Текст книги "Эхо «Марсельезы». Взгляд на Великую французскую революцию через двести лет"
Автор книги: Эрик Хобсбаум
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Понятие «средний класс» заключало в себе двойной смысл. Во-первых, третье сословие, которое в 1789 году провозгласило себя «нацией», было по своим социальным характеристикам не нацией, а, по определению аббата Сиейеса, наиболее красноречивого его представителя и последователя Адама Смита, «имеющимися классами» этого сословия, а именно, как говорил Колин Лукас, «сплоченной, объединенной группой профессионалов», которые стали его представителями. Тот факт, что они, причем вполне искренне, считали, что представляют интересы всей нации, даже всего человечества, поскольку выступают за систему, основанную не на интересах и привилегиях или «предрассудках и обычаях, а на всеобщих и вечных принципах свободы и счастья народа, которые должны быть основой любой конституции», не может скрыть от нас того, что происходили они из конкретного социального слоя французского народа и сознавали это[59]59
Cм. Gossman L. Thierry. – P. 37.
[Закрыть]. Ибо если, пользуясь словами Минье, круг тех, кто определял события 1791 года – то есть совершил либеральную революцию, – «был ограничен людьми просвещенными», которые таким образом «контролировали все силы и всю власть в государстве», поскольку были «в тот период единственными, кто мог контролировать их, потому лишь, что обладали необходимым для этого умом», то объясняется это тем, что они были элитой в силу своих способностей, о чем свидетельствовали их экономическая независимость и образованность[60]60
Cм. Simon W. (ed). French Liberalism. – P. 142.
[Закрыть]. Подобная «открытая» элита, принадлежность к которой зависела не от происхождения, а от способностей (исключением являлись женщины, которые, как считалось, были лишены необходимых способностей в силу их физических и психологических особенностей), неизбежно должна была состоять в основном из представителей средних слоев общества, поскольку дворянство было немногочисленно, а его общественное положение отнюдь не обусловливалось одаренностью, народ же не имел ни образования, ни материальных средств. Однако, поскольку принадлежность к этой элите как раз и основывалась на способности сделать карьеру с помощью природных дарований, ничто не могло помешать 44 любому человеку, отвечающему необходимым требованиям, войти в нее независимо от его социального происхождения. Если снова обратиться к Минье, «пусть получат соответствующие права все, кто способен их получить».
Во-вторых, «имеющиеся классы» третьего сословия, которые, естественно, стали определять жизнь новой Франции, находились посередине и в другом смысле. В плане как политическом, так и социальном их интересы находились в противоречии с интересами аристократии, с одной стороны, и с интересами народа – с другой. Для тех, кого мы можем задним числом назвать умеренными либералами – ибо само слово, как и проделанный ими анализ революции, появилось во Франции лишь после падения Наполеона[61]61
Эволюция этого слова как политического термина хорошо прослежена в статье У. Дайерса «Liberalismus» (Historisches Worlerbuch der Philosophie//Ritter J., Grunder K. (eds.). – Basel – Stuttgart, 1980. – Vol. 5. – Cols. 257—271, где указано, что будущие либералы, такие, скажем, как Сиейес и Констан, до 1814 года не всегда употребляли его именно в этом конкретном значении. Первая политическая группа под таким названием была создана в 1810 году в Испании, где депутаты разделились на «liberates» и «serviles». Несомненно, что под влиянием испанцев это слово именно в этом значении появилось в других языках.
[Закрыть], – драма революции состояла в том, что поддержка народа была необходима для борьбы против аристократии, старого режима и контрреволюции, в то время как интересы народа и средних слоев общества находились в серьезном противоречии. Как заявил сто лет спустя А. В. Дайси, наименее радикально мыслящий из либералов, «расчет на поддержку парижской черни подразумевал попустительство актам грубого произвола и преступлениям, делавшим невозможным создание свободных институтов во Франции. Подавление выступлений парижской черни было равнозначно наступлению реакции и, вполне возможно, возрождению деспотизма»[62]62
Dicey A. V. Taine's Origins of Contemporary France//The Nation. – 1984. – April 12. – P. 274 —276 (далее: Dicey A. V. Taine's Origins).
[Закрыть]. Иными словами, без народа нет нового порядка, с народом – постоянная опасность взрыва социальной революции, что, как представляется, стало реальностью на короткий срок в 1793—1794 годах. Создателям нового режима необходима была защита как от старой, так и от новой опасности. Ничего удивительного, что непосредственно в ходе событий и позднее они стали рассматривать себя как средний класс, а революцию – как классовую борьбу против аристократии и бедноты.
А могло ли быть иначе? Современная ревизионистская теория, гласящая, что Великая французская революция в определенной мере не была необходима, то есть что развитие Франции в XIX веке происходило бы точно таким же образом и без нее, не учитывает того факта, что история не знает сослагательного наклонения. Даже в более узком контексте рассуждений 45 о том, что «перемены, приписываемые революции... не привели к социальным сдвигам, достаточно крупным для преобразования социальной структуры», и что капитализму не надо было «расчищать дорогу» по той простой причине, что старый режим не чинил ему особых препятствий и что сама Великая французская революция лишь замедлила последующее развитие общества, повторяю, даже в этом контексте очевидно, что умеренные 1789 года вовсе не обязаны были придерживаться именно этой точки зрения хотя бы лишь потому, что она отражает концепцию, которая возникла в последние десятилетия XX, а не XVIII столетия[63]63
Runciman W. G. Unnecessary Revolution. – P. 315; Furet F. Interpreting the French Revolution. – Cambridge, 1981. – P. 119.
[Закрыть].
Почти с момента созыва Генеральных штатов стало очевидно, что просвещенная программа реформ и движения вперед, по поводу которой пришли к согласию все люди доброй воли, все образованные люди независимо от их происхождения, будет проведена не сверху, не монархией, как ожидалось, а новым режимом. Ее осуществила революция, революция снизу, поскольку революция сверху, какой бы желательной она ни представлялась в теории, была в 1789 году уже совершенно невозможна. Более того, революция не произошла бы вообще, если бы не вмешательство простых людей. Даже де Токвиль, который размышлял над тем, как хорошо было бы, если бы подобную революцию произвел какой-нибудь просвещенный аристократ, ни на минуту не предполагал такой возможности[64]64
De Tocqueville A. Ancien Regime. – P. 176.
[Закрыть]. И хотя на каждой стадии революционного процесса находились люди, которые считали, что дело зашло слишком далеко и желательно было бы остановить этот процесс, либеральные историки периода Реставрации, в отличие от современных либералов и некоторых ученых-ревизионистов, непосредственно пережили великую революцию и понимали, что подобные события нельзя уподоблять, скажем, современным телевизионным программам, которые можно включить или выключить простым нажатием кнопки. Когда Франсуа Фюре употребляет термин «сбиться с курса» (derapade), то этот метафорический образ следует признать с исторической точки зрения неудачным, поскольку он подразумевает возможность управления процессом, в то время как неконтролируемость как раз и есть неотъемлемая характерная черта великих революций, а также крупнейших войн XX века 46 и других сходных явлений.
«Люди забыли свои подлинные интересы, свои конкретные интересы, – писал в 1817 году о революции Тьерри, – но было бы бессмысленно пытаться указывать нам на невозможность достижения наших целей, которые вытеснили конкретные интересы... Ведь здесь властвует история, она говорит за нас и заставляет замолчать голос рассудка»[65]65
Цит. по: Gossman L. Thierry. – P. 39.
[Закрыть].
Минье понимал это лучше своих последователей из среды умеренных либералов.
«Пожалуй, было бы слишком смело утверждать, что дело могло принять только такой и никакой иной оборот; однако можно с уверенностью сказать, что с учетом причин, вызвавших ее, и страстей, которые ее двигали и которые она пробуждала, революция не могла не проходить именно в такой форме и не привести именно к такому результату... Возможности предотвратить ее или направлять уже не было»[66]66
См. Simon W. (ed.) French Liberalism. – P. 149—141.
[Закрыть].
Я вернусь к вопросу о революции как стихийном явлении, неподвластном человеку, в следующей главе. Подобный вывод – один из самых характерных и важных, сделанных на основании опыта Великой французской революции.
Тем не менее не следовало ли ожидать, что умеренные либералы периода Реставрации, как и их нынешние преемники, будут высказывать сожаление по поводу не поддающегося контролю потрясения, которое испытала Франция? И если ревизионисты правы, считая охватываемую революцией четверть века годами «жестокого потрясения» (une peripetie cruelle), после чего жизнь снова вошла в нормальный ритм, не следует ли из этого, что умеренные иногда размышляли над тем, сколь непомерно дорогой ценой пришлось заплатить за столь скромные достижения?[67]67
Sedillot R. Le cout de la Revolution francaise. – P., 1987. – P. 282– 277.
[Закрыть] Ведь мог бы кто-то из них даже испытывать ностальгию по старому режиму, подобную той, которую туристы порой отмечают у интеллектуалов стран Европы, сбросивших иго Габсбургской монархии в дни их дедов и прадедов? Не следовало ли ожидать массового устремления назад к монархизму, поскольку основы жизни людей были подорваны столь сильно, а получили они столь мало?[68]68
Это очевидно, и хотя скептики говорили о «в основном отрицательном результате» (bilan globalement negatif) в сельском хозяйстве и в других отраслях, даже Седийо фактически не отрицает, что «крестьяне приобрели больше, чем потеряли» (Ibid. – Р. 173, 266), что было в XIX веке общепринятой точкой зрения.
[Закрыть]. Однако ничего подобного не произошло.
Либералы эпохи Реставрации, сколь бы ни были они напуганы событиями но Франции, не отрекались от революции 47 и не считали, что она нуждается в оправдании. Более того, их историографию один современный им английский консерватор рассматривал как «общий заговор против Бурбонов – поразительный факт оправдания происшедшей революции и тайный призыв к новой»[69]69
Essays on the Early Period of the French Revolution by the Late John Wilson Croker. – L, 1857. – P. 2.
[Закрыть]. Он имел в виду Адольфа Тьера, которого даже в 20-х годах прошлого века едва ли можно было обвинить в излишнем радикализме[70]70
Essays on the Early Period of the French Revolution by the Late John Wilson Croker. – L, 1857. – P. 2.
[Закрыть]. Сколь бы ни были велики эксцессы времен революции, возникает вопрос: а может быть, это был лучший выход? Франсуа Ксавье Жозеф Дроз, переживший в своей молодости годы террора, выразил эту мысль так:
«Не будем уподобляться тем из древних, кто, напуганный гибелью Фаэтона, просил богов оставить их жить в вечной мгле» [71]71
Цит. по: Nouvelle Biographie Generale. – P., 1855. – Vol. 13. – P. 810. В XIX веке читателям не надо было объяснять, что Фаэтон – астронавт из греческого мифа, сгоревший в момент, когда его колесница проносилась слишком близко от солнца.
[Закрыть].
Самое удивительное в позиции либералов Реставрации – это их нежелание отречься от периода революции, который они же сами и осуждали, а именно от 1793—1794 годов – правления якобинцев, свергнутых затем умеренными. Они, конечно, предпочли бы, чтобы революция не пошла дальше 1789 года, дальше «Декларации прав человека и гражданина», чей либеральный характер постоянно подчеркивал Токвиль, или, если говорить конкретнее, принципов Конституции 1791 года[72]72
В незавершенной второй части своего Ancien Regime. См. Kahan A. Tocqueville's Two Revolutions/Journal of the History of Ideas. – 1985. – No. 46. – P. 595—596.
[Закрыть]. И все же не сам ли Гизо выступал в защиту революции как таковой, считая, что она являет собой «необходимый этап развития общества... страшно тяжелую, но законную борьбу права против привилегий»? Не Гизо ли не желал «отказаться от чего-либо в истории революции»?
«Я не стремлюсь очистить ее от чего бы то ни было. Я рассматриваю революцию как единое целое, я вижу ее достижения и ошибки, положительные и отрицательные стороны, ее победы и поражения... Да, я согласен, во время революции попиралась справедливость, подавлялась свобода. Я даже готов вместе с вами исследовать причины этих прискорбных явлений, более того, признаю, что эти преступления проистекают из самой сути революции»[73]73
Цит. по: Mellon S. The Political Uses of History: A Study of Historians in (he French Restoration. – Stanford, 1958. – P. 29 (далее: Mellon S. The Political Uses of History).
[Закрыть].
В отличие от тех, кто занимался подготовкой к празднованию двухсотлетней годовщины Великой французской революции, либералы времен Реставрации, при всей их умеренности, считали, что «в общем и целом, даже учитывая все совершенные в ее период преступления, революция была необходима»[74]74
Цит. по: Mellon S. The Political Uses of History: A Study of Historians in (he French Restoration. – Stanford, 1958. – P. 29 (далее: Mellon S. The Political Uses of History).
[Закрыть].
48 Одной из причин, заставлявших столь охотно принять то, что Тьерри, говоря об английской революции, называл «необходимыми актами насилия», было то обстоятельство, что период якобинского террора был лишь кратким эпизодом в истории революции и, более того, конец ему положила сама революция. Лишь на короткий промежуток времени революция вышла из-под контроля умеренных. Другой, более веской причиной явилось то, что необходимость революции по-прежнему не подвергалась сомнению. Ибо точно так же, как свершение революции в 1789 году было необходимо для свержения старого режима, только ее дальнейшее развитие гарантировало от очевидных, по их мнению, попыток реставрации этого режима. Ведь развитие «буржуазной» модели французской революции в период Реставрации, которое я пытался проследить, определялось в немалой степени и политической борьбой умеренных буржуазных либералов против попыток реакционеров повернуть колесо истории вспять. Для них это стало очевидным еще в 1820 году, когда политически активные либералы вынуждены были отойти от политики и заняться теоретизированием и писанием научных трудов.
Вот так и образовалась школа историков времен Реставрации, в которую входили Гизо, Тьер, Минье и другие, хотя нужно сказать, что, когда перед ними открылась возможность вновь выйти на политическую арену, кое-кто предпочел продолжить научную карьеру. Молодые историки разрабатывали теорию осуществления буржуазной революции. В 1830 году они претворили ее в жизнь.
Однако здесь следует сделать небольшое пояснение. Необходимо четко уразуметь, что, в отличие от наследников якобинцев, умеренные либералы воспринимали Реставрацию 1814 года не как досадное отступление перед реакцией, обусловленное поражением, а как достижение искомого результата. После первых колебаний либералы стали рассматривать или сочли выгодным сделать это – Людовика XVIII как конституционного монарха, хотя достоинство монарха и международный престиж были спасены ценой переименования конституции в хартию, дарованную свыше[76]76
Cм. Mellon S. The Political Uses of History. – P. 47—52.
[Закрыть].
49 Наполеон оградил буржуазию от грозивших ей опасностей, но взамен отстранил ее от политики и не предоставил гражданских прав. Тем самым буржуазия была лишена власти.
В результате Реставрации 1814 года была восстановлена не только монархия, но, что было важно, и подобие представительного конституционного правительства, поскольку не было угрозы развития чрезмерной демократии. Все это представлялось институциональным закреплением достижений революции умеренных (период до 1791 г. ), а в дальнейших революционных преобразованиях буржуазия не нуждалась. Это подтвердил Гизо:
При этом они установили «открытое сотрудничество», с помощью которого «короли и народы» – Гизо, как всегда, имел в виду Англию – «положили конец внутренним войнам, которые называются революциями».
Гизо критикует реакционеров не столько за намерение восстановить старый режим, что было практически невозможно, сколько за то, что в результате их действий могут прийти в движение массы, а это, даже если необходимо, всегда опасно и непредсказуемо. Людовик XVIII нравился буржуазии тем, что «для дома Бурбонов и их сторонников абсолютная власть (ныне) невозможна; при них Франция должна стать свободной»[79]79
Цит. по: Simon W. (ed. ) French Liberalism. – P. 112—113.
[Закрыть]. Иными словами, в отличие от Наполеона, Людовик XVIII казался человеком более надежным и приемлемым, способным предотвратить как возвращение старого режима, так и установление демократии. Режим 1830 года, установившийся в результате действительно буржуазной революции и институционально закрепивший правление проникнутой классовым сознанием буржуазии во главе с королем, носившим цилиндр, а не корону, представлял собой оптимальное решение. Казалось, найдено даже решение проблем буржуазных либералов, а именно контроль над революционным движением масс. Однако, как показали дальнейшие события, надежды эти не оправдались.
Ибо и 1789 год (приход к власти умеренных), и 1793—1794 годы (правление якобинцев) – звенья одной 50 цепи. Любая попытка провести между ними грань, восхвалять Мирабо, но отвергать Робеспьера окажется несостоятельной. Это не значит, конечно, что между ними можно поставить знак равенства, как это делали консервативно настроенные ученые XIX века, например голландский идеолог протестантства Исаак да Коста (1798—1860 гг. ), писавший в 1823 году: «Якобинство, называемое ныне либерализмом»[80]80
Цит. по: Bezwaaren tegen den geest der eeuw (1823) (статья «Liberalisme»/Woordenboek der Nederlandsche Taal. The Hague. 1916. – Vol. 8. – Pt. I. – P. 1874.
[Закрыть]. Идеологи буржуазного либерализма прилагали много усилий к тому, чтобы не допустить демократии, то есть правления большинства, бедного и трудящегося. Либералы периода Реставрации и Конституции 1830 года делали это более жестко, чем Конституция 1791 года, поскольку они еще не забыли времени пребывания у власти якобинцев. Они считали, как и Минье, что «вся полнота власти должна принадлежать узкому кругу просвещенных людей», ибо лишь они имели моральное право управлять государством. Для них не существовало равных прав для всех граждан; для них, пользуясь словами того же Минье, «подлинное равенство» означало лишь равную для всех «возможность войти в круг просвещенных людей», а неравенство – «отсутствие такой возможности»[81]81
Mignet A. F. Histoire. – P. 207.
[Закрыть]. Словосочетание «либеральная демократия» представлялось им абсурдным: либо либерализм, опирающийся на власть элиты, куда открыт доступ всем талантливым и способным, либо демократия. Опыт революции научил их даже с недоверием относиться к республиканской форме правления, поскольку в понятии французов она была связана с якобинством. Конституционная монархия вигов в Англии, установившаяся в результате «славной революции» 1688 года, – вот, пожалуй, та система правления, которая, с определенными оговорками, представлялась им наиболее приемлемой. В 1830 году они посчитали, что добились своего.
Но они ошибались. Вступив на путь, открытый революцией 1789 года, остановиться было невозможно. И огромная заслуга де Токвиля, аристократа по происхождению, либерала по убеждениям, состоит как раз в том, что он не разделял в полной мере иллюзий Гизо и Тьера. Принято считать, что в своих трудах, посвященных Великой французской революции, де Токвиль отрицал ее историческую необходимость и выступал за постепенный характер эволюционного развития Франции. 51 Однако, как мы уже видели, именно он с наибольшей убежденностью говорил о том, что революция знаменует собой окончательный и бесповоротный разрыв с прошлым. Точно так же его труды по истории демократии в Америке принято рассматривать, особенно в Америке, как дифирамбы этой системе. Но это не так. Ведь де Токвиль утверждал, что, хотя сам он, как и другие образованные люди, испытывает страх перед демократией, она в конце концов пробьет себе дорогу. Это вытекает из самой сути либерализма. Но можно ли придать процессу демократизации такую форму, чтобы избежать якобинства и социальных революций? Ответ на этот вопрос он искал, обратившись к опыту США, и пришел к выводу, что существует неякобинская версия демократии. Тем не менее, давая высокую оценку американской демократии, он не испытывал энтузиазма по отношению к самой системе. Создавая свой замечательный труд, Токвиль считал или, во всяком случае, надеялся, что в 1830 году был заложен прочный фундамент для дальнейшей эволюции французского общества. Он, однако, подчеркивал – и вполне справедливо, – что его неизбежно придется расширять, чтобы обеспечить функционирование политической демократии, которую созданная система, вольно или невольно, породила. Буржуазное общество и пошло в конечном счете по этому пути, однако даже в стране, где произошла революция, серьезно взялись за дело лишь после 1870 года. И, как мы увидим в последней главе, оценка революции в год ее столетия в основном определялась актуальностью решения этой проблемы.
Итак, главный вывод сделан: 1789 и 1793 годы неразрывно связаны между собой. И буржуазный либерализм, и социальные революции XIX и XX столетий ведут свое происхождение от Великой французской революции. В первой главе я попытался показать, каким образом программа буржуазного либерализма нашла свое отражение в опыте французской революции и посвященных ей исследованиях. В следующей главе мы рассмотрим революцию как модель для последующих социальных революций, которые пошли дальше либерализма, и как своего рода эталон для ученых, занимавшихся изучением и оценкой этих революций.
Глава 2. Другие классы
С самого своего зарождения и до периода после первой мировой войны Великая французская революция оказывала огромное влияние на историю и даже язык и символику политической жизни Запада, а также на политическую элиту в странах, называемых ныне «третьим миром», представители которой считали, что их народам необходима своего рода модернизация, иными словами, что им нужно брать пример с наиболее развитых европейских государств. В течение почти 150 лет французский трехцветный национальный флаг служил образцом для флагов большинства новых независимых или объединенных государств: объединенная Германия избрала черно-красно-золотой (позднее – черно-бело-красный); флагом объединившейся Италии стал зелено-бело-красный; к 20-м годам XX века флаги 22 государств состояли из трех вертикальных или горизонтальных полос разного цвета, а еще двух – из трехцветных (красно-бело-синих) сочетаний другой формы, что тоже говорит о французском влиянии. Для сравнения, национальных флагов, свидетельствующих о непосредственном влиянии американского флага, очень мало, даже если взять флаги с одной звездой в левом верхнем углу, что предполагает следование американскому образцу, – таких флагов всего пять, причем три из них – флаги Либерии, Панамы и Кубы – были практически созданы самими американцами. Даже флаги 53 стран Латинской Америки свидетельствуют о значительно большем влиянии Франции. Вызывает удивление сравнительно малое воздействие – если исключить, естественно, саму Францию – американской революции на другие страны. Французская, а не американская революция послужила для других стран примером в деле преобразования социальных и политических систем. Отчасти это произошло потому, что европейским реформистам и революционерам французы по духу своему были ближе, чем свободные колонисты и рабовладельцы Северной Америки, отчасти потому, что участники французской революции, в отличие от американцев, видели в ней явление мирового масштаба, образец для подражания и первый шаг по пути преобразования судьбы мира. От других многочисленных революций последних лет XVIII века она отличалась не только своими масштабами или – если речь идет о государственной системе – централизованностью, не говоря уж о драматизме событий, но также, причем с самого начала, сознательной установкой на всемирное значение.
По понятным причинам революция оказала наиболее сильное воздействие на политические силы, которые ставили своей целью свершение революции, особенно такой, которая коренным образом преобразовывает общественное устройство («социальная революция»). В 30-х, самое позднее в 40-х годах прошлого века эти силы включали новые социальные движения рабочего класса в странах, вставших на путь индустриализации, а также организации и движения, претендующие на право выражать интересы этого нового класса. В самой Франции идеология и терминология революции дошли после 1830 года до тех слоев общества и географических регионов, включая и большие сельские районы, – которые сама революция не затронула. То, как это происходило в некоторых районах Прованса, прекрасно описано Морисом Агулоном в «Революции в провинции»[82]82
См. Agulhon M. La République au village: Les populations du Var de la Révolution a la Seconde République. – P., 1970.
[Закрыть]. За пределами Франции основная масса крестьян по-прежнему относилась враждебно к любым идеям горожан, даже когда они были им понятны, и о своих собственных движениях социального протеста и мятежах говорила другим языком. Правительства, правящие круги и идеологи левого толка до второй половины 54 XIX века включительно констатировали – кто с удовлетворением, кто скрепя сердце, – что крестьянство консервативно. Подобная недооценка левыми радикального потенциала сельскохозяйственных производителей особенно проявилась в период революций 1848 года. Она отразилась в работах левых историографов, в том числе тех, которые вышли в свет много лет спустя после второй мировой войны, хотя есть основания полагать, что после событий 1848 года Фридрих Энгельс не считал второй вариант крестьянской войны абсолютно невозможным, ибо сам призывал к ней, работая в то время над популярной историей таких войн. Конечно же, нужно отметить, что он сам вместе с революционерами участвовал в боевых действиях на юго-западе Германии, как раз в той части страны, где, как теперь говорят историки, в 1848 году движение было по преимуществу крестьянским, а по своим масштабам, пожалуй, самым крупным со времен крестьянской войны XVI века[83]83
Сравни Wehler H.-U. Deutsche Gesellschaftsg-schichte Zweiter Band 1815—1849. – Munich, 1987. – P. 706—715; и там же обширную библиографию на с. 880—882.
[Закрыть]. Однако даже революционно настроенным крестьянам идеи французской революции были чужды, а молодой Георг Бюхнер, автор удивительной пьесы «Смерть Дантона», обращался к крестьянам своего родного Гессена не на языке якобинцев, а на языке лютеранской Библии[84]84
См. его обращение к сельскому населению – Der hessische Land-bote (1834)//Buchner G. Werke und Briefe. – Munich, 1965. – P. 133—143.
[Закрыть].
Совсем по-другому обстояли дела с городскими и промышленными рабочими, которые легко восприняли язык и символику якобинской революции. Позднее, особенно после 1830 года, французские ультралевые приспособили их к конкретной ситуации своего времени, отождествив народ с «пролетариями». В 1830 году французские рабочие использовали язык революции в своих собственных целях, хотя они осознавали себя как класс, выступающий против либеральных властей, прибегавших к той же риторике[85]85
Sewell W. Work and Revolution in France. – Cambridge, 1980. – P. 198—200.
[Закрыть]. Это наблюдалось не только во Франции. Лидеры социалистических движений Германии и Австрии, возможно, потому, что они вышли из революции 1848 года, – кстати, австрийские рабочие отмечали память жертв мартовских событий 1848 года, пока не начали праздновать Первое мая, подчеркивали, что продолжают дело Великой французской революции. «Марсельеза» (в различных текстовых интерпретациях) была гимном немецкой социал-демократии, а в 1890 году австрийские социал-демократы 55выходили на первомайскую демонстрацию со значками, на которых был изображен фригийский колпак – типичный головной убор времен революции, – и помимо требования 8-часового рабочего дня выдвигали лозунг «Свобода, Равенство, Братство»[86]86
Прекрасные примеры "Proletarier-Marseillaise' а также символики и иконографии 1789 года См. в Ogni Anno un Maggio Nuovo: il Centenario del Primo Maggio. – Milan, 1988. – P. 65—68. Это издание было выпущено к столетней годовщине 1 Мая по инициативе рабочих союзов Умбрии. См. также Panaccione A. (ed. ). The memory of May Day: An Iconographic History of the Origins and Implanting of a Workers' Holiday. – Venice, 1989. – P. 290 (Denmark), P. 295 (Sweden), P. 336 (Italy).
[Закрыть]. Ничего удивительного в этом нет. Ведь идеология и язык социальной революции были занесены в Центральную Европу из Франции немецкими странствующими ремесленниками-радикалами, немецкими политическими эмигрантами и туристами, жившими в Париже в годы, предшествующие 1848-му, а также литературой, издаваемой хорошо информированными и влиятельными людьми, которую кое-кто, в частности Лоренц фон Штейн [87]87
См. Stein L. Der Socialismus. Приставка «фон» появилась позднее, когда автор стал профессором в Вене.
[Закрыть], привозил из Франции. И к тому времени, когда в континентальной Европе развернулись широкие социалистические рабочие движения, в основном именно рабочий класс усвоил традиции французской революции как активного движения революционных, политических преобразований. Парижская коммуна 1871 года соединила якобинскую и пролетарскую традиции социальной революции, в чем немалую роль сыграл красноречивый анализ опыта Парижской коммуны, сделанный Карлом Марксом[88]88
Сравни The Comune as Symbol and Example//Haupt G. Aspects of International Socialism. – Cambridge and Paris, 1986. – P. 23—47.
[Закрыть].
Современники с беспокойством отмечали, что французская революция не закончилась ни в 1789, ни в 1793—1794 годах. То, что революционный процесс продолжается, продемонстрировал и год 1848-й, когда на какое-то время революция охватила множество стран, хотя в большинстве из них быстро была подавлена. Во Франции надежда, что все завершилось в 1830 году, сменилась в среде либералов пессимизмом и чувством неопределенности.
«Не знаю, когда закончится это путешествие,
– восклицал в 1850-х де Токвиль. —
Меня вконец измучила навязчивая мысль о том, что берег, к которому нас прибил ветер истории, это не что иное, как мираж, что того берега, которого мы так долго искали, вообще не существует и что мы обречены на вечные скитания в бушующем море»[89]89
Souvenirs//Oeuvres Complétes. – P., 1964. – Vol. 12. – P. 87.
[Закрыть].
А в другой стране Якоб Буркхардт в 70-х годах. прошлого века начинал свой курс лекций о Великой французской революции словами:
В подобной ситуации французская революция отвечала 56 разным интересам. Для тех, кто стремился преобразовать общество, это был источник вдохновения, им революция дала новый язык, риторику, она была моделью и даже эталоном. Для тех, кому революция была не нужна, кто не хотел ее, она не была источником вдохновения, ее язык и риторика были им не нужны (исключение составляли французы), хотя большая часть политического словаря XIX века всех западных стран ведет происхождение от революции, а многие слова являются непосредственным заимствованием из французского языка или переводом с французского, например большая часть слов, связанных с понятием «нация». С другой стороны, противников революции прежде всего занимал вопрос об отношении к революции как к эталону, ибо страх перед революцией обычно сильно преувеличивает ее вероятность. И хотя, как мы увидим позднее, для большинства новых левых в странах Запада – как представителей рабочего класса, так и социалистов – практический опыт событий 1789—1799 годов все больше терял свою актуальность, чего нельзя было сказать об идеологическом наследии, тем не менее правительства и правящие классы постоянно думали о возможности возмущений и восстаний, поскольку хорошо знали, что народ имеет все основания быть недовольным своей судьбой. В таких случаях естественно обращаться к опыту прошлых революций. Так, в 1914 году, накануне первой мировой войны, в напряженной социально-политической обстановке, английский министр Джон Морли размышлял о том, не напоминает ли царящая в стране атмосфера ту, что была накануне 1848 года[91]91
Cм. Stone N. Europe Transformed 1878—1919. – L., 1983. – P. 331.
[Закрыть]. И когда где-нибудь действительно происходила революция, и приветствующие ее, и ее противники тут же начинали сравнивать ее с предшествовавшими революциями. Чем значительнее она была по своим масштабам и воздействию, тем в большей степени напрашивалось сравнение с революцией 1789 года.
В июле 1917 года в журнале «Каррент хистори мэгэзин» издательства «Нью-Йорк таймс» была опубликована статья без подписи под названием «Французская и русская революции 1789 и 1917 годов: параллели и контрасты», без сомнения, отражавшая тогдашние настроения каждого образованного европейца или 57 американца[92]92
Current History Magazin. – 6: 118—123. – 1917. – July. – No. 1. – P. 11.
[Закрыть]. Вероятно, довольно многие из них соглашались со сделанными в ней не слишком, правда, глубокими выводами.
По мнению автора, если бы в обеих странах в критический момент суверен, проявив мудрость и лояльность, пошел на уступки, создав подлинно представительные институты... революции бы не произошло. Если продолжить сравнение, в обеих странах наиболее упорное и в конечном счете пагубное для существовавшего режима сопротивление исходило от супруг монархов – королевы-иностранки Марии-Антуанетты и царицы, немки по происхождению, имевших слишком большое и роковое влияние на мужей. По его словам, философы и писатели – Вольтер и Руссо во Франции, Толстой, Герцен и Бакунин в России – заранее подготовили свои страны к революции. (Автор не слишком высоко ставил влияние Маркса.) Он проводил параллель между французским собранием нотаблей, на смену которому пришли Генеральные штаты и Учредительное собрание, и российским Государственным советом, на смену которому пришла Государственная дума. И, рассматривая ход революции (а революция в России к лету 1917 года не зашла еще далеко), он сравнивал либеральную кадетскую партию, возглавляемую Родзянко и Милюковым, с жирондистами, а Советы рабочих и солдатских депутатов с якобинцами. (В том, что касается свержения либералов Советами, он не ошибся, а вот во всем остальном его предсказания не сбылись.)