Текст книги "Хорошие деньги"
Автор книги: Эрнст Августин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
– Буржуазно – криминал, – заявлял дядя, – антибуржуазно – тоже криминал. Я думаю, вы об этом вообще понятия не имеете, поскольку вы там у себя проспали шестидесятые годы. Карл Маркс, будь он кондуктором, позволил бы людям ездить зайцами, пока автобус ещё едет, а потом он перестаёт ехать, и все оказываются в луже со своим марксизмом.
Это он имел в виду нас.
– Дайте людям общественный туалет (читай: общественное учреждение), и они его загадят. А почему? Потому что никто не будет его чистить. Кто любит чистить туалет? Твой Маркс-Энгельс так и не смог полностью переварить материализм, а вот нынешнее общество потребления вполне с материализмом справилось.
При этом он снова надолго увязал в теме.
– Человека можно определить как животное с собственным домом, – если рассматривать с достаточной степенью отстраненности, это его самый существенный признак. У человека есть морда, как у любого другого животного, он может ходить, издавать звуки, спариваться, впадать в зимнюю спячку, – всё это не может служить отличительным признаком. Но собственность?
То есть собственный дом?
– Но ведь это одно и то же. Это самый существенный признак человека. Стоит только поставить под сомнение его право на собственный дом – и человек перестанет мыться; если всё превратить только в общественные учреждения, то человек лучше поступится своим существованием, он ляжет и умрёт.
Правда, я что-то не припомню, чтобы кто-нибудь когда-нибудь умирал хоть в одном общественном учреждении. Уж точно никто не умер ни в наших детских садах, ни в наших домах отдыха. И от низкой платы за проезд, которая была нам гарантирована, тоже никто не умер, и даже, представьте себе, автобусы ходили! И по крайней мере был порядок.
– Да уж, ваш завхозовский порядок, – язвительно говорил дядя.
* * *
– Мораль завхоза: личный покой прежде всего! Стучать дверью, громко шуметь строго воспрещается! Подпись: отец нации.
* * *
– Мораль, – заявил дядя, – есть этика представителей правящего слоя, в вашем случае – завхозов. Хорошо то, что хорошо для него, для завхоза. И ещё вот что, – добавил дядя, – ваша Аллея Сталина – это предел мечтаний завхоза, так он представляет себе парадный дом!
Вот какую несусветную чушь мне приходилось выслушивать.
•••
Однажды пришла в гости сестра госпожи Штумпе. Она привела с собой маленькую дочку, прелестную Аннелору, этакого мякенького котеночка, на которого дядя взирал с большим недоверием. Точно так же, как и она на него.
Вот они на кухне – дядя и Аннелора; женщины ушли за покупками и оставили ребёнка на попечение дяди.
На столе лежали три банана, два из которых Аннелора сразу же съела. Дядя тоже взял себе один.
Нет, пусть он его не берёт!
Нет, он его возьмёт!
Дядя вцепился в банан и хотел его съесть.
Нет, нельзя!
Я видел своими глазами, как дядя отчаянно мчался в сторону лестницы, Аннелора гналась за ним. На первой лестничной площадке дядя остановился, поднял банан высоко над головой, и Аннелора разревелась.
Позднее, когда женщины вернулись из магазина, они спросили, как девочка и дядя провели время без них.
– Нормально, – сказала Аннелора.
Дядя ничего не сказал. А после заявил:
– Но я на тебе никогда не женюсь.
Аннелора спросила со всей серьёзностью:
– Почему?
Дядя так же серьёзно ответил:
– Потому что ты съела мой банан.
И что на это скажешь, сколько лет было дяде? Как можно было считать его взрослым человеком?
Поднимаюсь я однажды утром – это было в понедельник, а по понедельникам у нас стирка, – итак, поднимаюсь я на дядин этаж и натыкаюсь на настоящее столпотворение.
Дядя в пижаме бегает от госпожи Штумпе, а она гоняется за ним. При этом дядя издаёт какой-то жалобный писк. Можно было подумать, что ему собираются поставить клизму, а ведь госпожа Штумпе всего-то и хотела, что забрать в стирку его пижаму, больше ничего.
То ли это был его страх перед всякой заменой и переменой, то ли он не хотел обнажаться перед госпожой Штумпе.
Дядя вихрем пронёсся по холлу, потом по крутой узкой лесенке на другой этаж.
Нет, после этой сцены я окончательно уверился в том, что у него с госпожой Штумпе скорее всего не было отношений. У него – не было. Однако у госпожи Штумпе с ним – наверняка были. И я, конечно, не мог обижаться на неё за это, хотя у меня были свои мотивы, не бесчестные, естественно, но деньги есть деньги.
В конце марта я поехал в Шверин. Из сентиментальных побуждений, но и по практическим причинам тоже: у меня там оставались кое-какие дела. А заодно и себя показать во всём блеске: в спортивной куртке с надписью «Chicago Bulls», в чёрных брюках и чёрной футболке.
Я прошёлся во всём этом прикиде от вокзала до Циппендорфа. Чтобы обнаружить, что и в Шверине жизнь не стояла на месте: шмоток было хоть завались. Все ходили в куртках как у лесорубов, и в блузонах с ещё более крутыми надписями, чем у меня, – и не только на спине, но и на рукавах.
Почти все встречные были обуты в кеды или кроссовки, – мне ещё никогда не приходилось видеть на прохожих в таком количестве кеды и кроссовки. А на торговой площади они открыли «New Yorker». Да, там, где раньше размещалось кафе «Рези».
Всё это оказалось для меня сплошным разочарованием. Мои бывшие соседи по квартире Гирсэвальды тоже переехали с Бетховен-штрасе. С прошлым у меня не осталось никакой связи.
Кончилось тем, что я вернулся обратно на два дня раньше запланированного, вернулся под вечер, разбитый и усталый, и угодил… во что-то странное.
Первое, что мне бросилось в глаза, когда я вошёл в дом, была ослепительная чистота: всё тут натёрли и надраили до зеркального блеска. В вестибюле висела большая золочёная цифра десять – как в честь юбилея.
И ещё я отметил некое благоухание, которое исходило откуда-то из дальней части первого этажа, оно становилось все ощутимее по мере того, как я двигался в эту сторону. Это был смешанный аромат кофе, свежей выпечки и чего-то ещё – незнакомого, но явно дорогого.
– Это вы? – донёсся до меня голос госпожи Штумпе.
Значит, мой приход (под тихую музыку) не остался незамеченным.
«Шипр» – возможно, то был запах «Шипра», я не знаток, но нечто подобное я уже вдыхал когда-то давно, это было в Дрездене. Так благоухала моя дрезденка. У меня на мгновение даже сердце дрогнуло: неужто это может быть?
– Входите же.
Когда я переступил порог…
Нет.
Небрежно раскинувшись, в кресле сидела госпожа Штумпе. Кому под силу описать моё изумление! На ней было красное платье, нечто вроде мягко струящейся шёлковой тоги.
Она закинула ногу на ногу – одна нога изящно выставлена вперёд, в тонких чулках, на лице очень яркий макияж, с маленьким нарисованным ротиком. Причёска тоже новая, незнакомая: волосы зачёсаны назад, при этом несколько локонов ниспадают на уши. А в ушах – длинные серьги.
Я действительно не хочу заходить слишком далеко, но мог бы сказать: это была соблазнительная женщина, если у вас есть представление о том, как она должна выглядеть.
Рука откинута на спинку кресла, на руке томно покоится голова; у госпожи Штумпе был мечтательный и отстранённый вид, но в то же время она была чем-то очень увлечена. К тому же я никогда раньше так чётко не видел её профиль.
Когда я подошёл ближе, а она повернула голову, увидела меня, и на её лице ещё секунду-другую сохранялось сладостно-отсутствующее выражение, которое затем уступило место полному ужасу.
Она взвизгнула:
– Это вы!
•••
На следующее утро госпожа Штумпе объявила дяде, что увольняется.
Как она объяснила, она больше не намерена терпеть обиды и оскорбления, и мне даже показалось, что в её словах прозвучал ультиматум, что-то вроде «или я – или он» – и это в отношении меня, хотя я-то здесь при чём?
После завтрака дядя отвёл меня в сторонку, чтобы успокоить:
– Не бойся, она это не всерьёз.
Когда наша дама была уже готова, в шляпе и пальто, и несла к двери свой чемодан, держа под мышкой портативный радиоприёмник в форме «кадиллака», дядя всё ещё пытался меня утешить:
– Поверь мне, она вернётся, она непременно вернётся, не бойся.
– Да я и не боюсь, – правдиво отвечал я, – а если что-то меня и пугает, так именно то, что она вернётся.
– Ради бога, только бы она не услышала! – испуганно воскликнул он.
Между тем дверь со всей окончательной решимостью захлопнулась, и дядя обиженно прислушался.
– С другой стороны, – сказал он, – это, может быть, даже и неплохо.
Но лучше бы он этого не говорил. Потому что не прошло и получаса, как в замочной скважине снова послышался скрежет – эта входная дверь всегда издавала очень сильные звуки, – затем мы услышали шаги, и дверь с тяжёлым стуком захлопнулась.
Тяжело дыша, прошла госпожа Штумпе. Видимо, её гнев оказался недостаточно глубоким и быстро исчерпался.
Ночью она заявилась ко мне, в мою комнатку. Теперь не помню, было ли это в ту же ночь или на следующую, а может, и несколько дней спустя. Я уже лёг, поскольку наутро мне надо было рано уйти; но ещё не спал, а просто лежал, прислушиваясь к «татум-татум», доносящемуся откуда-то издалека, от соседей. Я думал, чего же они там такое мастерят, какие водопроводные краны производят по ночам. Не так чтобы очень громко или неприятно-досаждающе, но всё же слышно. Эти толчки вплетались в далекие звуки пианино. А может, я уже и заснул к тому времени. И вдруг открывается дверь – в сером сумраке возникает госпожа Штумпе в ночной сорочке. Не знаю, чего она от меня хотела, – может, простой человеческой близости. Такого, знаете ли, согласия, молчаливого взаимопонимания. Во всяком случае, мы не произнесли ни слова – ни я в моей постели, ни она в дверях.
Наконец она прошла к окну, выглянула наружу, дотронулась до гардины – и гардина колыхнулась. Потом, опершись о подоконник, взглянула в мою сторону, а затем снова выглянула наружу. Я оторвал голову от подушки и приподнялся. Она не пошевелилась. Я увидел серую ночную сорочку – сам я сплю всегда только в верхней части пижамы, нагромождая на себя все одеяла. Потом я снова откинулся головой на подушку и сверкнул в темноте своими белыми глазными яблоками.
5. Офсет
Наступил день – но не седьмое седьмого, к нему мы ещё придём, – это было третье апреля, и в этот день дядя наконец открыл мне карты. Он сделал это, словно фокусник на сцене.
К этому времени я был уже не в той степени неведения, какую разыгрывал. Чтобы в продолжение нескольких месяцев рисовать серебряные полосы и маленьких серых человечков и ничего такого не заподозрить или хотя бы не задуматься – это было бы притворство и лицемерие. Разумеется, кое о чём я уже догадывался. С другой стороны, раз уж мы дошли до этого момента, думал я, не будем лишать дядю удовольствия открыть мне глаза.
Дядя, с очень профессиональным видом, без пиджака и в подтяжках, тщательно готовил своё выступление. Кажется, на нём был даже зелёный козырёк.
Стоял пасмурный день, первая его половина, перед этим прошёл небольшой дождь; мы были в чертёжной комнате. Здесь царил равномерный свет, лишённый резких теней.
Дядя поднял вверх лист бумаги, на котором с лицевой стороны была нарисована серебряная полоса:
– Вот лист бумаги.
Потом он поднял второй лист, на сей раз с изображением головы, – это был мужчина в шапке «с ушами», без бороды:
– И вот ещё один лист бумаги. И что из того?
Мне уже не раз приходилось задумываться на тем, не подпадаю ли я под статью, не грозит ли мне уголовное наказание. То есть по большому счёту я был невиновен: ну, подумаешь, рисовал чего-то там и чертил какие-то линии, так сказать. И если этому впоследствии был придан совсем другой смысл – придан кем-то другим, – то я-то здесь при чём? А какой же преступник из дяди? Даже напрягая всё своё воображение, я не мог себе этого представить. Ну, разве что художник, артист, фокусник.
Он поднял оба листа бумаги и помахал ими в воздухе. И вот великая тайна:
– Делаем из двух одно!
Дядя наложил один лист на другой так, что сторона с полосой и сторона с изображением мужской головы взаимно скрыли друг друга.
И что теперь?
– Теперь склей их вместе.
(«Ты ведь уже достаточно поднаторел в этом», – пробормотал дядя.)
•••
Минуточку.
И это всё? Неужто в этом и состоит весь секрет?
Признаюсь, я был несколько разочарован. Почему же до сих пор никто больше не додумался до этого, если всё так легко?! Просто сложить и готово? Любой идиот мог бы догадаться, как мне казалось.
Но не догадался. Вернее, догадался, и не один, – но не идиот.
– Совершенное всегда просто, – заявил дядя, – а простое всегда совершенно.
И если мы теперь напылим клей «Коллаген Х-100», не слишком много и не слишком мало, если мы прокатаем листы резиновым валиком, не слишком быстро и не слишком медленно, – и чтобы без пузырьков! – и если мы к тому же ещё знаем, что делаем, то в точности совпадёт всё, что мы сделали до сих пор, – и получится дуплет!
А как же иначе можно было бы внедрить внутрь бумаги водяные знаки, ведь это технически невозможно, реально можно добиться этого только между листами! Просто об этом мало кто задумывается. Людям нет дела до технических подробностей.
А полосы защиты?
Потрогай. Что ты чувствуешь?
Теперь посмотри на эту склейку против света, что ты видишь?
Поднеси к уху, что ты слышишь?
Я слышал лёгкий шелестящий шорох, сухой, пергаментный, который ни с чем не спутаешь, я хорошо знал его. И я видел ещё кое-что: качество! Я был восхищён качеством того, что получилось. Бумажка была «настоящая, взаправдашная».
На какой-то момент – это был действительно очень краткий миг – мне в голову пришла мысль, даже не мысль, а убеждение, что такое качество оправдывает преступление. Ради бога, не поймите меня превратно, это не было моим убеждением, оно лишь проникло, внедрилось в мою мысль.
«Водяные знаки», кстати, не вполне корректное выражение. Водяные знаки – это восковые отпечатки, они ставятся тёмным по светлому, против света же кажутся светлыми на тёмном, это можно сравнить с жирным пятном. Наш же водяной знак – который им на самом деле не был, – в отличие от воскового, вообще не проступал на бумаге, ни спереди, ни сзади, а против света был виден тёмным по светлому! То есть наоборот.
Эффект сэндвича.
Любой современный фотокопировальный прибор, разъяснил дядя, может быстро и безупречно копировать купюры. По пятьдесят пфеннигов за штуку. Цветные, двусторонние, по виду не отличишь.
– Но вот что ему не под силу, этому фотокопировальному прибору…
– …Эффект сэндвича, вот что ему не по зубам, – понимающе закончил я. – Всё это мне ясно, дорогой дядя, но неясно мне одно: бумага у нас есть, и достаточно долго мы к этому шли (больше половины книги), но чем же мы всё это напечатаем? Я имею в виду, если производство бумаги – такой длительный и трудоёмкий процесс, то сколько же времени нам понадобится только на изготовление клише, на эти, как известно, очень дорогие, чрезвычайно искусно гравированные тяжёлые пластинки, которые используются при печати, – как это обычно делается, видели, знаем.
То есть когда же мы примемся за них?
– Вообще никогда, – ответил дядя.
– Но вот эта десятка, – я недоверчиво поднял на свет купюру в десять марок, – как же мы переведём её на бумагу, ведь её же надо напечатать?
– Да это как раз самое простое, – дядя махнул рукой, как будто речь шла о чём-то незначительном. – Мы купим офсетную машину, она со всем этим справится одна. Фотомеханическую, автоматическую, со специальной камерой: сверху закладываем твою десятку, а снизу получаем тысячи этих десяток, нет ничего проще. Не машина, а курица-несушка.
Татум-татум.
Тут мне пришло в голову, что я ещё ни разу не переступал порог подвала, а что касается чердака, так даже не знал, существует ли он вообще как таковой. По крайней мере, пути к нему нет, лестница туда не ведёт. Самое высокое место, куда можно попасть в нашем доме, – это последняя лестничная площадка в виде галереи под стеклянной крышей.
Оттуда очень удобно было бы швырять вниз, в вестибюль, камни и балки, тем более, что там, наверху, стоит мощный шкаф, возможно, содержащий тяжелые предметы, судя по нему. (Тогда я ещё не мог знать исхода этой истории, и картина камнепада возникла в моём воображении легко и беспрепятственно.) Что могло скрываться в этом шкафу? Может, крюк для строительных блоков? Или форма для расплавленного свинца?
– Да ты выстроил себе настоящую крепость! – воскликнул я однажды, и дядя с удовлетворением согласился:
– Ага!
•••
Так я открыл ещё и эту тайну. Она скрывалась за дверью, которую я всегда принимал за шкаф.
Дело было под вечер, часов в пять. Солнце целый день пекло через стеклянную крышу и сильно нагрело верхнюю лестничную площадку. Я прислушался к тому, что происходило внизу.
Дядя полчаса назад куда-то ушёл, но госпожа Штумпе была дома, она занималась хозяйством: я слышал, как она зачем-то колотила по плинтусам, потом гремела посудой на кухне.
Замок на двери (шкафа) не представлял для меня большого препятствия, я воспользовался одним из плоских комнатных ключей с прямой бородкой, уже четвёртый из них подошёл.
Обнаружилась крутая лестница шириной в дверь, ведущая к сумрачному четырёхугольному лазу. Я ощутил запах чердака.
Перед тем как подняться по этой лестнице, я осторожно прикрыл за собой дверь и на секунду замер: как-никак, я находился перед входом в область нелегального, в том смысле, что дядина преступная деятельность каким-то образом касалась и меня, если допустить, что его гнездо разоблачили бы и я вместе с ним был бы привлечён к ответственности. Но до сих пор прикрытием мне служила моя неосведомлённость, хотя бы частичная.
С такими мыслями я поднимался по лестнице – туда, где сумрачное чердачное помещение простиралось вверх, к стропилам, а это было очень высоко. Туда же тянулись кирпичные колонны каминных труб.
Я и не представлял себе чердачное пространство таким огромным. Первое, что меня удивило: здесь не было обычного нагромождения старья, завалов из ненужной мебели и бытового хлама. Деревянный пол был чисто выметен до самых дальних уголков и пёстро раскрашен. Это было совершенно неожиданно: доски пола были покрыты разнообразными линиями и пятнами всевозможных размеров и форм – белыми и серо-голубыми, коричневыми и бордовыми. Мне пришлось приглядеться, чтобы понять, что же эта размалёвка обозначает. Передо мной расстилалась карта мира – от северной холодной белизны до пышущей жаром красноты тропиков. Это была колоссальная карта мира, нарисованная прямо на полу. Цветами, обычными для климатических карт, размером во весь чердак! Одна только Африка занимала площадь метра три на четыре, а от Португалии до Камчатки надо было прошагать не меньше восьми метров.
Всё это освещалось через два высоко расположенных чердачных окна: линии материков, бухты, острова и полуострова были очерчены резкой каймой, моря имели особую текстуру. Очень красиво.
Это было поистине владение мирового масштаба, приобретённое, к тому же, самым невинным способом.
Не знаю, что я ожидал здесь увидеть, – может, ряды печатных станков, маленьких работающих человечков с защитными козырьками и в зелёных фартуках?
И вот нежданно-негаданно я очутился где-то на широте Гренландии.
Вот черт, надо же было так промахнуться!
По всей поверхности карты были расставлены мисочки разной величины, там и сям, особенно много в Европе и в южной части Азии, а также в Центральной Америке. Некоторые очень большие, с изрядным количеством песка, а некоторые совсем маленькие, с несколькими комочками на донышке, как если бы это было какое-то редкое, особенное вещество.
Может быть, это была ценная коллекция, которую собрал дядя?
На Украине, к примеру, стоял большой горшок с чернозёмом, а вблизи Одессы – такой же, но с землёй посветлее.
Я, конечно, знал, что дядя много странствовал, но не столько же! Кажется, он отовсюду, где побывал, привёз «образцы», и я вдруг представил себе, как где-нибудь на таможне его заставляют раскрыть чемодан, заподозрив в нём что-то запретное (кокаин?).
Ах, дядя!
А морской песок – вообще отдельный разговор. Кажется, это предмет особой страсти. Повсюду на побережьях я заметил чашки с песком разнообразных оттенков: мелкий серо-белый балтийский, зернисто-жёлтый мадрасский, чёрно-белый песок из Коста-Рики и снежно-белый порошок из Флориды.
И всё тщательно классифицировано и подписано. На особых шильдиках.
Я видел там картофельную почву из Гюрстова (Мекленбург), датированную 3.4.52, умеренно жирный кусок из плодородной Магдебургской долины и элегантный серый подзол из Амьена, Франция.
С каким же трудом, ценой каких усилий всё это собиралось и добывалось!
Ил с низовьев Нила. Нефритового цвета земля из Японии и жёлтый лёсс из Маньчжурии. Неужто дядя побывал и в Маньчжурии?
А может, есть какая-нибудь специальная рассылочная служба, такой клуб по интересам, наподобие филателистической биржи, только для песка и земли? Кто знает! А может, дядя и вовсе мухлевал? Но кого он хотел обмануть, себя самого?
Я стоял на этом прогретом чердаке и имел возможность наступить одной ногой на мергельную почву баварского предгорья Альп, а другой ногой – на меловую землю Довера, и всё это в пять часов пополудни.
Особенно меня взволновала небольшая, но изысканная коллекция цветных почв из Италии. Здесь была чистая охра, Terra di Pozzuoli, необожженная красно-бурая глина, зелёная земля из Умбрии и чистый caput mortem из местности Урбино. Неудивительно, что тамошние жители так склонны к живописи: природные красители сами идут в руки.
А гранатовая земля Богемии! Ртутный песок цвета киновари из Афганистана!
Но признаюсь, самым экзотичным я нашёл чан, полный гальки из Берлина, – я бы мог поместиться в этом чане. Залез – и ты в Берлине! Удивительное чувство.
Я вижу, мне пора остановиться. Хотя я не успел удостоить вниманием ни богатый гумус тропических регионов, ни красивые ржавые пахотные слои из Свазиленда. Было уже довольно поздно, дядя вскоре должен был вернуться домой, а я не хотел быть застигнутым.
Позднее, столкнувшись с ним на лестничной клетке, я не увидел в нём ничего величественного, что указывало бы на владетеля мира. В своём костюме он всегда казался чересчур худым.
Он приостановился, чтобы извлечь из бумажника десятку, поднял её вверх и спросил:
– Что это?
– Десятка.
* * *
– Две десятки, – быстро сказал я, – одна спереди, другая сзади.
* * *
– Итого, собственно, двадцать марок, – сказал я, глядя на него ясными глазами.
Дядя, удовлетворённый, двинулся дальше.
Эта делегация появилась перед нашей дверью совершенно неожиданно, без предупреждения, без телефонного звонка.
Они уже попытались позвонить в апартаменты Маузеров, потом Хартенбергов, потом Каланке, но безрезультатно, и теперь изо всех сил давили на кнопку Файнгольдов. Фамилия Файнгольд значилась последней в череде оглохших (как кто-то из них несдержанно выразился) жильцов нашего дома. Не понимаю, откуда такое раздражение, – ведь их никто сюда не звал, это им что-то нужно было от дяди, а не дяде от них, в конце концов. В итоге они столкнулись с госпожой Штумпе – уже не в первый раз я имел возможность убедиться, что в этой функции она была непробиваема: госпожа Штумпе, перегородившая собой вход в вестибюль:
– Маузеры, Хартенберги и Каланке все в отъезде. Их нет!
А в это время незваные посетители, которым практически было указано на дверь, с любопытством пялились на звёздчатую стеклянную крышу лестничной клетки и дивились:
– Вся семья Маузер уехала в полном составе?
– Уехали, – твёрдо сказала госпожа Штумпе.
Долгий, напористый взгляд внутрь, в вестибюль.
– А Хартенберги?
– Уехали.
– А Каланке?
– Уехали, уехали, – сказала госпожа Штумпе.
Нет, она здесь просто присматривает за домом, и единственное, что ей известно, это то, что все уехали на похороны в Кенигсберг, бывший Калининград.
Должен сказать, что до сих пор я ещё ни разу не видел госпожу Штумпе столь словоохотливой, я просто любовался ею: спектакль, разыгранный ею, был достоин удивления. Сам я стоял вне поля зрения на лестнице второго этажа и всё слышал.
А нельзя ли посмотреть?
Нет, сказала госпожа Штумпе, она здесь лицо ответственное, но только у Фаингольдов. Вот насчёт Фаингольдов она готова ответить, но для этого сама сперва должна пойти и посмотреть, есть ли кто дома. Госпожа Штумпе была непробиваема, и в конце концов им всем пришлось уйти несолоно хлебавши, но они пообещали вернуться на следующий день.
Я объяснил дяде, что это неумно – тотально изолировать себя от окружающих. Это порождает недоверие, сказал я ему, а может разбудить и подозрение, ведь они видят: в доме несколько этажей, хоть кто-то должен быть дома, а не в Кенигсберге. Ну хотя бы ты. В конце концов, мы могли бы сказать, что ты – это не ты, а твой брат.
Это в какой-то степени его убедило. По крайней мере, на следующий день он надел куртку, в которой действительно выглядел как брат самого себя, ужасная такая куртка, и тут снова явились эти люди из инициативной группы нашей улицы. Это были: супружеская пара пожилых учителей, архитектор, живший по соседству, окружной инспектор, который принимал участие в этой акции как частное лицо, господин Дённингхаус, сосед из дома неподалёку (я знал его), ещё одна учительница, и седьмым был хозяин пивной на углу Гудрун-штрасе, у которого в этом деле был свой, особый интерес. Речь шла о Гудрун-штрасе – я ещё не сказал, – вернее, о названии «Гудрун-штрасе», которое городские власти собирались изменить. А эта инициативная группа была против, и комитет, выступая от имени жителей улицы, собирал подписи за сохранение прежнего красивого названия.
Всё происходило в дядином рабочем кабинете красного дерева, и вошедшие заворожённо таращились на колоннаду. По ходу переговоров дядя становился всё веселее, потому что понял – позволю себе один раз выразиться утрированно, – что его пока никто не собирается арестовывать, они явились вовсе не за этим.
Итак, насколько он понял, Гудрун-штрасе должна быть переименована в Герхард-Эппельман-штрасе? Так? Что ж, он ничего не имеет против.
Нет, – члены уличного комитета напряжённо ёрзали на стульях, – они выступают от имени всех жителей Гудрун-штрасе и выражают коллективное мнение, за которое подписываются, чтобы улицу не переименовывали.
– В Герхард-Эппельман-штрасе? – переспросил дядя.
– Да.
Он ничего не имеет против.
Нет, снова всё сначала, все жители, все нижеподписавшиеся, не согласны на это новое название – Эппельман-штрасе, они хотят и впредь оставаться при своей Гудрун, наравне с Виланд-, Зигфрид– и Дитрих-штрасе, в особенности хозяин пивной на углу, которому в противном случае пришлось бы переименовывать свой «Гудрун-приют».
Это он хорошо понимает, сказал дядя, придётся переименовывать в «Эппельман-приют».
Ну вот, снова всё сначала: все жители этой улицы подписались, понимаете?
Это он понимал.
Надо, чтобы все подписались, что не хотят никакого Эппельмана.
Да, сказал дядя, он тоже не знает, кто такой этот Эппельман, понятия не имеет, но он бы с удовольствием жил и на Герхард-Эппельман-штрасе.
•••
После того как делегация удалилась, я накинулся на дядю:
– Как же ты не боишься! – взволнованно говорил я. – У тебя была такая прекрасная возможность пойти им навстречу, оказаться приятным человеком – этак ненавязчиво, – а ты вместо этого противопоставил себя всей улице! Просто в голове не укладывается!
С подтекстом: уж коли ты преступник, так не веди себя как преступник!
– Немцы, – заявил он, – всегда непременно хотят, чтобы все разделяли их мнение.
– Это именно то, что я и хотел сказать! – воскликнул я. – Так раздели же его, ради бога, что тебе мешает?!
В этом случае, сказал дядя, лучше уж он эмигрирует.
– Ты видел, что они сделали с Берлином, это же трагедия. Весь мир строит башни, высокие, горделивые, голубые, зеленые, жёлтые, впечатляющие башни. Просто все тронулись на строительстве этих башен. А что строят в Берлине на месте рухнувшей стены? Боже мой, боже мой, такое случается раз в тысячу лет, чтобы вдруг освободилось так много места в самой центральной части города, – и что они строят? – они строят средние здания, у них запрет на строительство высотных домов. Я тебя спрашиваю, как можно жить в стране, в которой строят недомерки?! – Туг у дяди даже голос сорвался.
– Поистине искалеченные люди. К тому же они строят дома без входа – не найдёшь, где войти в здание. Вход должен располагаться фронтально, со всем почётом. Он должен быть с двух сторон обозначен колоннами – справа и слева. Входящий должен думать: вот, я вхожу сюда с удовольствием, это честь для меня – войти сюда. А где располагается вход у немцев? Как можно дальше за углом! Ты никогда не обращал на это внимание? В лучшем случае сбоку, где его и не отыщешь, а может, на то и рассчитано, чтоб не отыскали, – поистине искалеченные люди.
– А почему, – спросил я, – ты всё время говоришь «немцы»? Ведь ты сам – один из них.
– Мы, немцы, – заявил дядя, – давно заняли место индейцев, и это уже необратимо. Мы теперь те, кого в конце фильма неизменно загоняют в резервацию. В знак победы над злом. Поэтому господин Дённингхаус, к примеру, француз, а госпожа Шминке – литовка, да и госпожа Штумпе тоже, кажется, откуда-то приехала. Я сам еврей, только никому не могу это растолковать. Допустим, я бы хотел, чтобы телеведущий Райх-Раницкий был моим другом, но он же беспощаден к таким, как я. Итальянцы тоже безжалостны, но всё-таки они гораздо уживчивее.
Когда делегация появилась перед нашим домом в очередной раз, их не впустили даже в вестибюль. Дядя заявил: никто ко мне не войдёт! И госпожа Штумпе сформулировала это заявление для пришедших – своими словами, не так резко, но внятно.
Я так и вижу их печальную группу, которая всего-то и хотела, что добиться полного состава подписей. Я настолько четко представляю себе, как они стоят там, за дверью, на туманной улице, со своей длинной петицией, как будто видел всё это собственными глазами.
Как, должно быть, эти люди ненавидели дядю!
•••
Итак, мы покупаем машину для офсетной печати.
Однажды утром мы принарядились – дядя и без того прекрасно выглядел в своём обычном чёрном в тонкую полоску костюме, мне же он специально для этого случая купил костюм за пятьсот марок – в секции распродажи; рубашка в полосочку, галстук, я даже постригся ради такого дня. Я говорю об этом легко, а ведь речь шла, ни много ни мало, о моём первом шаге в ту область, которую принято называть криминальной. В деятельность, которая карается по закону.
Дело было задумано следующим образом: я как представитель только-только образующейся фирмы, которая находится в Шверине, прибыл сюда специально для того, чтобы купить эту машину. Наша будущая фирма создаётся в рамках новой инициативы – подъём Востока. И мы открываем свою типографию.