Текст книги "Говорит Неизвестный"
Автор книги: Эрнст Неизвестный
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Когда я попал на вагоностроительный завод, у меня было ощущение, что завтра кончится советская власть. Это было что-то невообразимое по бесхозяйственности, по полному наплевательству на общезаводские дела. И меня же позднее обвинили, что я куски бронзы собирал из утильсырья. Вернувшись потом в Москву, я сказал Шелепину, курировавшему КГБ и Комиссию партийного контроля, что если он мне даст 10 грузовых машин, то я ему их привезу, груженые первосортной бронзой и напишу докладную записку, как это сделать. Он махнул рукой и ответил: "Бросьте, что я не знаю, сколько глупостей у нас делается? Не надо". А рассказать я ему хотел о бронзовом литье на Свердловском вагоностроительном заводе. Топится огромный ковш бронзы. Часто примерно треть ковша остается незалитой в формы. Эту бронзу выливают в землю во дворе. Никто потом не будет доставать эту бронзу, очищать от шлака и снова заправлять. Она пойдет в металлолом, на сбор которого, возможно, пошлют пионеров. Но советская власть от этого не рухнула, больше того, этот завод одно время даже имел переходящее красное знамя.
Рабочие действительно страдают – от низкой зарплаты, безобразного питания, чудовищных условий, отсутствия техники безопасности. Например, на строительстве, которое два министра курировали, а потом принимало все Политбюро, к которому было огромное внимание (я там делал рельеф) , завезли огромное количество леса и металла на леса. Но и лес и металл сразу разворовало начальство, а нам с рабочими приходилось ходить на 10-метровой высоте по гнилым доскам, которые переходили со строительства на строительство.
Вообще, когда работаешь на предприятии среди рабочих, узнаешь забавные вещи. Я работал на оборонном заводе сверхлегких сплавов, обслуживающем ракетную промышленность. Там готовилась закрытая выставка, которую должен был посетить Косыгин. Меня попросили оформить эту выставку, это пробил для меня один мой горячий поклонник, лауреат ленинской премии, академик, очень хороший человек. Мне удалось отвертеться от подписки допуска на этот завод, но все туда проходили с такой помпой, будто спускались в лабораторию, где гиперболоид инженера Гарина производится: тебя просвечивают, продувают, смотрят, какие-то бирки ты опускаешь – мистическая проверка! Пиво не пронесешь, четыре проходных, и все, что ты несешь, записывается. Но рабочие вытаскивали решетку в заборе и спокойно носили через него пиво, и делали это уже давно...
Устраиваясь на работу, многие рабочие думают в первую очередь о том, можно ли что-нибудь украсть. Вот что рассказывал Любимов, директор театра на Таганке: им нужен был шофер; пришел очень неплохой мужичок, важно обошел весь театр, везде заглядывал, трогал все руками. Любимов говорит: "Чего ты смотришь, ведь ты хорошую зарплату получишь, работать почти нечего, два-три раза подвезти..." "Нет, говорит тот, я здесь не останусь. Украсть же здесь нечего!"
На низах, в общении с рабочими, у меня сложился такой образ советской экономики: посадили 10 абсолютно пьяных мужиков, дали каждому по молотку и по гвоздю, чтобы вбить 10 гвоздей. Восемь ударили по пальцу, не вбив гвоздя, а двое вбили. В результате каждый из 10-ти получил зарплату за одну пятую вбитого гвоздя. Таким образом и непроизводительность, и бесхозяйственность, и расхлябанность – все сходит с рук в силу низкой оплаты труда.
Если при этом процветает воровство и взяточничество, то экономического урона нет: ведь оно не уменьшает общего объема производства, а только перераспределяет его, направляя его туда, где дает себя знать реальный спрос. Зато политический выигрыш есть: возникают неограниченные возможности манипулировать властью путем привилегий, шантажа и круговой поруки. Наказать всех виновных в воровстве и взяточничестве физически невозможно однако кого надо, можно взять на учет. Я думаю, что и Цыган, и дочка Брежнева считали, что обладают привилегией. На самом деле, их просто пасли, а когда понадобилось – взяли. Сколько раз мне самому КГБ предлагало брать за свою работу валюту. Я отказывался наотрез, и до своего выезда из СССР не знал, как выглядит доллар. Потом они мне все равно пытались пришить ложное обвинение в валютных операциях, но ничего не вышло. Некоторые же из моих знакомых, некогда молодых и талантливых, вели себя более опрометчиво и в результате оказались прикованными к режиму.
Когда в последние годы моей жизни в СССР у меня отношения с верхами власти улучшились, я столкнулся с новым для меня явлением – сопротивлением среднего звена. Одна из причин моего отъезда – невозможность понять, кто принимает решения и как дальше жить и работать. Казалось бы, Косыгин принимает решения, Косыгин мне поручает работу, но я видел воочию, что эта машина не работает, что решения Косыгина саботируются средним звеном. Это было, когда я строил рельеф в институте электроники. За моей спиной стояли министр электро-ники Шокин и министр электрификации Антонов, два мощных технократа, подключенных к армейским делам, да к тому же личные друзья Косыгина. Но как саботировался этот рельеф! Художественная идеологическая мафия просто не хотела, чтобы я его делал.
Или Асуан. Я получил поздравление непосредственно из канцелярии Брежнева, из канцеля-рии Косыгина, и меня по личной дружбе поддерживал Семенов, который по дипломатическим соображениям считал , что если такой монумент делают советские (чихать, какие там оттенки стиля) – то это уже гигантская победа, ведь мог же выиграть американец или француз. Представляете, как они обрадовались! И они меня поддерживали, и в конце концов мы победили, я остался автором монумента, но все же среднее звено умудрилось не дать мне сделать рельефы, причем самыми простыми бюрократическими закрутками, процессуально. Пока шел спор о рельефах, инженерам было приказано рассчитать все по моей модели – и конструкцию, и материалы – и составить сметы – без учета рельефов. А когда согласились, наконец, на рельефы – то оказалось, что уже поздно, что это невозможно.
Подобная история была с моим рельефом в Ашхабаде. Это было решение первого секретаря ЦК Туркмении, им было подписано, заказ дали мне, потому что главный архитектор Ашхабада был мой друг. Но как это саботировалось местным, как бы художественным фондом: не было стены, на которой должен был быть сделан рельеф, не было глины, не было рабочих, ничего не было, и только моя оголтелость и работоспособность, и то, что у меня был подготовлен свой штат людей, дали возможность выполнить эту работу в срок.
То же самое было в случае с Зеленоградом. Опять-таки, я добился успеха потому, что на протяжении лет я формировал свою художественную школу, у меня были и работники, и ученики, в этом отношении моя ситуация была уникальная. Кстати, одна моя студентка сейчас выиграла конкурс на надгробный памятник Шукшину и поставила его, и его вынуждены были открывать крупные сановники, об этом был репортаж в "Литературной газете". Я горжусь тем, что создал серьезную школу. Сейчас многие мои последователи делают то, что я не мог делать. Я устал именно от того, что у меня было полное чувство безнадежности выяснить субординацию: кто командует? Косыгин или комбинат?
Интересы комбината – это интересы идеологического аппарата, который опирается не на отдельных выскочек типа Неизвестного или Тарковского, которому 8 лет не выпускали на экран "Рублева", а на среднего художника, на профсоюзы. Именно средний художник представляет соцреализм. И здесь идеологические интересы тесно переплетаются со шкурными. Директор комбината получает мизерную зарплату по сравнению с ответственностью, которую он несет: он подписывает миллионные договоры, а получает 150-200 рублей в месяц. Ясно, что он берет взятки, и круг его мафии складывается десятилетиями, у кого он может брать, у кого не может, как брать и т. д. Если бы даже я и захотел дать взятку, он бы у меня не взял, потому что я не свой. Я ворвался сбоку, сверху, а не пророс снизу.
Выяснено, что Фурцева была взяточницей, и иначе и быть не могло, она в месяц официально получала меньше меня. Любой представитель министерства культуры имеет массу привилегий, но живые деньги – маленькие. Между тем министерство – работодатель, и художественная номенклатура – дружки: они вместе пьют, "моют спинку Халтурину". Халтурин был замминистра культуры, начальник отдела скульптуры. С ним шли в Смирновские бани, там большой бассейн, купались и договаривались, за что и сколько. Все мы знали, кому и сколько надо давать, и как. Я же мог давать деньги лишь рабочим за сверхурочную работу, они брали охотно. Но ни один чиновник у меня бы не взял, просто по закону больших чисел: лучше взять по 10 рублей с тысячи художников, чем 10 тысяч с меня и поссориться с остальными.
Почему еще так противилось мне среднее звено? Потому, что я получал спецзаказы. Например, министр Шокин хочет, чтобы я у него работал. В порядке вещей он должен был бы обратиться в скульптурный комбинат, чтобы ему назначили художника. Вместо этого, он дает мне спецзаказ. Формально, это правил не нарушает, но это острый нож в профессиональной среде, нарушение обычая и власти художника-бюрократа.
Так же я мешал протоколу. Скажем, приезжает сенатор Кеннеди, он хочет меня посетить, у меня от него есть письмо. Но это – нарушение протокола: почему он не хочет посетить президента Академии? И на те дни, когда Кеннеди в Москве, у меня отключается телефон, ему сообщается, что меня нет. Приезжает принцесса Нидерландов, она хочет посетить мою мастерскую, ей сообщают, что я болен – ложь. Кто бы ни хотел мое искусство – Луиджи Лонго или Фидель Кастро – против этого начинается борьба. В исключительных случаях они еще готовы отдать скульптуру, но без допуска к автору. Например, французский премьер Эдгар Фор, у которого жена – художница, решил посетить мою мастерскую. Так его бедного замордовали, и меня замордовали, но в конце концов встреча у меня в мастерской состоялась. Однако, поскольку мастерская была плохая и у Фора мог возникнуть вопрос, меня попросили ему сказать, что это временное складское помещение, что я вскоре получу новую мастерскую. Я, не будь промах, ответил, что врать не буду, дайте слово, что дадите новую мастерскую, тогда скажу. Мне дали слово. Фор задал ожидаемый вопрос, я ему ответил, как договорились. Когда он уехал, я начал требовать обещанную мастерскую, а мне говорят: "Еще чего захотел...". Вот сила среднего звена.
Когда я с триумфом вернулся из Югославии, где меня до небес поднимали (газета "Политика" писала: "Достоевский плюс Шостакович плюс Рихтер равно Неизвестный"), уже невозможно было меня обойти. А я жил в 8-метровой комнате, которую я получил как инвалид Отечественной войны: с тещей, женой и дочкой. Меня вызвал к себе Демичев и сказал: "Вы прекрасно съездили, благодарю. Какие у вас есть пожелания?" Я начал ему рассказывать о положении в изобразительном искусстве. Он говорит: "Хватит теорий, что вы за странный человек? Мне передавали, что вы живете, как скотина, в одной комнате... вы квартиру попросите!" Я отвечаю: "Спасибо. Я прошу квартиру, но в первую очередь я хотел бы иметь мастерскую". Он говорит, хорошо, и позвонил секретарю московской парторганизации Егорычеву. Меня принял Егорычев и сказал, что есть приказ дать мне и квартиру и мастерскую, но что он мастерскую мне сейчас дать не может, поскольку это находится в ведении Союза художников, а квартиру он мне выделит "из наших фондов, не из союзных". Тогда мне казалось, что секретарь горкома обладает абсолютной властью и что насчет мастерской он врет, но со временем я понял, что он бы мне и дал мастерскую, но ему-то в своей деятельности придется опираться не на меня, а на людей из Союза художников, из Академии художеств, на моих конкурентов, и они ему могут устроить серьезный скандал. Так что взаимоотношения формальной власти и власти среднего звена, власти инерции, не такие простые.
В среднем звене очень сложно переплетаются векторы интересов – и в армии, и в политике, и в сельском хозяйстве, и в искусстве. Например, провинциальный Союз художников Свердловска. Как во всякой провинции, идеологическое мышление там более жесткое, чем в центре. И многие из активных художников, битые в Свердловске, вдруг находят патронаж в Москве. Секретарю обкома очень хочется, чтобы его кадры числились блестящими, но средние не хотят посылать на выставку блестящих, они хотят себя показать. Так, многие значительные таланты, как Чингиз Айтматов, например, были избиты у себя на окраине, но получили поддержку в центре. И наоборот, в каком-нибудь сибирском журнале можно напечатать то, чего нельзя напечатать в центральном журнале. Их интересует в первую очередь то, что гость из Москвы – именит, а не то, насколько его вещь идеологически выдержанна. Это подобно тому, как в Москве можно выставить Пикассо, а в Свердловске нельзя. В обоих случаях вопросы престижа – то ли столичного, то ли заграничного – перебивают идеологические соображения, создавая опять-таки пазы в системе. Умозрительно это можно распространить и на науку, и на другие области человеческой деятельности.
5. БУДУЩЕЕ РЕЖИМА
Советский Союз – действительно "государство нового типа", как записано теперь в Конституции. Это первое в мире государство, где власть существует ради власти. Все остальное – идеология, культура, экономика, геополитика есть производное от главного, от власти. Для Рейгана или Миттерана власть есть инструмент для осуществления определенных задач. Они – представители общественных сил. Советские же руководители представляют власть как таковую, чистую, беспримесную. Не власть для того, чтобы воевать в Афганистане, а воюем для того, чтобы сохранить власть. Не власть для того, чтобы совершить в Африке изменения в пользу освободившихся от колониализма народов, а совершаем изменения в Африке, чтобы расширить власть. И если всякую власть старого типа, служащую определенным целям, можно было сменить, выдвигая новые цели (допустим, республиканские на смену монархическим), то что делать с властью, единственной целью которой есть власть?
О структуре этой власти я многое сказал, говоря о своем жизненном опыте. Эта власть не сосредоточена на верхах, она пронизывает все слои общества, сверху донизу. Верхи не всевластны, они зависят от среднего звена, среднее звено зависит от низов. Режим держится на иерархии искусственно созданных привилегий, которые работают в условиях нищеты и бесправия, на причастности к власти на всех уровнях, на причастности к вине, на круговой поруке. Круговая порука действует и на самых низах, в заводском цеху или дворовом комитете пенсионеров, и на самых верхах. Для примера приведу историю, которую мне рассказал человек, сопровождавший Брежнева в поездке на Урал.
На встрече Брежнева с работниками какого-то предприятия к нему подошел пожилой человек и начал хлопотать за уральский мрамор. Это давнишняя трагедия, я еще в молодости хлопотал, Михалков даже фильм ставил. Уральский мрамор крупно-кристаллический, он выносит холод, жару, дождь и снег и создает при полировке невероятной красоты фактуру. Другого подобного месторождения в мире нет, с ним может сравниться лишь мрамор Каррары. Это ценнейшее национальное достояние и, если уж на то пошло, – валюта. Это статуарный мрамор, который надо пилить для больших, компактных масс. А его разрабатывают не распилом, а взрывным способом. Портят всю микроструктуру жилы. Превращают его в щебень, и этим ценнейшим материалом устилают дороги, которые потом асфальтируют.
Пожилой человек выступает перед Брежневым – помогите! Сколько разных комиссий было, и все без толку. И упоминает про поверие, что этот мрамор лечит от ревматизма. Брежнев его довольно бесцеремонно оборвал, чего мол по пустякам лезешь. И обратился к секретарю обкома: "Что, Вася, правда от ревматизма лечит?" Тот говорит: "Да, у меня самого – ванна". "Знаешь, отвечает Брежнев, отгрузи мне кусочек".
Я подумал: нет, это не глупый цинизм. Брежнев, как нормальный аппаратчик, знает, как приобретать блага. Если бы ему действительно было нужно, он бы дал знать помощнику, и ему бы навязали в подарок мраморную ванну. Он бы кочевряжился, зачем, мол, товарищи, не делайте меня нескромным, ну, так и быть, из любви к вам... Зачем он, вместо этого, сказал: отгрузи? Он хотел показать члену мафии, что и он – такой же. Пахан дал понять шестерке, что они одной крови, ты и я, что он-то – свой. Это принцип, который работает. Это – как писание докладных по приезде из-за границы. Для чего они нужны? Ведь не для изучения того, что и так известно в КГБ. А для того, чтобы связать круговой порукой. Писание есть причастность. И экономические безобразия есть причастность.
Причастность к власти вовсе не мешает критически относиться к режиму. Таких антисоветских разговоров, как я вел в аппарате ЦК – я за границей не слышал, здесь это считается безвкусицей. А сколько именно с верхов партийного аппарата идет антисоветских анекдотов? Многие мои друзья и напарники по "катакомбной культуре" шли в аппарат, шли в "зелененькие" с надеждой смягчить систему, и поняли лишь позже, что попали в ловушку, так как из аппарата возврата нет. Они кооптированы, даже если они против. Вот, например, мой друг Юра Жилин: он был кабинетная крыса, полностью погружен в историю, в политику, ничего для себя не хотел. Так его вызвал, кажется, Суслов: "Вы что из себя разыгрываете?" Его заставили взять шикарную квартиру, выписать из Испании мебель из черного дерева, быть, как другие...
Создатели нового государства ничего лучше иерархии вещественных привилегий предложить не могут. Впрочем, есть и условный допуск свободы. Я знал одного человека из самого близкого окружения Брежнева, из технической обслуги. Он взяток не брал, но очень любил политическую литературу, регулярно возил ее из-за границы, в частности журнал "Посев". Долгое время все сходило, но когда понадобилось его убрать, один раз открыли чемодан – и всё. Личные взгляды функционера могут быть самыми оппозиционными, но политического веса это не имеет: это его ночное сознание. Политический вес имеет то, что он говорит с трибуны. Недавно командующий американской армией, выйдя в отставку, написал длинную статью о том, как надо перестроить командование армией. Показательно, что, когда власть была в его руках, он этих реформ не проводил. И работник ЦК, и американский генерал части системы так же, как часть системы – пилот на трассе Москва – София. Моторы, маршрут, пилот, все – части системы. Пилоту может быть и хочется полететь в Париж, но для этого он должен перестать быть частью системы и стать террористом. А поскольку к этому он не готов, он удовлетворяет свое ночное сознание, повесив голую Брижит Бардо у себя в кабине. Так же и советский аппарат: он может быть и мечтает полететь в НЭП, но пока он продолжение машины, он удовлетворяется антисоветскими анекдотами.
Все же есть два явления, на которых я бы хотел остановиться: это чувство алиби и бескорыс-тные дела. Никто не хочет брать на себя ответственности за решения власти. Например, я никогда не мог найти источника, который накладывал запрещение на поездку, на заказ, на что угодно. Внизу вздыхали и говорили: "Это они... мы не можем". А наверху говорили: "Вы понимаете, мы бы с удовольствием, но ведь надо считаться с Союзом художников, с вашими руководителями". Я никогда не мог найти места, где принималось негативное решение. Но если принималось позитивное решение, то все говорили, что это их заслуга. Значит, чувство неправды происходящего подспудно живет во всех. Это не так, как в 17-м году, когда комиссар говорил: "Я приказал расстрелять этого негодяя". Нынешние комиссары не только не берут на себя ответственности, но сами толком не знают, где она лежит. Я как-то пьяный, злой, в присутствии крупного чина КГБ и своих друзей из ЦК, говорю: "Ну, кто же из вас меня все-таки не пускает? Вот вы говорите, что КГБ, а ты, Ленечка, говоришь, что они!" И тут они, тоже пьяные, между собой сцепились. Было очевидно, что никто из них сам точно не знал, как это происходит. Но каждый из них настаивал, что это – не он.
Есть как бы неписаный сговор властей: интуитивно они знают, что нельзя, и все! Очень широко распространено безответственное телефонное руководство. Кто-нибудь звонит и говорит: "Есть такое мнение, что...". Но реальной, подписанной бумаги по этому поводу нигде не найдешь. Вот это чувство алиби – нет, это мол не я, и меня там не было – характерно для всех уровней власти.
Ведь дошло до того, что, когда я уезжал, Андропов себе делал алиби. Я не хотел уезжать как эмигрант, я хотел ехать с советским паспортом. Пришел человек, о котором я знал, что он не врет, что он от Андропова, и говорит: подавай заявление, тебе дадут, с советским паспортом. Когда я подал, меня начали лупить так, что говорить не хочется. Долго я не понимал, в чем дело, звонить я им не хотел, тут есть свои правила игры. Потом снова приходит человек и говорит: "Понимаешь, Эрнст, мы проиграли. Андропов за тебя был, но в этот момент как раз надо было отстаивать советский паспорт Славе Растроповичу, а Суслов был против, он тебя вообще хотел сослать, скажи спасибо, что предложили тебе ехать по еврейской визе, это благодаря Андропову, он тебя уважает...", и всякие такие слова... "Да, кстати, когда уедешь (а я после этого еще полтора года не уезжал!), передай Славе Растроповичу, что это Андропов ему отстоял советский паспорт". Когда Слава приехал ко мне в Швейцарию, я ему это сразу рассказал. Тот рассмеялся: "Да, конспиративное сообщение! Мне об этом говорили уже в советском посольстве в Париже!" То есть создавалась легенда...
Неверно было бы предположить, что в коммунистической элите нет не только здравомысля-щих, но патриотически страдающих за родину людей, конструктивных сил. Но объективные условия таковы, что проявлять они себя могут часто лишь конспиративно. Это я видел на узком участке идеологической борьбы, в связи с Любимовым и театром на Таганке, или с моей персоной. Например, чтобы выпустить мое издание Достоевского, была разработана интрига, равная интригам государственным. Разработал ее парторг издательства "Наука", причем все считали, что он мой враг, а я знал, что он мой друг, он просто страдал за культуру, мы с ним познакомились из-за моих работ. Он втянул в эту интригу многих, около 30-ти крупных академиков и лауреатов, и дошел вплоть до Косыгина, не получая за это ни выгоды, ни денег, просто ради того, чтобы хорошая книга получилась.
Впрочем, конструктивные начинания иногда переплетались и с партийной интригой. Как-то главный идеолог Москвы Ягодкин выступил в "Новом мире" с невероятно ждановской статьей. Ко мне приходит один западный корреспондент левого толка и спрашивает – что Ягодкин делает? Ведь он льет воду на мельницу западных ястребов, врагов примирения с Советским Союзом! Я рассказал об этом одному парню из ЦК. А тот говорит: а почему бы тебе не сказать западной прессе, что по мнению московской интеллигенции Ягодкин льет воду на мельницу антисоциалистических сил... Я так и сказал. Потом поступил запрос от итальянской КП, и Ягодкина сняли.
У меня был значительный круг влиятельных друзей, имевших доступ к власти. Но когда я был в России, мне казалось, что они действуют не достаточно активно, что они не хотят рисковать и вступать в действительный конфликт. После приобретения западного опыта я пересмотрел свое отношение к ним. Там я оценивал ситуацию с позиций героики, я жил на разрыв, не шел на компромиссы. Сейчас я понял, что в действительности эти люди поступали по-настоящему бескорыстно и достаточно рискованно, вопреки своим личным интересам. Это особенно ясно, если их сравнить с людьми, делающими карьеру на Западе. Последние, мне видится, не очень-то склонны рисковать, хотя и рискуют очень малым, рискуют, скажем, попасть в салонно-неловкую ситуацию.
В связи с этим мне припоминается забавный эпизод. Только в данном случае "конструктив-ные силы" помогали не диссиденту, а партийному начальству, а "диссидент" тоже принимал в этом участие. Всю ночь мы сидели в моей мастерской и готовили тезисы одному из шефов ЦК для его поездки в Италию, где он должен был встречаться с видными интеллектуалами. У референтов ЦК было достаточно информации, но, видимо, они хотели услышать какие-то свежие идеи от меня, чтобы их шеф мог щегольнуть неожиданностью взгляда. Мы сидели всю ночь, пили, страстно спорили и очень много работали. Под утро, обалдевши от невероятного количества сигарет и выпитого, один из референтов ЦК, ярый, кстати, антисталинист, говорит: "А все же тов. Сталин был прав: последний советский человек лучше первого буржуа". На него зашикали: да что ты, мол, очумел? А он говорит: "Ребята, мы же знаем наших коллег на Западе. Вы можете себе представить, чтобы люди, занимающие наше положение, бесплатно, не имея от этого никакой выгоды, сидели всю ночь и работали не за страх, а за совесть, чтобы их мудак-начальник не выглядел мудаком за границей? Да еще проклятый скульптор сидит и помогает..."
Я начал думать, что в этой истории есть ключик к важному психологическому механизму, который происходит, возможно, из русских традиций, из идеи служения общему делу, из чувства стыда за свою страну, из чувства смущения за происходящее, из стремления показать, что и мы не лыком шиты... но в данном случае эти "конструктивные" мотивы сливались с интересами власти. Где кончаются интересы власти – и где начинаются интересы России, вопрос очень сложный. Скажу лишь, что для многих людей в правящем слое идея России – существенна. У них, например, даже есть мода величать себя царскими титулами, как статский советник, или тайный советник, или действительный тайный советник.
Коммунистический режим часто критикуют за его жестокость, за эксплуатацию населения, за экспансию, за то, что жизнь, по сравнению с дореволюционным периодом, ухудшилась. На это можно возразить, что ведь полтораста лет тому назад тот капитализм, который критиковал Маркс, страдал многими пороками: была и жестокость, и эксплуатация, и внешняя экспансия, и при феодализме, вероятно, жилось лучше. Коммунист может сказать – дайте и нам полтораста лет, мы тоже станем хорошими.
Но он никак не может дать ответ на вопрос – а что в этом новом обществе будет с Моцартом? Это – коренной вопрос. Что делать с личностью? Тут ответа нет. Это общество враждебно личности. У них есть иллюзия, что, как сказал Сталин, "незаменимых у нас нет". И потому личность вступает в неминуемое противоречие с системой. Ведь никакой лжи нет, когда они говорят: "От каждого по способности, каждому по труду". Что это значит? Ты способный, ты – Моцарт, ты бросай кишки на стол, а я тупица, я ничего не умею, но я тоже тружусь восемь часов в день, значит и тебе и мне одинаково, по труду, а не по результатам. Способность не учитывается. Карьера учитывается, но карьера это не способность, а иерархическое положение в пока еще не бесклассовом обществе. В результате очень многое держится на генетической случайности. Все курят, один работает, потому, что он генетически не может не работать. На нем все и держится. И начальство закрывает глаза, что он там беспартийный, или еще что. Но какая у такого общества может быть долгосрочная перспектива?
Еще при Сталине отдельные кадры, отдельные микрофюреры принимали самостоятельные решения. Они знали, что они могли поплатиться за них головой, но они могли поплатиться головой и за не принятые решения. Сегодня, когда за решения ничем не платят, людей полностью отучили их принимать, отучили брать инициативу, иногда – рисковать! Ведь основное качество советского чиновника – он в принципе не принимает решений, он ждет решения сверху, а верха ждут решения, оглядываясь друг на друга, пока все не зажгутся на "да" или "нет". Не только народное хозяйство, даже армия построена по принципу безынициатив-ности, без приказа из центра ничего не делается. В прошлой войне принималась масса инициативных решений, научила военная обстановка. Но с тех пор прошло уже 40 лет, а современная война не стройное шествие, она будет требовать инициативы отдельных групп больше, чем когда-либо. А между тем в армии, которая ее должна будет вести, инициатива сделалась редчайшим исключением.
Когда открывали мой монумент корреспондентам "Комсомольской правды", погибшим во время войны, то после пьянки под названием "землянка" (где вся военная элита пила спирт, ела картошку с салом и пела фронтовые песни), несколько избранных были приглашены в кабинет Тяжельникова, который тогда был секретарем ЦК комсомола. Среди избранных был маршал Конев, который открывал монумент, и два Героя Советского Союза, один – солдат, другой кажется, лейтенант. За что же этим ребятам была оказана такая честь? За то, что в стычке под Даманском, когда китайцы открыли огонь и начали наших лупить, и все пассивно ждали решения Москвы, эти двое были единственными, принявшими решение – сопротивляться. Минуя верха, они взяли инициативу в свои руки. Их арестовали, но пока они сидели, из Москвы пришел приказ "дать китайцам". Тогда ребят освободили и сделали Героями Советского Союза.
Советское общество стало послушным обществом. Но дальше что?
Возьмем вполне удобную гипотезу, что Андропов не был опереточным злодеем из КГБ, что он, внутри себя, был просвещенный реформатор, который долго подготовлял свою власть, поэтому держал полумертвого Брежнева, чтобы успеть заблаговременно подготовить все звенья аппарата и избежать заварухи. Предположим, что это человек, который хотел делать добро так, как он его понимал – ведь он представитель партийной элиты, просвещенный технократ, он не мог быть буржуазным реформатором. Предположим, он проводил бы какие-то любые – реформы. То ли в сторону военизированного национализма с подачками крестьянству, то ли в более либеральную сторону, с подачками научной интеллигенции и культурным технократам. Мне кажется, он тип коммуниста-технократа, который пришел на смену идеократам. По моей терминологии, он из зелененьких пробился в красненькие, а не из красненьких – в красненькие. Я знаю круг людей, который на него молился, я верю людям, которые мне его хвалили, верю, потому что они одновременно ругали Брежнева, когда это было весьма опасно. Один личный помощник Брежнева говорил: "Пока мы ему пишем, хоть бы читать научился". А Андропов внушал уважение к себе людям со знанием языков, докторам наук, профессорам, причем уважение не издалека, они его знали лично и звали Юрочкой. Допустим, что он был человек талантливый, и знал, что происходит, не из вторых рук, а из первых.