Текст книги "Говорит Неизвестный"
Автор книги: Эрнст Неизвестный
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Эти мешковатые старики с масками добродушных обывателей, эти людоеды, боявшиеся собственных жен, до сих пор не научились словам "коммунизм" и "социализм" (видимо, в силу этого они и пережили сталинские чистки), но их "коммунизьмов" и "социализьмов" оказалось достаточно, чтобы держать мир за глотку. И их элегантные ученики, переводящие "социализьму" и "коммунизьму" на все языки мира, щелкающие всеми красотами герметической культуры, всеми новейшими геополитическими терминами, так старающиеся выглядеть либералами, – служат (да иначе и быть не может) "коммунизьме" и "социализьме" в незамысловато-полицейском варианте своих учителей и наставников. Но при этом они искренне хотят выглядеть либералами. Они с наслаждением ведут культурные, свободомысленные разговоры, они хотят быть тонкими ценителями искусств – особенно они любят подарки от проклятых художников, они коллекционируют проклятую литературу и музыку. (Я сам с удивлением слушал песни запрещенного Галича на квартире у одного из помощников Брежнева. Но все это проделывается, разумеется, при полном отсутствии свободомыслия в их реальных делах.)
Гений лицемерия широко и вольно распахивает здесь крылья. Как и у всякого достаточно широко распространенного явления, у него много причин. Пока отметим одну психологическую, и далеко не самую пустую. Вся эта публика находится в плену двойственной внутренней ситуации. С одной стороны, они получили права и привилегии русского дворянства и купечества (разумеется, в своеобразном, партийном, варианте). У них невероятно (по современным масштабам, а сейчас, я думаю, и по мировым) высокий жизненный уровень: пайки, дачи, услуги, относительно высокая свобода передвижения (во всяком случае, в порядке культурного обмена с заграницей они предлагают только себя), информации. Но, в отличие от "законных" привилегий дворянства и купечества, их привилегии – в прямом смысле противозаконны, поэтому они законспирированы, скрыты от народа. И ни одна из них не имеет конституционного оправдания. Это создает хотя бы на первых порах некоторую психологическую неловкость перед интеллигентским кругом, из которого очень часто эти люди выходят. Ведь преподавание в школе и институте построено на уважении к традициям декабристов, Чаадаева-Радищева-Герцена, на традиции русского свободолюбия. И пока Молох революции пускал кровь, пока проходила борьба с оппозициями и врагами народа, в чаду смертей и войн могло показаться, что все, в том числе и имущественное (разумеется, временное) неравенство, оправдывается диалектикой истории.
Но сейчас всем ясно, что бог революционных свобод в России умер. И советская верхушка стала замкнутой суперсектой, окончательно оторвавшейся от задач, ее породивших, и имеющей одну цель: удовлетворение собственных постоянно растущих потребностей и бесконечное продление своего существования. И людям достаточно грамотным ясно, что сама непроницае-мость, окостенение, невозможность творчества в рамках этой секты, невозможность ее изменения изнутри, ибо общественная функция ее такова, что она не может измениться, не разрушившись, – свидетельствуют о реакционности развития общественного процесса.
Но нувориши партийной элиты, дети XX съезда, положившего, в основном, начало их карьере, – они привыкли пусть к куцей, но либеральной позе, столь привлекательной для нежных сердец. Эта поза вызвала к жизни либеральную гримасу в поэзии, литературе, кино и наложила несмываемую печать двойственности на целое поколение так называемых "деятелей культуры".
Особенно культивировала эту двойственность творческая интеллигенция. После смерти Сталина кое-что всплыло и выяснилось. Победители – хуже побежденных, убитые и проклятые постепенно становятся классиками, а убийцы из официально назначенных гениев превращаются в общественном сознании в то, чем они были с самого начала: в дерьмо. И поскольку страдание, как выяснилось, удел гениев, а успех в делах – удел дерьма, то стало модно страдать. В России, по словам Пушкина, любить умеют только мертвых. И потому весьма ангажированные советские интеллигенты, сидя за черной икрой и настоящей русской водкой (доступной только иностранцам, правительству и им) в прекрасных квартирах и дачах, плачут крокодиловыми слезами – так, как будто именно они и есть оскорбленные и угнетенные, а не оскорбители и угнетатели. Они хотят быть страдальцами, не будучи таковыми. Они хотят славы повешенных декабристов и одновременно – комфортабельно и вкусно прожить свою жизнь. И если переполненный доброжелательной благоглупостью иностранный гость попадет в эту среду, ему может показаться, что он присутствует на конспиративной сходке действительных борцов и диссидентов. А если заглянуть в души рассматриваемых персонажей, то заветная мечта их откроется, как на ладони: быть главой КГБ, но иметь международную славу и престиж Сахарова и Солженицына.
Естественно, в большой реальности им это уже не удается, но в рамках домашнего театра, щедро оплачиваемого государством, они подменяют ряд действительных проблем мнимыми и при помощи зарубежных наивняков создают видимость социальной жизни, видимость относительной свободы высказываний, и фиктивной постановкой проблем создают красочную вуаль, прикрывающую старческое безобразие системы, стремящейся к уничтожению любой творческой индивидуальности.
Но в свое время, во времена хрущевской оттепели, борцам "справа" и "слева" их борьба казалась социально содержательной. Еще бы! – как колыхались серые либеральные знамена, как противостояли им чугунные лбы старых, но еще стойких птеродактилей! Нет слов, чтоб описать кипение чувств и размах битвы, например, уродцев из Союза художников с уродами из Академии художеств! Как бились разгоряченные сердца (а сердце у уродцев и уродов находится, как известно из древней литературы, у самого заднего прохода)! Вы и представить себе не можете атмосферу этих битв!
Да, история издала неприличный звук, как некогда Пантагрюэль, и породила уродов и уродцев. И время сейчас играет роль Панурга и заключает браки между ними, в результате чего народилось такое количество насекомых. Та историческая битва велась за святое святых – за ключ от сейфа, где деньги лежат. И выяснилось, кто важней для государственной казны – серые из черных или серые из белых. Кто более достоин стать палачом духа, пребывающего в искусстве. Спор приобрел и теоретический размах. "Что такое социалистический реализм" – "сопли с сахаром" или "сопли с солью"? Решался научный вопрос, как должен выглядеть убийца в наши дни – страшно или сладко. Некоторое время художественная, творческая среда выглядела, как смешанный ансамбль дрессированных хищников: птеродактили, гиены и мандавошки. Но в конце концов всех временно победили либеральные "веселые поросята". Почему временно? – потому что по естественным социальным законам они сами очень скоро превратились в птеродактилей. Они доказали, что заплечных дел мастер может и подсезанивать, и подхемингуэивать, и подкафкивать – без ущерба для идеологии. Они доказали, что могут лизать задницу власть имущим более квалифицированно и за меньшую плату; они доказали, что у них более острый нюх на врага и более быстрый бег за врагом. Как говаривал один из них: "Что-то эта работа мне нравится, надо нам к ней присмотреться, скорей всего в ней есть что-то антисоветское". Горький цинизм. Жалкий цинизм.
Я думаю, что круг таких людей уже составил стихийно сложившийся институт, взятый на вооружение государством. Совсем как валютные магазины, валютные бляди; как комфортабель-ные лепрозории для приемов и обольщения иностранцев, где грудастым переводчицам разрешено имитировать не только свободу взглядов, но и нравов – перед радостно удивленны-ми гостями; где национальные меньшинства на всех языках страны говорят о свободе, пляшут и поют за иностранную валюту, которая так необходима государству, – делают то, что они давно уже перестали делать в собственных своих деревнях; где есть даже еврейский журнал.
В атмосфере лжи и камуфляжа появилось некое циническое братство, где простяга-душитель, сталинский птеродактиль в хромовых сапогах уже не подходит: не нецелесообразен в сложившейся ситуации. Ему может найтись место в провинции, но никак не на фасаде, обращенном на европейскую и мировую арену. Люди этого братства вездесущи – от политика до исполнителя эстрадных куплетов. Это "ученые", "журналисты", "врачи", "киноработники", "художники", непременные участники многочисленных международных конгрессов, гости посольств, несменяемые "львы" всех раутов и вернисажей, где присутствуют иностранцы. Они узнают друг друга по какому-то чутью, по цинизму – "мы одной крови, ты и я"; и чем более ты двойственен, чем быстрее ты меняешь маску – тем более ты свой, тем больше тебе цена в этой теплой компании.
Эти люди делают карьеру внешне вопреки старым советским законам. Именно благодаря своей двойственности. Но никто не должен обманываться: они сейчас нужны. Такова реальная международная обстановка, она обязывает.
Некоторые из них, возможно, при определенной социальной ситуации займут действительно позицию свободомыслящих либералов – когда общество поощрит их к этому и если им самим это будет выгодно. Но время работает против них. И циническое братство двоемысленных, как плесень, возникшая в атмосфере оттепелей и детанта, – есть некое испытание, всего только половое созревание советского функционера. Это юношеский онанизм. Такое баловство допускается только до определенного уровня. Но если начинается подлинная карьера – не на вторых, а на первых ролях, – то тут уж двоемыслие невозможно. И хоть делай лоботомию, но будь, как все старшие: искренне смейся, когда все смеются; пой и пей, что поют и пьют все; ешь все, что все едят, и хрюкай, когда все хрюкают. И тогда либеральные юношеские черты костенеют, пышные губы рта-хохотальничка сложатся в жесткую и надменную щель, и подлинное, неподвижное социальное выражение, а не юркая меняющаяся маска, украсит твою отвердевшую, заматеревшую физиономию. Ты покинешь "референтский аппарат" и войдешь в святая святых. Из "зелененького" ты превратишься в "красненького".
III
Проспект Мира, 41. Обыкновенный день. Утро. Нинка украла у матери дорогую брошку и выменяла на поллитра.
Ее брат Николай пригнал огромную машину-грузовик. Ему парк, где он работает шофером, разрешил стоянку во дворе по причине его болезни: он пьяница.
Сварщики с соседнего завода попытались продать мне вынесенный с родного государствен-ного предприятия тяжеленный сварочный аппарат. Не продав, они, чтоб далеко не ходить, бросили его тут же, у меня на дворе, и начали клянчить пять рублей. Убедившись, что у меня их нет, они попросили бутылки, стоявшие у окна, в надежде сдать их, получить деньги и опохмелиться.
Бутылки, бутылочки, пузырьки, шкалики, мерзавчики, баночки, сосудики... Московский двор начинает свою жизнь с мыслью о бутылке. Граждане и товарищи ищут деньги, чтобы опохмелиться. Без привычной утренней дозы алкоголя нельзя – невозможно трясущимися руками начать работать. Двор умирал от жажды – его томил похмельный синдром. Этот синдром порождал массу историй – забавных и трагических. Собственно, вся история двора и вся биография его обитателей покоилась на событиях, связанных с опьянением или мучительным желанием опохмелиться. Все разговоры вертелись только вокруг бутылки. Время сплющилось и остановилось в алкогольном бреду: не было ни "вчера", ни "завтра", а было только – "сперва взяли банку на троих, я, правда, до этого – грамм двести, было, для почину, но, однако, не двести, а почитай, триста, ну, значит, раздавили еще по одной – ты считай, значит, приятель, уже по восемьсот на рыло будет, а тут Васька говорит – давай солнцедар, а по мне хоть мочу, лишь бы забирало...
...смеху полные штаны, я ему и говорю, а он мне – молоко на губах не обсохло...
...Нинка, впрочем, тоже стерва – тихонькая, а как где – она тут, а как у самой – днем с огнем не найдешь...
...Бог с ней...
...живем однова...
...мой дядя самых честных правил...
...Семен, может еще сообразим?
...а нам что – обос... и в стойло!
...орлы, взмахнем крылами...
...а сам с копыт?
...нет, брат, нет, брат, некультурно: отойди и блюй культурно, имей понятие, а то – на людей: культура, бля...
...говорят, повара уволили с работы. За что, ребята? Горячую кашу х... мешал. – Ух, ох, гы, га-га, бррр, – смеху-то, смеху – полные штаны...
...тут Сенька со спиртягой, его козырь всегда старше, а я не против и денатуратику, только гнуть его, братцы, так – должен отстояться, няша уходит вниз, в стаканчик – сухарик, выпьешь – нектар, сухариком заешь, во рту так чистенько-чистенько...
...как на улице Донской меня е... доской...
...приняли по одной, дают – бери, бьют – беги...
...теща у меня, ребята, теща – "мимо тещиного дома я без дела не хожу, то ей х... в окно просуну, то ей ж... покажу"...
...однако, я вам скажу, неправы вы...
...у нас завсегда так...
...далеко еще, братцы, до коммунизма...
...ты меня уважаешь – я тебя уважаю...
...они – нас, я – его, мы тебя – ты нас...
...подрались маленько, потом я, он и даже...
...какая свадьба без стакана, какой еврей без жигулей, какая пьянка без Ивана, какой Иван без п.....ей...
...эх, твоя татарская морда! – что? армянин? по мне, хоть китаец, лишь бы с бутылкой...
...эх, летали, как голуби, смеялись, аж ус.....лись – ну хватит, робя, сачковать, на работу пора..."
И я, со своими своеобычными интересами, скульптурой, Данте, Библией, и музыкой, и поэзией, был погружен в размягченное, не доброе и не злое, а полуидиотическое общество улицы, где находилась моя мастерская. Не окраина и не трущоба – всего восемь минут от Кремля.
Я пытался создать непроницаемость, отдельность, своего рода батисферу, но это было возможно только внутри себя самого. Я нуждался во многом бронза, гвозди, доски, гипс, глина, камень и т. д., и т. п. Многие годы я отторгнутый от официальных заказов скульптор – не имел возможности получать это у государства, единственного хозяина всех этих благ. Поэтому я был потенциальным покупателем неофициального рынка – и я стал центром притяжения и жертвой похмельных интриг, и поэтому вся алчущая масса населения тащила к моим ногам все, что могла, – большей частью, ненужные мне предметы и механизмы.
Чего только ни предлагало в обмен на бутылку население, состоявшее вовсе не из уголовников, а из рабочих и служащих, не имевших возможности на свою скудную зарплату удовлетворить жажду и поэтому тянувшее из предприятий и контор все, что возможно! Мне предлагали женские дефицитные лифчики и трусы; чешские магнитофонные пленки; мясной фарш для пирожков; сложные электронные механизмы; ручного зайца; японские презервативы с усиками; лодочные моторы; золотую фольгу, украденную реставраторами кремлевских церквей; полуботинки хорошей кожи без подметок; ремни без пряжек и пряжки без ремней; дефицитный растворимый кофе; электронные лампы для телевизоров; иконы; типографский шрифт; драгоценный металл гарт; целлофановую пленку; туалетную бумагу; треножники для киноаппа-ратуры; значки, предназначенные только для иностранцев; всяческую рухлядь, украденную из дому: занавески, табуретки, этажерки, дамские чулки, платки, фотоаппараты, золотые монеты, корень жень-шень, морфий из аптек, шприцы, бинты, йод – и все за бутылку...
Иногда – бутылку дорогого и, видимо, краденого коньяку в обмен на большее количество водки. Причем интересно, что незадачливые купцы могли часами уговаривать меня купить ненужный мне товар, но мое предложение чем-либо помочь мне и за то же время заработать больше, чем выторговал бы, воспринималось как оскорбление, и умирающий от жажды купец, не жалея ни своего, ни моего времени, вместо того, чтобы за двадцать минут заработать нужную на бутылку сумму, будет час тебя уговаривать, что тебе остро, жизненно необходимы, скажем, консервные ножи в количестве шестидесяти штук.
Торг сводился к следующему:
Я. Убирайся, мне этого не нужно.
ОН. Нет, Эрнст, ты не понимаешь, ключи – первый сорт, и все шестьдесят – за одну бутылку...
Я. Убирайся, ты мне надоел.
ОН. Нет, ты посмотри, какие ключи, абсолютно новые!
Доходило до рукопашной, очень часто назойливых купцов приходилось выбрасывать за дверь, но – увы! – все это снова лезло в окно. Обитатели двора поняли, что есть моменты, когда я не могу сопротивляться и отказать. Увидят, например, иностранную машину – значит, важный гость, ну и ломиться в дверь с шумом и грохотом: "Эрнст, дай на бутылку!" Ну и откупаешься, даешь – а что же делать? Ведь иностранец не поймет, если перед его глазами кому-нибудь морду начнешь бить! Сколько выдумки, сколько бесстрашия, сколько остроумия и нелепости порождало желание немедленно заполучить бутылочку – именно немедленно, а не через час, не через полчаса – сейчас, сию секунду; как говорится, вынь да положь!
Женька по пьянке прижал знакомую девчонку в телефонной будке и снял с бедняги часы – ясно, не затем, чтобы следить за быстротекущим временем, а выменять их на бутылку. К сожалению, он так и не успел совершить товарообмен и выпить, потому что через десять шагов его остановил милиционер, прибежавший на вопли огорченной девчонки. Не опохмелившийся Женька, как говорят, отделался легким испугом: за него хлопотал коллектив, он иногда красовался на доске почета как ударник коммунистического труда. Получил всего три года, но во дворе все уверены, что он освободится досрочно, да и в лагере Женька не пропадет – он хороший слесарь, так что и в лагере насчет бутылки все будет в порядке: там начальству хорошие работники очень даже нужны, потому что начальство там на свою бутылку имеет именно с них.
Вот приходит пенсионер и приносит тюк копировальной бумаги и канцелярских скрепок – все это для хорошей канцелярии на год работы, и все это за бутылку. А если поторговаться – продаст и за рубль. У меня нет пишущей машинки, и мне нечего скреплять, но мне жаль старика, и я предлагаю ему сделку: если он уйдет сейчас же со своим товаром и перестанет мне надоедать, я дам ему три рубля. Он согласен, но ему хочется срочно выпить, поэтому он просит о любезности: пусть товар полежит у меня, а потом он его заберет. Бросив огромный тюк, загромоздивший мне прихожую, он уж потом не стал утруждать себя и тюк не забрал, пришлось его выбросить на помойку. Бедный он бедный – жена его работает в канцелярии, а там, кроме канцелярских принадлежностей, украсть нечего, вот она ежедневно и таскает домой копировальную бумагу и скрепки, чтобы откупаться от мужа, но, увы, это неходовой товар!
И действительно, все говорят, что "Сергеичу с женой не повезло", у других-то товар куда более ходовой! Например, одно время очень процветал негоциант, выносивший с государствен-ного предприятия вкуснейшее варенье. Но дела его несколько испортились после того, как он по пьянке и благодушию выдал тайну транспортировки: оказывается, он сшил себе целлофановые кальсоны с завязками внизу, так что варенье, залитое внутрь кальсон на ноги и на интимные, скрытые от взоров охраны места, не вытекало. Многие, в том числе и я, по причине излишней брезгливости перестали покупать у него товар, а многие – нет, ели так или кипятили и этим убивали микробов, которые могли выпрыгнуть в варенье из разных срамных мест предпринимателя.
За окном мастерской шум. Это сыновья моего помощника, милого и непьющего инженера, опять объявили войну своей престарелой и больной мамаше. Два обалдуя по 35-38 лет вынесли ее во двор, на снег, на матраце, и голую держат в одной рубашке, требуя, чтобы старуха выдала бутылку портвейна, где-то от них спрятанную. Соседи не вмешиваются, боясь огромных бугаев, я тоже – потому что понял: это бесполезно. Я уже как-то вызывал милицию, но, как только наряд приезжает, мамаша отрицает, что избита сыновьями, – боится их посадить. Впрочем, мне и моей помощнице кажется, что зря старуха боится: между всей этой публикой и столь же жаждущей бутылки милицией есть некое взаимопонимание, даже сговор. Но это уже другой разговор.
Но посмотрите, посмотрите! – сегодня стойкая и упрямая старуха победила мощных сыновей исключительно силой своего духа: несмотря на температуру и пытки, учиненные сыновьями, не сдалась; и прильнувшие к окнам болельщики увидели, как угнетенные неудачей и усталые обалдуи, которым надоело трудиться безрезультатно, бросили мамашу посреди двора и пошли, ссутулясь, искать счастья в другом месте.
Двор провожал их взглядом, в котором было двойное чувство: их жалели, так как вполне понимали, как трудно им с похмелья, но вместе с тем жалко было и избитую мамашу. Правда, некоторые – в основном, мужчины – говорили: "Ну что упрямится старуха? Все равно налижутся в другом месте. Отдала бы и дело с концом, жалко ей, что ли, бутылки?"
О бутылка, бутылка – символ жизни, вокруг которого крутится все, о бутылка – мера всего: это стоит столько-то бутылок, а это – столько-то... Как возненавидел бы двор какого-нибудь арабского шейха, если бы узнал, сколько он может купить бутылок за продаваемую им нефть! К сожалению, нефть в чистом виде, как известно, пить нельзя.
Вот ватага рабочих, ломавших соседний дом, обнаружила в подвале огромную бутыль чего-то – но чего? И как к местному интеллигенту, да к тому же еще пьющему, ко мне двинулась делегация, чтобы я их облагодетельствовал и определил – можно это пить или нельзя. Но, хоть у меня и высшее образование, хоть я и попиваю иногда, этого сказать я им все-таки не мог и посоветовал обратиться в аптеку. Но был найден гораздо более простой и совершенный способ: пошли к пивнушке и нашли добровольца, обладавшего смелостью камикадзе, прямо и честно все ему рассказали и предложили продегустировать, пообещав, что если он от первой не умрет, то разделит общую пьянку до конца, наравне со всей компанией. Сказано – сделано. Прямо перед окнами моей мастерской расположилась алчущая ватага во главе со смелым дегустатором, хватившим залпом стакан подозрительной жидкости, пахнувшей, однако же, вкусно – спиртом. Нетерпеливые собутыльники с радостью констатировали, что немедленной смерти не последовало, и выпитое, что называется, "прижилось" или "легло на кристалл". Просто и весело.
Чего только не пили в этом дворе! И денатурат под названием "Голубой огонек", и политуру, в которую бросали соль, чтобы самое клейкое ушло на дно; и тройной одеколон, и зубную пасту, разведенную с водой, и валерьянку, и зубной эликсир невкусного фиолетового цвета, – и ничего, сходило. Правда, не всегда.
На тех же ящиках перед моим окном умерли два человека, опохмелившиеся чем-то, не очень полезным для здоровья, и весь двор обсуждал, почему Петька погиб сразу, а повар, Петькин друг, не из нашего двора – из соседнего, еще несколько часов мучился. И пришли к выводу, что повар как-никак всегда ест и поэтому в желудке есть что-то, что помешало его сразу сжечь, а бедняга Петька, в общем, ничего не жрет, а когда пьет – то и вовсе, поэтому жидкость "вытекла сразу через живот".
То же случилось и со стариком Зубаниным, отцом моего форматора Сергея Зубанина. Выпить у них, правда, было что, но старик попутал с похмелья бутылку, – да прямо из горлышка, да такого крепкого препарата, что как в глотку попало, так и ахнуть не успел – вылилось снизу наружу и потекло по полу.
Много, чересчур много можно рассказать по этому поводу. Вот так же погиб брат Зубанина, но не оттого, что выпил плохого, а просто, выпив, разгорячился и похвастался, что поднимет столько, сколько и десяти человекам не под силу (был он грузчиком) . Взвалили на него – ну, его и раздавило.
Ох, много можно рассказать на эту тему! И все это было – проспект Мира, 41, строение 4.
Мои соотечественники знают, что я не говорю ни слова лжи – и с ними такое бывало, а если не с ними, то с их знакомыми, а уж недоверчивый иностранец, если не верит, пусть попросит своих корреспондентов сходить по этому адресу и спросить, было ли все это или не было, и как там сынки Владимира Петрова живут, и что с Нинкой и ее братом, шофером Колькой, и что произошло с группой моих друзей-сварщиков во главе с бригадиром Папаней, принимавшей с утра, как обязательный школьный завтрак, по семьсот грамм портвейна на нос, – им еще и не такое расскажут. И, возможно, расскажут о двух старухах – удивительную русскую сказку...
О том, как жили-были две сестры. Обе не красные девицы, а пенсионерки. Одна – парализованная, а другая относительно бодрая. И вот эта, другая, относительно бодрая – хозяйничала, ходила за пенсией, в магазины, а другая по причине паралича лежала неподвижно. Жили они нелюдимо, к ним никто не ходил – смысла не было, ясно, что на опохмелку они все равно не дадут.
Жили они не тужили на своих пяти метрах и забыли уж, когда подали заявление на очередь на квартиру. Неожиданно привалило им счастье – дали им квартиру, которой они тридцать лет ждали. Но старухи заартачились, по каким-то соображениям не захотели уезжать. И инспектора к себе та, подвижная, не пускала – под предлогом, чтобы не беспокоили ее парализованную сестру. Дом опустел, уже выбили стекла в соседних квартирах, уже начали отключать газ и электричество, а старухи все не съезжают. Воинственная ходячая так просто и сказала: расцарапаю лицо, кто войдет на нашу территорию – хошь дворнику, хошь милиционеру.
Но в конце концов пришло время сносить дом, и тогда, несмотря на вопли старухи, ворвались все-таки туда милиционер и дворник с одним еще очень важным гражданином из райсовета. Запах больно нехороший был в комнате, не проветривалось, видно, тридцать лет – ровно столько, сколько квартиры ждали. Не проветривали – думали, наверное: вот новую получим – надышимся.
Но оказалось – дело не в этом. Оказалось, что на постели уже много лет лежала иссохшая мумия. Оказалось, что ходячая сестра, как умерла ее родимая, боясь лишиться пенсии на двоих, мумифицировала ее и много лет проспала с ней рядом. Удивительна научная хватка этой старухи: до сих пор ученые гадают тайну мумификации; говорят, что и Ленин-то – не мумия, а кукла, а вот у ней не сгнила сестренка! И удивительна выдержка этой старухи – жить с трупом, спать с трупом столько лет!..
Даже меня – привычного, тертого – эта история несколько подкосила. Завидуй, Хичкок!
Но обитатели двора отнеслись к делу просто: на пенсию-то одну не проживешь – помрешь, так что же лучше – с трупом жить или самой мертвой быть? Вот так-то... Нужда пляшет, нужда скачет, нужда песенки поет...
4. ФРАГМЕНТЫ ОПЫТА
Ответ на вопросы о природе советского режима, которые у многих разрешались лишь в зрелом возрасте, мне слышался, пускай противоречивый, уже в детстве. Мой отец был белым офицером, он служил адъютантом у Анненкова, и происходил он из купеческой семьи. Мои дядьки тоже служили в Белой армии, а один, младший, ставши лишенцем, предпочел уголовный путь. Каким образом отец остался жив? И как мой дед умудрился сохранить часть домов от бывшего состояния? В Свердловске я родился в его доме. Это был большой дом в хорошем купеческом районе, потом эта улица называлась улицей Быкова, до этого – 3-я Мильковка, недалеко от дома Харитоновых, от Ипатьевского дома, где расстреляли царя и его семью. Сейчас нашего дома и района не осталось, все снесено и перестроено.
Когда отец со мной прощался, незадолго перед смертью, – его по существу привезли в Москву на носилках, – мы с ним сидели всю ночь и разговаривали. Он вообще был суровый человек, неразговорчивый, но на этот раз он был со мною предельно откровенен, и многое мне объяснил. Он рассказывал, что дед – либерал по убеждениям – был в группе уральских просвещенных капиталистов, которые хотели, если не революции, то во всяком случае конституционных изменений для поощрения технического прогресса. Видимо, его мировоззре-ние было близко к взглядам Щукина или Морозова. Отец рассказывал, что был такой Жоров, каким-то образом наш далекий родственник, что эта фамилия есть у Ленина, что Жоров был посредником между Лениным и капиталистами, морозовские деньги попали к большевикам, и на них печаталась в Швейцарии революционная литература. Но не вся революционная литература печаталась в Швейцарии. Часть ее печаталась в нашей семейной типографии в Оренбурге.
После октябрьского переворота отец, видя, как оборачиваются события, стал на сторону белых. Имущество нашей семьи было конфисковано, один дядька служил у атамана Дутова, другой, так же сражавшийся на стороне белых, был убит. Но со временем отец – с благослове-ния начальства – был вынужден уйти из Белой армии. Там против него велась интрига, одна группа хотела его убить – он мне не раскрывал, в чем было дело. Как раз когда он вернулся домой, пришли красные, они с дедом были захвачены и подлежали расстрелу. Но тут бабка вспомнила про типографию и представила какие-то свидетельства. К тому же, главный жандармский офицер Оренбурга, который перешел к чекистам, подтвердил, что Неизвестные печатали в своей типографии революционные материалы. Таким образом, была сохранена жизнь деду и отцу, и даже некоторые частные владения были возвращены, в том числе наш дом.
Отец мой не скрывал своего неприятия советской власти, это я помню с детства, причем не скрывал удивительно открыто. То, что он остался в живых, поражало. Отец был ярым картежником, и мое раннее политическое воспитание проходило под картежным столом. Мама уходила спать, а я тайком от нее вставал и приходил под стол. Считалось, что если деньги падают на пол, то они мои. Я помню яркие политические диспуты за "пулькой", диспуты неправдоподобно открытые, ведь было уже время ежовщины. Я помню, как отец в припадке ярости назвал Сталина мешком с грузинским дерьмом, и как Наум Дралюк, коммунист, бывший ведущим работником Уралмаша (они с отцом были друзьями детства) , пытался его угомонить, напоминая, чем он рискует. Но отец не унимался: "Нас, белых офицеров, расстреливать перестали. Вы сейчас стреляете друг друга". Отец как в воду глядел – Наум Дралюк был, действительно, потом расстрелян. Отца же не трогали, вероятно, потому, что он был очень хорошим детским хирургом, отоларингологом. Он делал операции высокопоставленным детям и его сохраняли, глядя сквозь пальцы на его политические воззрения, будто он просто болтун. Кстати, когда я уже в зрелом возрасте прочитал "Собачье сердце" Булгакова, я понял, что то, что говорил профессор Преображенский не было выдумкой – это носилось в воздухе и напоминало речи моего отца слово в слово. У отца было еще одно любимое занятие – полемизировать с советским радио. Он ложился на диван, включал радио на полную катушку и комментировал, так что я достаточно наслушался. Это – одна сторона.