Текст книги "Змея в кулаке"
Автор книги: Эрве Базен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
9
Дождь со снегом, гонимый мощными ударами ветра, непрестанно стегал Кранэ, с не меньшим упорством, чем Психимора, истязавшая нас. За окнами все зазеленело, речка Омэ разлилась и затопила на лугах кузнечиков. Вот уже два года – подумайте только, два года! – мы жили в позорном лицемерии, в рубище, без надежд и без волос, остриженных наголо. Вот уже два года преподобный отец Трюбель, щеголявший львиными когтями, дымя трубкой, набитой крепким табаком, обучал нас латыни и греческому.
Вопреки своему собственному предсказанию, он прижился в доме. Мамаша держала его сторону, несмотря на слабые педагогические способности святого отца и чрезмерное тяготение к крестьянским девушкам. Платили ему мало, обращались с ним бесцеремонно. При всех распрях он, подобно Понтию Пилату, умывал руки и предоставлял нашей властительнице полную свободу действий. Была, однако, и темная сторона в его спокойном житье-бытье: обладая тонким обонянием, он с отвращением вдыхал дурной запах, исходивший от наших носков, которые мы меняли только раз в полтора месяца.
– Опять от вас воняет гнилой картошкой, – ворчал он.
Но всему приходит конец. В марте месяце, в годовщину убийства Юлия Цезаря, когда аббат Трюбель невнятно читал нам отрывок из «De Viris»,[4]4
«De Viris illustribus urbis Romae» – учебник латинского языка, составленный аббатом Ш. Ф. Ломондом (около 1775 г.), где давался краткий курс римской истории.
[Закрыть] в классную комнату неожиданно ворвался наш отец с взъерошенными усами.
– Аббат, – надменно произнес он, – мне надо с вами поговорить, пройдемте в другую комнату.
Немедленно три уха прильнули к двери.
– Пошла драчка! – ликовал Фреди.
И действительно, «драчка пошла».
– Аббат! – кричал мсье Резо. – Это уж слишком, вы позорите свой сан! Только что ко мне приходила тетушка Мелани из «Ивняков». Вы, оказывается, пристаете к ее старшей дочери. Теперь я начинаю догадываться, по какой причине вы были вынуждены покинуть монастырь. Я лишаю вас права воспитывать моих детей.
Пока в этом объяснении еще не хватало комической нотки.
– Я даже подозреваю, что вы были лишены сана, а следовательно, отправляемые вами службы не действительны!
По зычному хохоту отца Трюбеля мы догадались, что он наконец сбросил с себя маску. От этого гомерического хохота наверняка пообрывались мелкие пуговицы его сутаны и запрыгали на животе львиные когти, подвешенные к часовой цепочке в виде брелоков. Наконец раскаты смеха затихли, и мы услышали:
– Прекрасно, мсье, с удовольствием покину этот сумасшедший дом. Меня уже тошнит от ваших бобов и от смрадных носков ваших деток, этих вонючих зверенышей! Оставайтесь под ферулой Психиморы! Ах, вы не знаете, какое прозвище ваши сыновья дали…
Вторично раздалось грозное рычание отца:
– Заткнитесь и убирайтесь к дьяволу! Сейчас велю запрячь лошадь, и вы немедленно уедете!
Из комнаты аббата Трюбеля стремительно выбежал отец, весь багровый от гнева. Внезапно распахнувшаяся дверь опрокинула нас навзничь, но мсье Резо пробежал через комнату, даже не заметив, что мы упали.
Аббат уехал тотчас же. Мне врезалось в память, как он садился в старую коляску, пропахшую кожей и конским навозом (ее в скором времени заменили малолитражным «ситроеном»).
На прощание Трюбель, однако, успел сунуть мне в руку львиный коготь и доверительно шепнуть на ухо, неожиданно перейдя на «ты»:
– Бери, дружок! Один лишь ты достоин такого подарка.
Изгнанного аббата Трюбеля заменил другой аббат, но нам, детям, пришлось расплачиваться за разбитые горшки. Психимора по-прежнему считала нас ответственными за все неприятности, возникавшие в доме. А в те дни для обитателей «Хвалебного» началась полоса неудач. Едва утих скандал с увольнением наставника в белой сутане, как началась распря из-за бельевых шкафов. Самая бедная из наших теток, мадам Торюр, осмелилась потребовать для себя нормандский шкаф из маленькой столовой и в добавление к нему две пары простынь. Неслыханные претензии! У двух десятков шкафов, украшавших наш замок, заскрипели от негодования дверцы. Устами возмущенной мадам Резо пятьдесят пар простынь заявили, что они никогда не покидали и не покинут «Хвалебное». Никому и в голову не приходило подвергнуть пересмотру справедливый раздел, по которому все добро перешло к мсье Резо, нашему отцу, благодаря добровольному отказу от наследства остальных членов семьи – таким образом свято соблюдалась традиция, позволявшая при каждой смене поколений сохранить поместье целым и неделимым. Документ подписали Габриель, баронесса Сель д'Озель, Тереза, графиня Бартоломи, протонотарий, сестра Мария из монастыря св. Анны Орейской, сестра Мария из монастыря визитандинок, сестра Мария из монастыря уже не помню какого святого (три последние – невесты Христовы, правда, и без них у Христа невест было хоть отбавляй). Подписала документ и мадам Торюр, сдуру вышедшая замуж за бедняка, оставшаяся вдовой после этого бедняка и сохранившая ему верность! Чего же теперь требует эта нищенка? Психимора просто задыхалась от негодования.
Мсье Резо колебался. Он был человек честный. Для успокоения совести он, в великой тайне, отказался в пользу сестры от авторских прав, унаследованных от матери. К несказанной радости Психиморы, шкафы остались на месте, но осторожности ради кое-какие пустые шкафы решено было превратить в уборные. Инцидент был исчерпан.
Но вслед за тем вдруг начался непонятный падеж лошадей. Итак, полоса неудач продолжалась. Лошади не давали никаких объяснений своим внезапным смертям. Сап, как утверждал коновал, он же ветеринар. Психимора недоверчиво пожимала плечами. Она знала, где собака зарыта. Прямо она не обвиняла сыновей в отравлении конского поголовья, но установила за нами слежку, долгие недели производила дознания, клеветала, чернила, надеясь найти улики или хотя бы подобие улик, которые позволили бы ей отправить виновников в исправительный дом, что было мечтой ее жизни. Напрасный труд! Мы были ни в чем не повинны. И держались настороже. Мсье Резо заменил лошадей автомобилем.
Жизнь в вашем доме, полная благочестия и вероломства, снова пошла своим чередом.
Мы росли туго. Мы как будто не смели увеличиться в росте. Психимора измеряла его каждые три месяца, пользуясь для этого, можно сказать, исторической планкой, на которой рост всех отпрысков Резо отмечался карандашной чертой с указанием имени и даты измерения. Но тщетно. Вероятно, мы нашли трюк, противоположный изобретению новобранцев наполеоновской гвардии, которые засовывали в носки колоду карт, желая достигнуть требуемого роста.
– Держись прямей, Рохля!
Но рост у Рохли не прибавлялся ни на один сантиметр.
Нет, одно-единственное росло в нас – некое чувство, которое невозможно было измерить, но которое заняло бы многие километры на «Карте Страны Противу-Нежности», ежели бы существовала такая страна. С этой точки зрения нас можно было бы считать гигантами.
Психимора, я помню, я буду помнить всю жизнь… Почему на всех платанах мы вырезали такие странные буквы – М.П.? Эти почти ритуальные знаки украшали все деревья в парке: дубы, тополи, ясени, все породы деревьев, кроме моего любимого тиса! М.П… М.П… Это значило: «Месть Психиморе». Месть Психиморе! Вот что вырезали мы на коре деревьев и осенью на корках созревающих тыкв и на стенах башенок, сложенных из белого песчаника, на котором легко выцарапывать перочинным ножом все что угодно; мы писали даже на полях тетрадей. Нет, милая мамочка, мы писали это вовсе не для того, чтобы запомнить какое-нибудь спряжение, в чем мы вас иногда уверяли. Спряжение глаголов! Нет, милая мамочка, из всех существующих в мире глаголов мы тверже всего знали глагол «ненавидеть» и без ошибки спрягали его во всех временах: «Я тебя ненавижу, ты меня ненавидишь, он ее ненавидит, мы будем друг друга ненавидеть, они друг друга ненавидели!» М.П. … М.П. … М.П. … М.П. …
А перестрелка взглядами! Помнишь, Психимора, эту перестрелку?
– Я обстреливал ее четыре минуты! – хвастался Фреди.
Несчастный Рохля! Где уж тебе, подслеповатому, вести обстрел! Если уж кто обстреливал тебя, Психимора, то именно я, – могу похвалиться. Помнишь про это? Ах, извини, ты помнишь об этом! Ты постоянно твердила:
– Не люблю косых взглядов. Смотрите мне прямо в лицо. Я сумею прочесть ваши мысли.
Таким образом, ты сама вовлекала нас в игру. И уже не могла от нее уклониться. Да, такие дуэли тебе самой нравились, дражайшая мамочка! Удобная минута наступала за обедом, проходившим в полном молчании. Сижу смирно, поди придерись ко мне. Сижу смирно, положив руки на стол. Не прислоняюсь к спинке стула. Словом, держу себя безупречно. Не допускаю ни малейшей погрешности в поведении. Я могу смотреть на тебя, Психимора, в упор – это мое право. И я смотрю на тебя, смотрю с лютой ненавистью. Только и делаю, что смотрю на тебя. А про себя говорю с тобой. Я говорю, а ты меня не слышишь. Я говорю: «Психимора! Посмотри же на меня! Психимора, я же с тобой разговариваю!» И вот ты отрываешь взгляд от тарелки с лапшой, твой взгляд поднимается, словно змея, нерешительно покачивается, стараясь обнаружить слабое место, но слабого места нет. Нет, Психимора, тебе не ужалить меня! С гадюками я уже встречался. Плевать мне на гадюк. Однажды ты сама сказала при мне, что еще совсем маленьким я удушил змею.
– Он мог погибнуть по вине бабушки, ужасный недосмотр! – прошипела ты. – Он спасся по великой милости господней!
Но сказала таким тоном, словно упрекала господа бога за эту великую милость.
Но вот твой взгляд впился в мои глаза и ты вступила в поединок. По-прежнему я молчу, я держу себя пай-мальчиком и с величайшим наслаждением дразню тебя. Я разговариваю с тобой, Психимора, ты меня слышишь? Конечно, слышишь. Так вот, я тебе скажу: «Ты уродина! Волосы у тебя сухие, подбородок противный, уши торчат. Ты, мамаша, уродина. И если бы ты знала, как я тебя не люблю! Я говорю это так же искренне, как Химена говорит Сиду: „Иди, тебя я ненавидеть не могу“ (мы как раз изучали корнелевские характеры). Я не люблю тебя. Я мог бы сказать „ненавижу“, но это менее сильно. О, злобствуй сколько угодно! Смотри на меня жестким взглядом своих зеленых, ядовитых серо-зеленых глаз! Я не опущу век! Во-первых, тебе это неприятно. Во-вторых, Рохля смотрит на меня с восхищением – он ведь знает, что я стремлюсь побить рекорд в 7 минут 23 секунды, установленный мною в прошлый раз, и он незаметно контролирует меня по твоим собственным ручным часикам. Сегодня я прикончу тебя взглядом. Этот лицемер Кропетт тоже следит за мной: пусть знает, что я его не боюсь. Пусть сам боится меня и пусть хорошенько подумает о тех неприятностях, какие я могу ему причинить. Я уже не раз при случае щипал его за зад, а скоро у меня хватит сил хорошенько избить эту мерзкую харю, как выражается Жан Барбеливьен. Жан его терпеть не может, да и никто его не любит, даже ты, мамаша, хотя и приучаешь его доносить на нас. Так что видишь, Психимора, у меня есть сотни причин выдержать испытание и, не моргнув глазом, смотреть на тебя в упор. Ты видишь, я сижу спокойно, как раз напротив тебя, устремив взгляд в твои змеиные глаза. Взгляд мой словно протянутая рука, которая потихоньку сжимает, сжимает гадюку до тех пор, пока та не сдохнет. Увы! Простой обман зрения. Это я только так говорю. Ты не сдохнешь. Ты еще долго будешь шипеть. Но ничего, ничего! Фреди, незаметно постукивая ногтем по столу, уведомляет меня, что я побил свой недавний рекорд, что я обстреливал взглядом Психимору больше восьми минут. Восемь минут, Психимора! А я все еще смотрю на тебя. О Психимора, сокровище мое! Взглядом я оплевываю тебя, я плюю тебе в глаза. Плюю в лицо, плюю…»
– Фреди, перестань стучать по-дурацки ногтями!
Кончено! Я победил. Ты нашла предлог отвернуться от меня. Будущего наследника ты наказываешь – тычешь его вилкой в руку, а затем, метнув на меня злобный взгляд из-под коротких ресниц, ты как будто говоришь: «Погоди, идиот, я тебе отплачу при первом же подходящем случае». На моих губах мелькает едва уловимая улыбка, заметная только тебе, Психимора. И ты мстишь: ты снова вонзаешь вилку в руку Фреди в самое чувствительное место (между косточками, по которым перечисляют месяцы года), вонзаешь с такой силой, что на руке выступают четыре капельки крови. Теперь уж Фреди бросает на меня косой взгляд. Папа слабо протестует:
– Сколько раз я тебе говорил, Поль, бей черенком вилки.
В добродетельном негодовании аббат молча опускает глаза. Этот очередной наставник тоже у нас не заживется: ему не по душе порядки в нашем доме.
Постойте-ка! Я становлюсь рассеянным, я забыл рассказать об этом аббате номер четыре. Да, четыре, вот уже два наставника, нанятые после отца Трюбеля, не смогли приноровиться к «слишком суровой системе воспитания» (выражение сильно смягченное, как и подобает духовным лицам). Оба они сбежали под благовидными предлогами: один сослался на болезнь матери, а другой – на свои собственные недуги. Четвертым оказался молодой семинарист, нанявшийся к нам на летние каникулы. Поначалу он взялся за дело с энтузиазмом. Подумать только! Он попал в тот самый дом, где родился великий защитник церкви. Но, думается мне, наша святость показалась ему слишком угрюмой, и он с сожалением вспоминал о семинарии, где воспитанники прохаживались по двору между долгополых сутан шестерками (первая шестерка шла как положено, а вторая – повернувшись спиной к ней) и где он чувствовал себя куда лучше, чем в сырой тени платанов нашего парка.
Недолго пробыл у нас этот аббат, я даже позабыл его фамилию. Но почему же, черт возьми, мне так запомнилось кроткое лицо этого новобранца духовного воинства здешней епархии? Ну-ка припомни, Хватай-Глотай. А-а, вот оно что, вспомнил! Ведь именно этот случайный знакомец испуганно подхватил в свои объятия мадам Резо.
Да, в свои объятия. В тот самый вечер, когда я побил рекорд. Во время вечерней молитвы. Быть может, припадок был ускорен нервным напряжением, до которого я довел свою бедняжку мать. Если так – я доволен. Это для меня огромное утешение. Теперь я вспомнил все до малейших подробностей. Внезапно мать побелела как полотно. А как раз в это время отец начал бодро читать акафист богородице:
– Пресвятая дева Мария, вечная наша предстательница и заступница…
«А что такое дева? – рассуждал я про себя. – Барбеливьенов Жан говорит, что дева – это женщина, у которой нет детей. Но ведь у Пресвятой девы был ребенок».
Тут мадам Резо вдруг встала и обеими руками схватилась за живот. Фреди бросил на меня быстрый взгляд.
– …заступница наша милостивая, во всех скорбях утешительница, в горестях нас никогда не покидающая, всегда внемлешь ты молениям нашим…
Ну уж это сущая чепуха! Сколько раз, доверившись этим словам, молил я заступницу, и никогда она ничего не сделала, чтобы смягчить Психимору!
– …ниспошли нам щедроты твои, приснодева.
Приснодева – это самая, самая чистая дева. Очевидно, существует различная категория дев. Ведь говорят же – царь царей.
– …к стопам твоим припадаю, стеная под бременем грехов своих… Поль, что с вами?
О, мой отец, ваша супруга стонет. Стенает под бременем грехов своих. Издает слабые стоны, хотя другие на ее месте вопили бы во всю глотку. Корчится от боли, шатается и, пытаясь выпрямиться, вдруг всей тяжестью падает на руки семинаристу. Он почтительно подхватывает ее, хотя становится при этом красным, как пион.
Папа, разумеется, в панике:
– Поль, душенька моя, что с тобой? Аббат, давайте перенесем ее на кушетку в гостиную. Фина! Фина! Ах, забыл, что она глухая!
Он бьет себя кулаком в грудь – высший сигнал бедствия. И глухонемая Альфонсина наугад хватает кувшин с нашей колодезной, чуточку мутной водой и выливает половину на голову хозяйке, но та лежит неподвижно. Да, черт возьми, дело серьезное. Нам всем очень интересно, и мы с любопытством вертимся вокруг. Психимора корчится, держась руками за живот, – вероятно, у нее приступ печени. Дыхание стало хриплым. Стыдно признаться, но с той минуты, как она начала задыхаться, нам стало легче дышать.
Наконец папа принимает единственно разумное решение: садится в машину и едет в Соледо за доктором Какором. Тем временем Фина вместе с Бертиной Барбеливьен, за которой успели сбегать, перенесли мать в спальню, раздели и уложили в постель. Когда врач приехал, она все еще была без сознания.
– Ну конечно, это все Китай, – сказал доктор. – Приступ гепатита. Боюсь, что у нее камни в печени. Надо будет сделать рентгеновский снимок. Я впрысну морфий.
– Идите ложитесь спать, дети, – тихонько сказал отец.
Я заснул очень поздно. Я вспоминал смерть бабушки. Как быстро совершилось это несчастье! Бог допустил тогда жестокую ошибку, а что, если он теперь решил ее исправить? Да будет на то его святая воля. Право, меня бы очень устроило, если б на то была его святая воля.
В доме теперь тихо. В круглое окошечко моей комнаты проникает запах свежего навоза. Барбеливьен возвращается из коровника, и в ночной тьме мерцает его фонарь. В моей отяжелевшей голове мерцает последняя кощунственная надежда.
10
Два дня спустя Психимора воскресла… Быстрее, чем Иисус Христос! По крайней мере временно: больная печень дает иногда такие отсрочки. Психимора отвергла рентгеноскопию, прописанные врачом лекарства, минеральную воду Виши, а главное, всякое выражение сочувствия. Желая поберечь жену, отец хотел было отказаться от устройства ежегодного приема. Но она воспротивилась.
– Вы меня еще не похоронили, – заявила она.
И прием состоялся. Мадам Резо, становившаяся с каждым годом все скареднее, не так уж любила это дорогостоящее празднество, на которое съезжалось человек двести – вся местная знать, начиная от герцогини, снисходительно шествовавшей между группами гостей, и кончая аптекарем (этого уж допускали в последнюю очередь).
– Потратим шесть тысяч франков и расплатимся за все приглашения разом, – заявлял отец. – Да и положение наше обязывает…
Шесть тысяч франков! На эти деньги можно было в те времена прилично одевать целую семью в течение двух лет. Шесть тысяч франков! Почти что десятая часть нашего ежегодного дохода.
Возникло осложнение. При всем своем добром (вернее, злом) желании Психимора не смела запретить нам, как прежде, появляться на ее рауте. Мы уже настолько выросли, что наше отсутствие не могло оставаться незамеченным. Но у нас не было приличных костюмов. По правде говоря, у нас вообще не было костюмов: мы носили короткие штаны и фуфайки – изделия рук нашей Фины. В последнюю минуту Психимора приобрела один костюм. Я не оговорился – действительно один на троих. Мы, по ее мнению, были почти одинакового роста: Кропетт, который пошел в Плювиньеков, рос быстрее, чем старшие братья.
– Первым наденет костюм Рохля и час пробудет среди гостей. Вторым нарядится Хватай-Глотай, а через час передаст костюм Кропетту. Никто не заметит. Зато получится большая экономия. Помимо того, раз вы появитесь поодиночке, у вас будет меньше соблазна делать глупости и вы успеете, как в обычные дни, приготовить уроки. А тот час, который вы проведете среди гостей, будет считаться переменой.
Такой выход из положения явно не понравился отцу, и он неохотно дал свое согласие. Что касается аббата (можно обозначить его АБ № 4, а для краткости просто № 4), то он оторопел.
– Признаюсь, не могу понять, что за порядки в вашем доме, – осмелился он сказать нам. – Вы тратите такие большие деньги на пиры, а самим надеть нечего.
– Мы ведь небогаты, господин аббат, – ответил я, – нам нужно поддерживать свой престиж, но тратить на это как можно меньше.
– Жертвуя необходимым ради излишнего?
– А что вы называете необходимым?
Аббат получил должный отпор.
– Обычно вы не так горячо защищаете свой клан!
Я всецело разделял его мнение, но мне и в голову не приходило, что он говорит искренне. Я считал, что он хочет заманить меня в ловушку, вызвать у меня жалобы, за которые мне жестоко достанется вечером на публичном покаянии. Кропетт не раз подкладывал нам такую свинью.
– Странные дети! – пробормотал семинарист. Вдруг его осенила догадка: А! Понял! Вы и меня принимаете за недруга. Бедный вы мальчик!
Не люблю, когда меня жалеют. Терпеть не могу хныканья. N4 хотел было погладить меня по голове, но я увернулся быстрее, чем от тумака.
Кропетт молча слушал наш разговор.
Итак, празднество состоялось под предводительством еле живой Психиморы. Наша «часовая перемена» оказалась тяжелой повинностью – куда легче было чистить дорожки в парке. Играть четвертым партнером в бридж, подбирать теннисные мячи, целовать сухонькие аристократические пальчики вдовствующей графини Соледо или мадам де Кервадек, мчаться во всю прыть на поиски шофера господина имярек, нести шотландский плед нашего двоюродного деда, почтенного академика, на минутку пожаловавшего на празднество, – вот каковы были наши развлечения. Для Фреди, который все-таки перерос меня, и для Кропетта, который все-таки до меня не дорос, наш общий костюм был не по мерке, и оба не выигрывали в нем. А я, будучи, так сказать, на полпути между братьями, казался в этом костюме почти элегантным. Мадам Резо заметила это и мимоходом шепнула мне на ухо:
– Спусти пониже помочи.
Я, конечно, и ухом не повел. Но она все же поймала меня в пустынном коридоре, когда я пробегал с каким-то поручением и, загнав в угол, собственноручно испортила мой наряд. Папа, учтиво беседовавший с мсье Ладуром, который прежде торговал кроличьими шкурками, а теперь – увы! стал самым богатым помещиком в наших краях, нашел, что я одет неизящно.
– Ты что, не видишь, что у тебя брюки собрались гармошкой? Подтяни помочи.
Я повиновался. Но тут возвратилась Психимора. Я заметил, как она, жеманясь, идет под руку с мсье де Кервадеком. Казалось, она твердо держится на ногах. При виде моих брюк ее бледное лицо слегка порозовело. Мне только что доверили блюдо с пирожными, и она придумала хитрую уловку:
– Смотри не объешься, милый!
А ведь я не съел ни одного пирожного, только угощал гостей. Но мсье де Кервадек, племянник кардинала, попался на эту удочку. Взяв по-отечески у меня из рук блюдо с пирожными, этот бородач светском тоном прочел мне лекцию о грехе чревоугодия. В этой нотации, приноровленной к пониманию избалованных детей, то и дело повторялось слово «гадкий». Слащавый выговор меня возмутил. Особенно обидно было мне то, что я выгляжу маленьким мальчиком, которого можно так наставлять. Мне было двенадцать лет, а на вид – десять, зато твердости хватило бы и на четырнадцатилетнего. Психимора, которая чутьем угадывала все, что могло быть мне неприятно, сразу поняла мои переживания. От себя она добавила медоточивым голосом, однако не забыв добавить в мед уксусу:
– Ступайте, гадкий мальчик! Ступайте к себе в комнату и скажите вашему братцу Марселю, что тетя Сель д'Озель ждет его, она играет в безик, и он будет вести счет ее взяткам.
Наказание было отсрочено. В желчном пузыре Психиморы опять заворочались камни. На этот раз она почувствовала приближение приступа. Не поднимая тревоги, она незаметно покинула парадную гостиную, еще полную народа, и, направившись в ту комнату, где находился шкаф с лекарствами, достала оттуда шприц и ампулу с морфием. Час спустя мы нашли ее на постели. У нее еще хватило мужества снять с себя и повесить на плечики шитое серебром платье. Она спала глубоким сном, завернувшись в просторный халат. Меня изумило выражение ее лица. Черты его смягчились. Даже линия подбородка не казалась такой грубой. У гадюки с угасшими глазами, у той гадюки, что лежала мертвая под платаном, чешуя уже не отливала металлом.
– Папа, правда, когда мама спит, она сама на себя не похожа?
Отец посмотрел на жену и вдруг дал мне удивительный ответ:
– Верно, без маски она гораздо лучше.
И он поцеловал меня. Тревожился он теперь меньше, чем при первом приступе. Для него важнее всего была привычка. Перед любой новизной он оставался безоружным. Но этот, да и последующий приступы печени у Психиморы не были угрожающими. Отец, участвовавший в войне четырнадцатого года, вероятно, испытывал страх только в первые дни. Люди такого склада, как он, привыкают ко всему, даже к смерти, а главное, к чужой смерти, особенно когда она становится частью той жизни, которой они только и умеют жить, то есть обыденной жизни.
Нет, и на этот раз Психимора не умерла. На следующий день она была уже на ногах. Лицо у нее было мертвенно-бледным, но подбородок торчал еще более грозно, чем обычно. Губы, полуоткрытые вчера, плотно сжались. Первой ее жертвой оказался аббат Не знаю, что за разговор произошел у них в библиотеке, но аббат вышел оттуда совсем сконфуженный, с красными глазами. Это последнее обстоятельство меня возмутило. Что это за мужчина, который плачет? И я кратко выразил свое мнение:
– Психимора держится лучше.
– Да, – подтвердил Фреди, – она держится молодцом, смелости у нее хватает. Вчера вечером она сама сделала себе укол!
– Она как скорпион, он тоже перед смертью сам себя жалит, – заметил Кропетт, который, видимо, чувствовал свою вину перед нами и решил к нам подлизаться.
Этого еще только недоставало. Восхищаться Психиморой! Этак бог знает до чего дойдешь. К счастью, расправа продолжалась. Пришла Фина – ей тоже намылили голову (выражаясь фигурально, ибо в буквальном смысле слова это случалось с ней весьма редко). Кажется, она вела крамольные речи на своем «финском языке». Бедняжка пришла за мной в классную комнату. Она повертела воображаемое обручальное кольцо на пальце (в переводе это означало: «Хозяйка»), три раза поманила меня пальцем (в переводе: «Зовет вас»). Затем раз десять щелкнула в воздухе пальцами и ткнула себя большим пальцем в грудь (в переводе: «А что она мне наговорила, так мне на это наплевать»). Затем последовали уже известные вам знаки в виде быстрых рукоплесканий: «Скорее!»
Я направился в библиотеку. Мамаша сидела в шезлонге. Именно сидела, а не лежала, – сидела, выпрямившись в струнку, не касаясь мягких подушек, так что ее ноги вместе с напряженной фигурой образовали идеальный прямой угол. Она смерила меня взглядом.
– Ты вчера, кажется, позволил себе ослушаться меня!
Я ничего не ответил. Она улыбнулась. Уверяю вас, улыбнулась. В распоряжении Психиморы имелось с полдюжины различных улыбок. Та улыбка, которой она одарила меня, разлилась по ее лицу, словно сироп по засахаренному каштану.
– Ну, оставим это. В общем, запомни хорошенько, если я даю тебе приказание, то даже сам отец не имеет права его отменить. Но я не по этому поводу позвала тебя. Я хочу знать, что именно сказал ваш наставник, ведь он позволил себе говорить обо мне недопустимые вещи.
Левый глаз у меня задергался.
– Но я знаю также, что его старания очернить меня в ваших глазах были довольно жалкими. Ваша бабушка и мадемуазель Лион порочили меня гораздо сильнее, чем этот семинарист.
– Это неверно, мама. Бабушка никогда о вас не говорила, а мадемуазель Лион заставляла нас молиться за вас утром и вечером.
Мадам Резо не осмелилась ответить: «На это мне плюнуть да растереть», но по безмолвной ассоциации мыслей зашаркала ногой по полу.
– А что же все-таки сказал аббат? – настаивала она.
Я вовсе не собирался выдавать семинариста, хотя его уже выдал Кропетт. Не могло быть и речи о том, чтобы восстановить действительный смысл его слов. Впрочем, этот будущий кюре оказался самым настоящим трусом. И пожалуй, даже лучше, что его выгонят из «Хвалебного».
– Для таких донесений, мама, у вас есть Кропетт, – ответил я спокойно.
И как я и ожидал, раздалась звонкая пощечина, неизбежная пощечина. Какая наглость! Мне еще не исполнилось и двенадцати лет, а я посмел ничем не выразить страха. Я только попятился, не прикрывая, однако, лица, как это обычно делал Рохля, специалист по увертыванию. Мое поведение, по-видимому, пришлось по душе Психиморе, из которой вышел бы великолепный жандармский офицер. Лицо ее выражало тревогу, но и некоторое уважение.
– Силенок у тебя еще маловато, милый мой, – сказала она спокойно, однако надо признать, что мужества ты не лишен. Я знаю, ты меня ненавидишь. Но я хочу тебе сказать, что из трех сыновей ты больше всех похож на меня. Ну, убирайся отсюда, да поживей!
Не сомневайтесь. Стрела пронзила ей грудь у самого сердца. Я даже думаю, что, прибегнув к известной дипломатии, я мог бы… Нет, нет! Мы уже притерпелись к нашей ненависти, как факиры к своему ложу из шипов.
Аббата выгнали.
Приехал следующий аббат, N5 по нашей классификации, а по документам Атаназ Дюпон. Но он выдержал только неделю и ушел, хлопнув дверью. Прежде чем сесть в поезд узкоколейки, направлявшийся в Анже, Атаназ посетил кюре Летандара в Соледо, рассказал ему, как ужасно нас воспитывают. Но семья Резо пользуется большим влиянием в архиепископстве, на ее пожертвования содержатся так называемые свободные школы, имя Резо является символом, престиж коего не могут поколебать подобные мелочи. Кюре Летандар, памятуя о своем положении, испугался и не захотел вмешиваться. Атаназ, уроженец Трелязе, красного предместья Анже, бесстрашный Атаназ, обратился непосредственно в управление епархии, там взяли дело в свои руки и направили в «Хвалебное» настоятеля прихода Соледо. Я прекрасно помню, как он приехал к нам, пунцовый от смущения, помню, как дрожали у него руки: у бедняги начинался тогда дрожательный паралич. Отец встретил его в штыки.
– С какой стати архиепископ вздумал вмешиваться в мои личные дела, они совершенно не касаются его преосвященства.
– Видите ли, последние наставники ваших сыновей принадлежали к духовенству здешней епархии. Его преосвященство недоволен, что вы несколько бесцеремонно уволили их одного за другим. Теперь всем известно, что ваши дети… хм!.. не получают…
– Вы еще скажете, что мы их истязаем! Прекрасно, господин кюре. Я лично поговорю с монсеньером.
Настоятель увильнул от этой беседы и заговорил о другом:
– Управление епархии уполномочило меня передать вам, что необходимо возобновить разрешение на отправление церковных служб в вашей домашней часовне.
Отец побледнел как полотно. Разрешение! Поставить под вопрос эту почетную привилегию, а может быть, даже уничтожить ее? Нет, невозможно! Вся слава семейства Резо, которой так мучительно завидовали господа Кервадеки (чья домашняя часовня не пользовалась подобным преимуществом), зиждилась на разрешении служить в домашней часовне даже воскресную мессу. Отец в ужасе всплеснул руками.
– У моей жены тяжелый характер, я с этим согласен. Соблаговолите передать его преосвященству мои извинения. Впредь я буду придерживаться установленных правил.
– Не лучше ли вам отдать сыновей в коллеж?
Отец воздел руки к небесам.
– Господин кюре, имение почти не приносит дохода. Рента после войны, как у всех, обесценена. Я не имею возможности содержать в пансионе троих сыновей. Должен признаться, Резо обеднели.