Когда умерли автобусы
В ночь, когда умерли автобусы, я сидел на скамеечке у автобусной остановки. Рассматривал дырочки, пробитые в проездном [20]20
В проездных билетах на определенное количество поездок кондуктор последовательно пробивает дырочки компостером. Каждый компостер оставляет дырочку своей, иногда весьма замысловатой, формы.
[Закрыть], пытался понять, на что они похожи. Одна дырочка напоминала зайца, она нравилась мне больше всего. Все остальные дырочки, сколько я в них ни вглядывался, оставались просто дырочками. «Мы уже час ждем, – жалобно вздохнул сонный старичок. – Даже больше. Черт бы их побрал, эти автобусные компании. Деньги у правительства брать – это они быстро справляются, а потом сдохнуть можно, пока они приедут». Нажаловавшись, старичок поправил берет и опять уснул. Я улыбнулся его сомкнутым векам и вернулся к дырочкам, которые выглядели, как дырочки, и к терпеливому ожиданию. Мимо остановки пробежал потный паренек. На бегу он повернулся к нам и крикнул сдавленным, задыхающимся голосом: «Не ждите, автобусы умерли, все!» Он побежал дальше и уже на достаточном расстоянии от нас остановился, уперся рукой в левый бок и снова повернулся к нам, как будто забыл сказать что-то важное. Слезы и пот блестели на его щеках. «Все!» – истерически крикнул он, развернулся и побежал дальше. Старичок испуганно открыл глаза: «Что этот мишигинер хочет?» – «Ничего, дедушка, ничего», – пробормотал я. Подняв рюкзак с земли, я пошел к шоссе. «Эй, мальчик, ты куда?» – крикнул мне вслед старичок.
Около старой шоколадной фабрики на автобусной остановке ждали парень и девушка, играли пальцами в игру, правила которой мне никогда не удавалось понял. «Эй! – крикнул мне парень. – Ты не знаешь, что случилось с автобусами?» Большой палец ее руки касался его запястья. Я пожал плечами. «Может, они бастуют, – сказал он ей у меня за спиной. – Тебе стоило бы остаться ночевать у меня, уже поздно».
Я поправил лямки рюкзака, болтавшегося за спиной. Автобусные остановки вдоль всего шоссе осиротели – видимо, пассажиры отчаялись и разошлись по домам. Им было наплевать, что автобусы не приехали. Я шел все дальше и дальше на юг.
Первый труп я увидел на улице Линкольна, он лежал на спине, весь скрюченный. Рассеченное водительское стекло было залито густой тормозной жидкостью. Я преклонил колена и протер рукавом козырек. Это был сорок второй. Мне, кажется, ни разу не довелось на нем ехать. Он вроде бы из Петах-Тиквы, откуда-то оттуда. Пустой автобус, лежащий на спине посреди улицы Линкольна, – я не мог понять, почему это так грустно.
На центральной автобусной станции они валялись сотнями, реки бензина вытекали из их разорванных тел, их кишки вывалились наружу и распластались по асфальту, сочась черной кровью. Десятки убитых горем людей сидели на станции, надеясь услышать всхлип мотора, выискивая полными слез глазами вращающееся колесо. Один человек в фуражке контролера ходил среди пассажиров и пытался их утешать: «Это, наверное, только здесь. В Хайфе их еще целая куча, скоро они приедут, все будет хорошо!» Но все понимали – и он тоже, – что никто не остался в живых.
Мне сказали, что продавец малаби [21]21
Горячий сладкий напиток на основе кокоса.
[Закрыть]поджег свой мотоцикл и ушел домой, что кассеты в соседнем киоске распались от боли, что даже солдаты, смотревшие на дорогу усталыми глазами, не улыбались, когда добрались до дома, – даже они горевали. Я нашел себе пустую станционную скамейку, лег на нее и закрыл глаза. Дырочки на проездном по-прежнему выглядели просто дырочками.
Сок из мифов
Они застрелили его, как собаку, а мне дали пощечину. Так происходит всегда – мужчин стреляют, как собак, а женщины получают пощечины. «Мне тебя доброта убить мешает, хоть ты и заслужила, – сказал мне их предводитель, оказавшийся, как ни странно, самым низеньким из всех. – Мы тебя даже насиловать не станем», – добавил он, и по его глазам я поняла, что он чувствует себя человеком, делающим доброе дело. Но вместо того чтобы поблагодарить его за джентльменство, я начала плакать. Трудно быть женщиной со всеми этими пощечинами, со всеми мужчинами, которых приходится терять. Если ты мужчина, то в одну прекрасную ночь тебя вытаскивают из постели, волокут на улицу, бум! – и конец. Но если ты женщина, никакого конца не бывает. «Это естественно – плакать в твоей ситуации, – сказал он и погладил меня по голове. – Это от шока. – И опять: – Мы тебя даже насиловать не станем. Хоть ты и заслужила». Потом они ушли. Не из-за страха, нет, мужчины ничего не боятся. Может, я просто плохо их принимала. Я достала заступ из шкафа с инструментами и вырыла яму там, где земля была мягкой. Это заняло три часа, и у меня на ладонях появились мозоли. Трудно вырыть яму, в которую поместился бы человек, да еще такой огромный, как мой мужчина. Я стащила его тело в яму, но у меня уже не было сил засыпать его песком, и я накрыла его нашим пуховым одеялом в цветочек, а сверху поставила кофеварку, которую дети подарили нам на последнюю годовщину свадьбы, чтобы одеяло не снесло ветром. Это старый фокус, мама сделала то же самое, когда умер папа. Потом я пошла на кухню и достала из холодильника картонную коробку с соком из мифов, выпила два стакана и тихонько икнула, как икают женщины. Когда он икал, весь дом ходил ходуном. «Ты ведешь себя, как свинья», – говорила я, а он только смеялся. Потом я пошла и легла в кровать, но мне было трудно заснуть без мужчины, а еще труднее – без пухового одеяла в такую холодную ночь. Когда же мне удалось задремать, я увидела сон про то, как среди ночи нас вытаскивают из дому и меня расстреливают, как собаку, а он остается стоять столбом, как дурак, с пощечиной и с «Мы не станем тебя насиловать», и с могилой, и с соком из мифов – и все это так разволновало меня, что я проснулась вся влажная, так, как это умеют только женщины.
Как у летучих мышей
Иногда я думаю о нем, и в эти моменты мне ужасно его не хватает. Особенно по ночам. Я не очень хорошо засыпаю. Летом мне жарко, зимой холодно. Всегда не так, как надо. Есть животные, которые никогда не спят. По ночам они выходят на охоту, но я по ночам не хожу даже пописать. Я по ночам не хожу даже к холодильнику. Когда-то я сказала ему, что боюсь тараканов. После этого все лето, каждый раз, когда мы занимались любовью, он сажал меня себе на спину и нес в ванную или в туалет, был мне вроде такси, я крепко обнимала его за плечи и ехала, куда хотела. Мама говорит, что именно поэтому он исчез. Именно потому, что я такая безразличная, живу так, как будто меня ничего не касается, никогда не говорила ему, что люблю его, – как бы он ни улыбался мне, что бы он ни делал, – мама говорит, что это мне наказание за неспособность вести себя по-человечески. Мама говорит, что даже маленькой девочкой я никогда не говорила «спасибо». Я всегда хватала подарок и убегала. Я даже укусила за палец нашу соседку, Метуку, когда она сшила мне юбку и отказалась отдавать пакет, пока я не скажу «спасибо». Рута говорит, что это все глупые мамины выдумки, что теперь, когда мама больше не работает в мэрии и целыми днями слоняется по дому, она просто морочит нам голову от скуки. Но мама права. Я никогда не говорила ему, что люблю его, а ведь нам было так хорошо вместе, а сейчас, когда его уже нет рядом, я, может, и говорю ему «я люблю тебя», но это не имеет никакого значения, потому что некому слушать. Видно, всё сразу не бывает. Такова жизнь. Как у летучих мышей. Если ты можешь летать, то рождаешься слепым, а если ты можешь видеть, то ты просто мышка в грязном погребе. Еще и поэтому я соглашалась жить только на верхнем этаже. Мышей я действительно боюсь, в сто раз сильнее, чем тараканов. Я боюсь, что они меня укусят, но еще больше я боюсь их писка в темноте. В армии, когда мы с ним познакомились, нас иногда отправляли на ночные дежурства. Я лежала на складной походной кровати и слушала, как пищат мыши. Я видела, как их тени бегают по стенам и по потолку. Мне все время казалось, будто это сами мыши бегают по потолку и поэтому пищат от страха и будто вот-вот кто-нибудь заметит все это и поймет, что все неестественно и неправильно, и вернет все в мире на свои места, и мерзкие мышата свалятся с потолка прямо мне в кровать. Я обрадовалась, когда он пришел и лег ко мне на кровать. Я действительно обрадовалась. Мне было приятно ощущать его дыхание, согревающее мне плечо, писк прекратился, и я тоже не издала ни звука. Здесь я, наверное, должна подумать про свои сны, но я почти не вижу снов, потому что почти не сплю. Рута опять говорит, что я должна взять себя в руки, что, если я не пойду на поминки, его родители ужасно обидятся, но мне нет дела до его родителей, вот уже год прошел, а я и не заметила, мама сказала, что это меня Бог наказал за то, что я ничего не умею ценить, а Рута крикнула ей, чтобы она заткнулась. Эти могилы такие маленькие, как будто внутрь кладут котят или гномов. Все эти растения, песок и мрамор – можно подумать, что тут не могила, а просто цветочный горшок. Наша могила самая маленькая на всем кладбище, а может, самая маленькая на свете. А самый красивый из всех гостей – его приятель, лейтенант, которого я никогда не видела раньше, на нем форма летчика, хоть он и ушел из армии за два года до смерти Йотама, и после поминок он отвозит меня домой на своей машине и поднимается выпить кофе. Уже почти стемнело, и я играю шевроном на его плече. У шеврона голубой фон, а на нем нарисована летучая мышь. Он касается моего запястья, довольно нежно, и говорит: «Я все время о нем думаю». А я все время думаю, что, может быть, он сделает мне приятно и я ничего не скажу, или, может быть, я ничего не почувствую и скажу ему, что люблю его, и я все время думаю о летучих мышах.
Таинственное исчезновение Алона Шемеша
Во вторник Алон Шемеш не пришел в школу, и, когда учительница раздавала прописи, она дала Джеки две, потому что они с Алоном лучшие друзья, и их семьи тоже дружат и по субботам вместе ездят на пикники, и было бы совершенно нормально, если бы Джеки принес Алону домашнее задание. «И еще, Яков, – велела учительница, – не забудь от имени всего нашего класса пожелать Алону скорейшего выздоровления». А Джеки, который вообще-то был хулиган, махнул головой – мол, давай, давай, проваливай. Но учительница подумала, что это он соглашается.
В среду утром Джеки тоже не пришел в школу. «Он, наверное, заразился», – пропищала глуховатая Авива Кирнтенштейн. «Фигня, они просто прогуливают вместе с родителями и сейчас небось жарят шашлыки где-нибудь на Киннерете», – сказал Меир Собан. «Тихо, дети! – велела учительница. – Кто из вас вызовется отнести домашнее задание нашим заболевшим товарищам?» – «Я отнесу Алону, – вызвался Юваль, – мы живем рядом». – «А я Якову! – поспешила Дикла, стараясь опередить всех остальных. Все знают, что она втрескалась в Джеки. «А я Якову!» – передразнил ее Меир Собан, и все засмеялись. «Дурно смеяться над искренним желанием помочь больному товарищу. Вечером я лично позвоню и поинтересуюсь состоянием здоровья отсутствующих». – «Какое там искреннее желание, она трахаться хочет!» – громко прошептал Гафни, и его выгнали из класса.
На следующий день Юваль и Дикла тоже не пришли. «Уж не знаю, кто как, а Юваль не пришел из-за контрольной по географии, – сказал Собан. – Спорим на что хошь». – «Может быть, они заболели тифом, в источниках написано, что первые поселенцы очень страдали от...» – начала Авива Кирнтенштейн, но Гафни пригрозил спалить ей все тетрадки, и она заткнулась. «Я звонила заболевшим домой, но телефоны не отвечали, – сказала учительница. – У меня нет иного выхода, кроме личного визита. Тем временем вам не разрешается навещать больных, пока я не буду твердо знать, что они не представляют опасности для общественного здоровья».
После уроков весь класс собрался в «царском» парке под смоковницей. «Да кто она такая, чтобы разрешать или не разрешать нам навещать друзей?» – кричал Меир Собан. «Много о себе думает, – начал горячиться Гафни. – Из принципа сегодня все идем навещать Джеки! И без отмазок, Кирнтенштейн, зуб даю, если ты не пойдешь, я съем все твои гребаные фломастеры!»
В результате не пошел я: мама оставила мне записку, что днем придут чинить холодильник, а она вернется поздно. Так что я остался дома, как дурак. Я знал, что Гафни мне поверит, но кое-кто обязательно скажет, что я струсил.
В пятницу в школу пришли только я и Французистый Мишель. Даже учительница не пришла. Французистый Мишель объяснил мне, что ему вчера никто не сказал идти в парк и он пошел домой. Мы поставили на учительский стол мусорное ведро и все утро играли в баскетбол мелками.
С тех пор прошла неделя, и мы с Мишелем стали настоящими друзьями. Он меня учит всяким французистым играм, и нам очень клево. Мама говорит, что происходящее в школе просто недопустимо, и хочет организовать родителей, но ни у кого, кроме Мишеля, почему-то не отвечает телефон, и директору она тоже не смогла дозвониться. Секретарша говорит, что он позвонил три дня назад и сказал, что немного опоздает, потому что хочет проведать нашу учительницу, и с тех пор о нем ничего не слышно. Мама ужасно переживает из-за всего этого, она постоянно курит и пишет письма в Министерство образования. «Не волнуйтесь, геверет [22]22
Формальное обращение к женщине.
[Закрыть]Авда, – утешает ее Мишель, – они наверняка все жарят шашлыки на Киннерете». Может, он и прав, я уже совсем не знаю, что и думать, а может, права была Авива Кирнтенштейн, и они все умерли от тифа.
Колыбельная для времени
Каждый вечер, после ужина и молитвы, мы шли в детскую и безо всяких препирательств ложились в кроватки, укрывались грубыми вязаными одеялами и ждали. Мама входила тихими шагами, переходила от кроватки к кроватке, проводила рукой по одеялам, заставляя любую складку исчезнуть, одним прикосновением пальцев делая грубую полосатую ткань нежнее. Закончив обход кроваток, она садилась в изножье одной из них, легонько касалась лодыжки лежащего в ней счастливчика и начинала напевать странную, медленную мелодию. Некоторое время ее монотонный ритм совпадал с покачиванием маятника в часах. Постепенно мама замедляла пение, начинала растягивать слова, тянуть ноты, и вместе с песней замедлялся маятник. Мы завороженно смотрели на секундную стрелку, запинающуюся все чаще, и на маятник – он качался все медленнее и медленнее и окончательно останавливался, когда на губах у мамы замирал последний звук.
Каждую ночь мы лежали, зачарованно уставившись на стрелки. Красота спящего времени неописуема. Даже самому себе я не могу объяснить, что именно мы чувствовали тогда. В мире, лишенном времени, нет места объяснениям – мы просто как будто на секунду получали возможность увидеть жизнь такой, какая она есть на самом деле, – прозрачной и чистой, не замутненной липкими стремлениями и желаниями. Не могу сказать, что утром, встав в школу, я оказывался умнее и прозорливее, чем накануне. Но даже тогда, ребенком, я чувствовал, что мамина песня дает мне момент просветления, лишенный страхов и тревог, не отравленный страстями и предательскими мыслями.
Я помню последнюю песню, которую мама пела, лежа под смятым одеялом. Некому было заставить складки исчезнуть. Мы все стояли вокруг ее кровати и слушали ее слабый голос, снова тянущий незнакомые нам слова. Наши слезы медленно просачивались вниз сквозь слои воздуха, пока не падали на пол. В ту ночь время сомкнуло наши веки, но не заснуло для нас, а когда песня прервалась, не закончившись, оно качнулось обратно и ударило нас на страшной скорости. Я не знаю, по чему мы скучаем сильнее – по маме или по песне. Я знаю, что с тех пор мы все пытаемся усыпить время.
Единственный, кому это удалось сделать навсегда, – наш старший брат Яков. Два года назад его зарезали в драке на Часовой площади. Рита и Веред вышли замуж, Рита стала воспитательницей в детском саду, а у Веред есть прекрасная работа в поликлинике, но я чувствую, что и они тоскуют и они пытаются вспомнить знакомую песню. А я? Я иногда пытаюсь петь ее себе по утрам, когда еду на работу в автобусе, или по вечерам, когда остаюсь в офисе отрабатывать дополнительное время. Но мои электронные часы не слушаются моей колыбельной. Может быть, это потому, что я не понимаю слов. А может быть, у меня просто не хватает терпения.
Смертельная улыбка Ганса
Я не пытаюсь тебя напугать, ничего подобного, мало того – я был одним из немногих ребят, кто не верил в смертельную улыбку Ганса. Я еще помню, как перешел в Центральную школу и только-только познакомился с Цвикой-гадом, которого на самом деле звали Цвика Аппельфельд, но все называли его «Цвика-гад» в честь папаши-жулика, который всех обсчитывал у себя в лавочке и поэтому назывался «Арон-гад». Цвика-то и показал мне Ганса, хозяина багетной мастерской «Вена», названной в честь страны, из которой Ганс приехал. Цвика сказал мне, что Ганс – бесово отродье и что если кто-нибудь увидит, как Ганс улыбается, то сразу умрет. «И поэтому Ганс – а он вообще-то хороший человек – заставляет себя никогда не улыбаться и тем более не смеяться, но все-таки, на всякий случай, от греха подальше, лучше не смотреть ему в лицо». Не знаю, откуда взялась эта байка, но в нее все верили – что было совершенно неудивительно, потому что Ганс и в самом деле никогда не улыбался. Папа сказал мне, что это злобные детские россказни, а мама сказала, что Ганс «бобыль», а это почти противоположность «бесову отродью». Я тоже думал, что это все неправда, и даже уговорил Рони Бадихи, который выше всех в классе и ничего не боится, пойти рассмешить Ганса и показать всем, что разговоры про «бесово отродье» – одно вранье. «Я с вами не пойду, – сказал Цвика-гад, – и даже издалека не стану смотреть. Мой брат рассказывал, что четыре года назад, в День независимости, Ганс не выдержал и чуть-чуть хихикнул, – так двое умерли на месте, а еще пятерых, которые только услышали его хихиканье издалека, отвезли в больницу с малярией, которая как грипп, только никогда не проходит». В результате мы пошли одни, потому что все остальные дети испугались этих историй и сказали, что будут ждать нас на школьном дворе.
Мы вошли к Гансу в мастерскую и увидели картинку с мужчиной без одежды, которому в руки вбили гвозди, а еще мы увидели карты каких-то несуществующих стран и гобелен с женщиной, которая присела отдохнуть, а сзади к ней подкрадывается чудище, и массу кусочков дерева от рамок – наверное, их кто-то разломал. Ганс подошел к нам поближе и спросил: «Чем я могу быть вам полезен, юные господа?» Я сразу подумал, что он очень смешно разговаривает, даже для бобыля, а он уставился на нас страшным взглядом, и у меня сразу начал ужасно болеть живот. Я хотел сбежать, но Рони схватил меня за руку и рассказал анекдот, о котором мы с ним договаривались. То есть я хотел, чтобы мы рассказали анекдот про то, как француз и англичанин крадут самолет, но Рони настаивал, что надо рассказать что-нибудь неприличное, а то над приличным взрослые никогда не смеются. Пока Рони рассказывал анекдот, Ганс смотрел мне прямо в глаза. И я чувствовал, что мне вот-вот предстоит умереть. А папе придется самому идти на экскурсию по горе Табур, потому что мама очень хотела бы пойти, но у нее мигрени. Я ужасно огорчился и даже не заметил, что Рони уже почти закончил анекдот. После слов «а Йоси отвечает папе: "В жопе у коня!"» – он должен был меня толкнуть, чтобы я засмеялся, то есть по плану мы должны были засмеяться, хотя уже и знали этот анекдот, чтобы помочь Гансу засмеяться тоже. Ганс изо всех сил сжал губы, его лицо налилось краской, и я понял, что он изо всех сил старается сдержать смех, чтобы спасти нас. Я хотел бежать, но не мог пошевелиться. И тогда Ганс влепил Рони пощечину и закричал: «Убирайтесь отсюда, тупицы!» И мы бросились бежать и не останавливались, пока не добежали до школьного двора.
Цвика-гад сказал, что нам повезло, что Ганс удержался и не начал смеяться, и помог Рони смыть с лица бесовский яд от пощечины. А потом мы пошли в лавочку купить кока-колы, и его папаша опять нас всех обсчитал.