Текст книги "Эхо «Марсельезы». Взгляд на Великую французскую революцию через двести лет"
Автор книги: Эрик Хобсбаум
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 9 страниц)
Исторический ревизионизм за пределами Франции не имел столь ярко выраженной политической подоплеки, во всяком случае, со времен Коббэна, чьи выступления против Жоржа Лефевра можно понять, лишь помня о страхе, который испытывали в первый период «холодной войны» либералы перед советским коммунизмом и советской экспансией. Коббэн до такой степени был проникнут духом «холодной войны», что подверг опале своего собственного ученика Жоржа Рюде, убежденного коммуниста, и тому пришлось продолжить свою научную карьеру в Южной Австралии, а позднее в Канаде. Однако с тех пор исследователи-ревизионисты воздерживались от столь явного выражения своих 126 научных симпатий и антипатий. Так чем же все-таки объяснить повальный отход от традиционного толкования революции в последнюю четверть века?
Одна из причин кроется, конечно, в том, что общий рост числа ученых стал дополнительным стимулом в честолюбивых стремлениях проявить себя на научном поприще. Говоря о Коббэне, Крейн Бринтон в одной из своих рецензий писал:
«Сама жизнь – именно сама жизнь – заставляет историка, особенно молодого, стремящегося занять определенное положение, быть оригинальным... Ученый-творец, как и творческий художник, в наше время должен представить какую-нибудь новую «интерпретацию». Иными словами, он должен быть ревизионистом» [229]229
Brinton C. //History and Theory. – 1966. – Vol. 5. – P. 317.
[Закрыть].
Великая французская революция – далеко не единственная область истории, в которой отмечено стремление к пересмотру уже установившейся точки зрения. Но проявляется эта тенденция особенно ярко именно в этой области потому, что сама революция – настолько крупное событие нашей истории, что именно по этой причине в университетах Британии и Америки ее изучают более глубоко, чем другие события истории иностранных государств. Но объяснить появление ревизионизма в историографии Великой французской революции только этим нельзя.
Немалый вклад в развитие ревизионизма внесли либералы-антикоммунисты, особенно после опубликования в конце 40-х годов «Происхождения тоталитарной демократии» Дж. Л. Талмона [230]230
Talmon J. L. The Origins of Totalitarian Democracy. – L., 1952.
[Закрыть], который впервые приступил к критике установившейся точки зрения, правда, с несколько иных позиций. Нельзя сбрасывать со счетов тот факт, что некоторые либеральные историки отвергали якобинство, потому что оно породило такое «идеологическое дитя», как коммунизм, хотя более понятны подобные заявления, исходящие от интеллигентов в коммунистических странах 80-х годов. Вышедший в 1982 году фильм А. Вайды «Дантон», конечно же, повествует не о Париже II года Республики, а о Варшаве 1980 года. Однако эта причина все же относится к числу второстепенных.
С другой же стороны, те факторы, которые мы уже рассматривали применительно к Франции, помогут нам понять подъем ревизионизма в других странах, который, 127 впрочем, не вызвал там столь высокой напряженности в политических, идеологических и личных отношениях. Однако в некоторых аспектах опыт ревизионизма в других странах более ценен, поскольку дает нам возможность увидеть, что дело здесь не только в отступлении марксизма по всему миру. Конечно, последнее очевидно. Как мы уже видели, марксизм, вобрав в себя и ранние французские либеральные традиции, и левореспубликанскую историографию XX столетия, выстроил историческую схему общественных изменений путем революции. В конце второй мировой войны марксизм как однородное течение, воплощенное в идеологии сплоченных Москвой коммунистических партий, достиг апогея, а сами партии, пройдя самый успешный период своей истории, никогда еще не были столь многочисленны, сильны и влиятельны, причем немалым весом обладали они и в левых кругах европейской интеллигенции. Практически марксизм означал набор доктрин, принятых на вооружение упомянутыми компартиями, поскольку другие организации, претендовавшие на звание марксистских, с точки зрения политической – за редкими исключениями – серьезной силы из себя не представляли, а неортодоксальные теоретики в рядах компартий или вне их находились обычно в изоляции да к тому же были немногочисленны даже среди крайне левых [231]231
Наиболее крупная на Западе группа марксистов-интеллигентов несталинского толка, – нью-йоркская троцкистская – уже находилась в процессе развала, многие ее видные члены или бывшие активисты все больше отдалялись от левых, хотя еще не стали на позиции воинствующего консерватизма.
[Закрыть]. Национальный и интернациональный антифашистский союз, на основе которого компартии достигли своего могущества, начал распадаться в 1946—1948 годах, однако «холодная война» привела, как это ни парадоксально, к сплочению коммунистического (т. е. фактически марксистского) лагеря, пока признаки распада не появились в самой Москве в 1956 году.
Кризисы в странах Восточной Европы в 1956 году вызвали массовый выход интеллигентов из рядов западных коммунистических партий, хотя они в основном не покинули левое движение и даже левое движение марксистского толка. В течение последующих полутора десятилетий марксизм раскололся на несколько политических течений, представленных коммунистическими партиями разных убеждений, диссидентскими марксистскими группами различных толков, приобретшими определенное политическое влияние (например, соперничающими 128 группировками троцкистов), новыми революционными группировками, проникшимися преимущественно идеями бунтарства и социальной революции, а также другими движениями и направлениями крайне левых, не имевшими четко выраженных организационных или иных структур, в идеологии которых наряду с идеями Маркса прослеживались и идеи Бакунина. Коммунистические партии старого ортодоксального толка, ориентированные на Москву, возможно, и составляли по-прежнему основную часть марксистских левых сил в несоциалистических странах, но даже в этих партиях марксизм как учение не представлял собой единого целого, поскольку появился ряд новых его толкований, основанных на идеях, известных в прошлом, но забытых марксистов или пытающихся свести воедино идеи Маркса и различные известные или модные научные доктрины.
Небывало широкое распространение высшего образования привело к появлению не виданной ранее огромной массы студентов и интеллигентов, ставшей передовым отрядом движения политической радикализации 60-х годов и пустившейся в теоретические споры или по крайней мере начавшей легко пользоваться специальной терминологией, доступной ранее лишь ученым-теоретикам. Как это ни парадоксально, пик этого нового, хотя и сумбурного по своему характеру, увлечения марксизмом пришелся на годы наивысшего подъема благосостояния во всем мире, то есть на период, непосредственно предшествовавший нефтяному кризису 1973 года. В 70—80-е годы левые марксистского толка отступали и на политическом, и на идеологическом фронтах. К этому времени в кризисной ситуации оказались не только не находившиеся у власти марксисты, но также и коммунистические режимы, которые до этого придерживались жестких и формально обязательных доктрин (причем в этих странах уже не существовало единой точки зрения относительно основной линии марксизма). Французская революция как часть марксистского наследства стала неизбежной жертвой этого процесса.
В более же общем плане начавшиеся в 1950 году во всем мире – и в первую очередь в развитых странах капитализма – глубокие преобразования в области социальной, 129 экономической и культурной не могли не заставить левых марксистского толка или, точнее, постоянно возникающие и исчезающие марксистские левые группировки пересмотреть свои позиции.
Таким образом, изменения в позиции промышленного пролетариата, который, даже при самом пристрастном подходе, уже не казался достаточно многочисленным, чтобы стать вероятным могильщиком капитализма, а также изменения в структуре и перспективах капитализма не могли не отразиться на традиционных теориях как буржуазной, так и пролетарской революции, неотъемлемой частью которых стало каноническое толкование французской революции. Более того, ряд марксистов, например в Англии 60-х годов, начали заниматься проблемой того, что же в действительности представляла собой буржуазная революция и действительно ли буржуазия приходила к власти, когда происходили подобные революции. В то же время можно было отметить заметное отступление марксистов от классических позиций [232]232
Перечень литературы по этим дебатам см. Anderson P. The Figures of Descent//New Left Review. – 1987. – Vol. 161. – 21 n. См. также Nairn T. The Enchanted Glass: Britain and Its Monarchy. – L., 1988. – P. 378 ff; а также рецензию на книгу Arblaster A. New Left Review. – 1989. – Vol. 174. – P. 97—110.
[Закрыть].
Впрочем, это касалось не только марксистов. Вопрос о буржуазной революции стал основным в ряде споров между историками, которых никак нельзя отнести к марксистам (хотя за последние 50 лет большинство серьезных историков не обходили вниманием связанные с марксизмом проблемы и аналитические изыскания). Этот же вопрос стал основным в спорах о происхождении немецкого национал-социализма, разгоревшихся в 60—70-е годы. Немецкий «зондервег», проложивший дорогу для прихода к власти Гитлера, по мнению одних, объясняется поражением немецкой буржуазной революции 1848 года и тем, что в этом плане Германия отличается от Англии и Франции, где либеральная буржуазия уже имела за спиной опыт победоносной революции, буржуазной или какой-либо другой. И наоборот, критики теории «зондервега» считали, что немецкая буржуазия получила искомое буржуазное общество, хотя и не совершила успешной революции [233]233
Обзор этих дебатов сделан английским германистом Ричардом Эвансом. См. Evans R. The Myth of Germany's Missing Revolution// New Left Review. – 1986. – Vol. 149. – P. 67—94.
[Закрыть]. Однако оставим споры о революции и зададим другой вопрос: в конце-то концов, добилась ли буржуазия своих целей? Не продолжал ли, как утверждал один (левый) историк, старый режим существовать почти во всех странах Европы еще в конце 130 XIX века? [234]234
Mayer A. The Persistence of the Old Regime: Europe to the Great War. – N. Y., 1981. Сравни: «Многие историки больше не верят, что XIX век был свидетелем триумфа средних классов... Нет смысла объяснять... почему буржуазная цивилизация в конечном счете погибла... Начнем с того, что она никогда и не побеждала» (Cannadine D. Рецензия на Hobsbawn E. J. The Age of Empire//New Society. – 1987. – Oct. 23. – P. 27.
[Закрыть] Да, уверенно звучит ответ, даже в стране, первой вставшей на индустриальный путь развития, промышленники не были правящим классом, как не были они и самыми богатыми и влиятельными членами среднего класса [235]235
Cм. Rubinstein W. The Victorian Middle Classes. Wealth Occupation and Geography//Economic History Review. – 1977. – Vol. 30. – P. 602—623; а также другие исследования того же автора.
[Закрыть]. Так что же все-таки представляла собой буржуазия XIX века? Представители социальной истории, которые долгое время занимались изучением трудящихся классов, вдруг обнаружили, что в действительности они мало что знают о средних классах, и взялись восполнить пробел [236]236
Наиболее амбициозный проект см. Kocka J. (ed. ). Bürgerlichkeit im 19. Jahrundert, Deutschland im europäischen Vergleich (3 vols.) – Munich, 1988.
[Закрыть].
А вопрос этот не был чисто научным. К примеру, в Англии времен Маргарет Тэтчер сторонники установившегося режима радикального неолиберализма объясняли упадок английской экономики неспособностью английского капитализма в предшествующий период решительно порвать с некапиталистическим и аристократическим прошлым и отказаться от всего, что стояло на пути развития рыночного хозяйства; по их мнению, Тэтчер фактически завершила буржуазную революцию, чего не смог сделать Кромвель [237]237
Цит. по: Hobsbawn E. J. Politics for a Rational Left. – L., 1989. – P. 224; Raven J. British History and the Enterprise Culture//Past and Present. – 1989. – Vol. 123. – P. 178—204 (esp. 190-191).
[Закрыть]. (Как это ни парадоксально, именно этот аргумент использовала, правда, в своих целях одна из группировок английских марксистов.)
Короче говоря, ревизионизм в истории французской революции является лишь одним из аспектов более широкого движения пересмотра всего процесса развития Запада – а позднее и всего мира – непосредственно накануне и в период эпохи капитализма. Переоценке подвергается не только марксистское толкование, но и большинство других историографических толкований этих процессов, поскольку, как представляется, все они нуждаются в переосмыслении в свете совершенно небывалых изменений, происшедших в мире после второй мировой войны. В истории нет прецедента столь быстрых, глубоких (а в области социально-экономической – революционных) изменений, достигнутых за столь короткий период. В свете современного опыта на передний план вышло то, на что раньше не обращали внимания. Многое, прежде само собой разумеющееся, стало теперь подвергаться сомнению.
Более того, как мы знаем, переосмысления требует не только история происхождения и исторического развития современного общества, но сами цели таких 131 обществ, принятые с XVIII века всеми современными и модернизированными режимами, капиталистическими и (после 1917 г.) социалистическими, – в первую очередь цель безостановочного технологического процесса и экономического роста. Споры вокруг события, которое традиционно (и закономерно) считалось главным эпизодом в развитии современного мира и одним из наиболее значительных его моментов, необходимо вести в более широком контексте переосмысления в конце XX столетия прошлого и возможного будущего в свете происходящих в мире изменений. Но почему же по прошествии двух веков мы считаем, что в нашей неспособности понять настоящее виновата французская революция?
Однако давайте оставим на время ревизионизм и не будем забывать о том, что было очевидно для всех образованных людей в XIX веке и очевидно до сих пор, – о значимости и актуальности революции. А значимость и актуальность ее подтверждаются также и тем, что и сейчас, двести лет спустя, французская революция остается предметом страстных идеологических и политических споров как среди ученых, так и среди общественности: ведь никто не будет спорить до хрипоты по вопросам неактуальным. И в год своей двухсотой годовщины Великая французская революция не стала старым, добрым праздником, на который собираются толпы туристов, как, скажем, двухсотлетний юбилей США. Более того, двухсотлетний юбилей был событием не только для французов, потому что в большей части мира средства массовой информации – от прессы до телевидения – уделяли ей внимание, как никакому другому событию в какой-либо стране, а в еще большей части мира ученые уделили ей первостепенное внимание. И средства массовой информации, и академическая печать почтили память революции, будучи уверенными в ее политической актуальности.
Ибо французская революция действительно представляла собой ряд событий, столь мощных и всеобъемлющих по своему влиянию, что они навечно преобразили мир во многих отношениях и разбудили или по крайней мере определили силы, которые продолжают это преобразование.
Не говоря уж о Франции, где правовая и административная 132 системы, а также система образования практически не изменились со времен революции, она оказала непреходящее и значительное влияние на другие страны. Правовые системы половины стран мира зиждятся на основах, заложенных Великой французской революцией. Страны, режимы которых далеки от идей французской революции, такие, скажем, как Иран аятоллы Хомейни, являются в основе своей национальными, территориально целостными государствами, построенными по модели, данной миру революцией. Сильно обогатила революция и современный политический словарь [238]238
Cм. The Nation State in the Middle East//Zubaida S. Islam, the People and the State: Essays on Political Ideas and Movements in the Middle East. – L. – N. Y., 1988. – P. 173 esp.
[Закрыть]. Каждый из нас даже сегодня пользуется наследием революции, ежедневно сталкиваясь с метрической системой, введенной революцией и распространенной на другие страны. Французская революция стала частью национальной истории больших районов Европы, Америки и даже Ближнего Востока, непосредственно влияя на страны и режимы, не говоря уж о политических и идеологических моделях, построенных на ее основе, а также о том, что пример ее вдохновляет или внушает страх. Ну что можно понять в истории Германии в период после 1789 года, если забыть о французской революции? А разве можно без изучения революции понять что-нибудь в истории XIX века?
Более того, хотя некоторые из моделей, созданных французской революцией или по ее примеру, не представляют ныне практического интереса, например буржуазная революция, – однако справедливости ради следует отметить, что этого нельзя сказать о других моделях, например о «национальном государстве», – другие введенные ею новшества сохраняют свое политическое значение. Французская революция дала людям возможность почувствовать, что их деятельность может влиять на исторические события, а также дала им самый мощный лозунг, когда-либо сформулированный в интересах политической демократии и простого народа: «Свобода, Равенство, Братство». Никоим образом не сводится это историческое влияние на нет и тем фактом, что большинство французов и почти абсолютное большинство француженок не принимали участия в революции, а если и принимали, то очень недолго, или не проявляли активности, а временами 133 даже были настроены по отношению к ней враждебно, или же тем, что, во всяком случае, большинство из них не были твердыми якобинцами. Или же тем фактом, что во время французской революции правление осуществлялось главным образом «от имени народа», а не с участием народа и уж тем более не народом, как это было и в годы существования большинства других режимов после 1789 года, или тем, что ее лидеры отождествляли «народ» с той частью народа, которая «мыслила нужным им образом», как это бывало и в других случаях. Французская революция продемонстрировала власть простого народа в таком виде, о котором не позволяло себе забывать ни одно из последующих правительств, а самым ярким примером этого являются необученные, наспех набранные армии призывников, наносившие поражения отборным, великолепно подготовленным войскам старого режима.
Более того, парадоксальность ревизионизма заключается в том, что он стремится преуменьшить историческую значимость и преобразующую силу революции, чье небывалое и непреходящее значение очевидно для всех, кто не страдает интеллектуальной ограниченностью или узостью взглядов [239]239
Вспомним слова, которыми открывается глава «Заключение» цитированной уже книги Ж. Соле (La Révolution, P. 337): «Токвиль и Тэн справедливо увидели в наполеоновской централизации главный результат революции». Сводить воздействие основного события в мировой истории к ускорению темпов развития одной из тенденций в области развития административной системы французского государства равнозначно утверждению, что основное наследие Римской империи – это язык, на котором католическая церковь распространяет папские энциклики.
[Закрыть], или склонностью к неоправданному смещению акцентов, присущей специалистам в определенной области.
Власть народа, которую не следует ассоциировать с ее доморощенным вариантом в виде периодически проводимых выборов путем всеобщего голосования, проявляется редко и еще реже осуществляется. Когда же она все-таки воплощается, как это имело место в ряде случаев на нескольких континентах в год двухсотлетия французской революции – скажем, в Пекине в конце весны 1989 года, – то это представляет собой весьма впечатляющее зрелище. Ни в одной революции до 1789 года не проявлялась она столь очевидно, не давала столь быстрых результатов и не носила столь решительного характера. Именно в силу этого Великая французская революция стала революцией. Ибо никак нельзя подвергнуть ревизии тот факт, что
«до начала лета 1789 года конфликт между «аристократами» и «патриотами» в Национальном собрании напоминал ту борьбу по поводу конституции, которая велась в большинстве стран Западной Европы с середины столетия… 134 Когда в июле – августе 1789 года в борьбу вступил простой народ, он превратил конфликт между высшими слоями общества в нечто совсем иное»,
вызвав всего за несколько недель падение государственной власти и администрации и утрату власти дворянства в деревне [240]240
Sutherland D. G. M. France 1789—1815: Revolution and Counterrevolution. – L., 1986. – P. 49. Различие в позициях этого канадского историка-ревизиониста и французского историка (Ж. Соле в цитируемой работе), один из которых лишь перефразирует другого (ср. Сатерленд, с. 49, и Соле, с. 83), весьма поучительно. Один из них без труда определил главное в «революции народа», а именно революционное воздействие; другой же, ставящий вопросительный знак после названия соответствующей главы и обращающий намного меньше внимания на основной момент, то есть на тот факт, что солдаты перестали быть лояльными, подчеркивает в первую очередь схожесть между народными движениями 1789 года и народными движениями протеста в предыдущие века. Здесь-то и кроется главная ошибка: важен не состав этих движений, а – как летом 1789 года, так и в феврале 1917 года – их воздействие.
[Закрыть]. Именно в результате этого «Декларация прав человека и гражданина» имела намного больший международный резонанс, чем американские образцы, вызвавшие ее к жизни; все введенные во Франции новшества, включая новую политическую терминологию, были более охотно восприняты в других странах, что создало свои сложности и конфликты, а сама революция стала событием эпическим, страшным, грандиозным, апокалипсическим и в своем роде уникальным, то есть одновременно и вселяющим ужас, и повергающим в восторг.
Именно поэтому мужчины и женщины считали ее
Именно поэтому Карлейль писал:
«Мне часто кажется, что подлинная История (то необъяснимо невозможное, что я понимаю под Историей французской революции) была великой Поэмой нашего Времени, что человек, который смог бы написать правду обо всем этом, был бы величайшим среди всех других писателей и певцов» [242]242
Sanders C. R., Fielding K. J. (eds. ). Collected Letters of Thomas and Jane Welsh Carlyle. – Durham, N. C, 1970—1981. – Vol. 4. P. 446.
[Закрыть].
И именно историку бессмысленно собирать и вычленять из этого явления определенные факты, которые заслуживают внимания, и те, которые этого не заслуживают. Революция, ставшая «подлинным отправным моментом в истории XIX века», – это не какой-то отдельный эпизод, случившийся между 1789—1815 годами, а весь этот период [243]243
Holland Rose J. A Century of Continental History. 1780—1880. – P. 1.
[Закрыть].
К счастью, революция еще жива. Ибо «Свобода, Равенство, Братство» и разумные ценности эпохи Просвещения – те ценности, на которых строилась современная цивилизация со времен американской революции, – как никогда нужны сегодня, когда нас вновь захлестывают иррационализм, фундаменталистская религия, обскурантизм и варварство. Поэтому хорошо, что в год двухсотлетия революции мы имеем возможность подумать о небывалых исторических событиях, преобразивших мир два столетия назад, и преобразивших его к лучшему.
Приложение. Отрывки из записок Антонио Грамши
Ниже приводятся отрывки из записок Антонио Грамши, бывшего руководителя Итальянской коммунистической партии, написанных в фашистской тюрьме в 1929—1934 годах. Из этих записок видно, каким образом высокообразованный революционер-марксист использовал то, что представлялось ему опытом якобинства 1793—1794 годов, как для целей исторического осмысления, так и для анализа современной политической обстановки. Записки открываются размышлениями об итальянском Рисорджименто, когда наиболее радикальная группа – возглавляемая Мадзини Партия действия – не выдерживает, по мнению Грамши, сравнения с якобинцами. Помимо ряда интересных замечаний относительно того, почему буржуазия далеко не всегда является политически правящим классом при буржуазных режимах, Грамши в основном обратился к сравнению (не говоря об этом открыто) двух исторических авангардов: якобинцев в буржуазной революции и большевиков, по крайней мере в предлагаемом им итальянском варианте, в эпоху социалистической революции. Очевидно, что Грамши рассматривал задачу революционеров не в отношении класса, а (по-видимому, в первую очередь) в отношении нации, возглавляемой классом.
Источник понимания якобинства – в основном послевоенные произведения Матьеза, которые Грамши читал в тюрьме, – и более полный критический комментарий приводятся в Zanghery R. Gramsci е il giacobinismo//Passato e Presente 19: Rivista di storia contemporanea. – 1989. – Jan. – April. – P. 155—164.
Настоящий текст приводится по Hoare Q., Smith G. N. (eds.). Antonio Gramsci. Selections from the Prison Notebooks. – L., 1971. – P. 77—83.
В связи с вопросом о якобинстве и Партии действия необходимо особо выделить следующие моменты: якобинцы завоевали свою «ведущую» (dirigente) роль, ведя борьбу насмерть; они в полном смысле слова навязали себя французской буржуазии и заставили ее продвинуться вперед намного дальше, чем первоначально предполагали ее ведущие силы, и даже еще дальше, чем было оправдано с исторической точки зрения, – отсюда и реакция, и Наполеон I. Эту характерную черту эпохи якобинцев (а еще раньше – эпохи Кромвеля и «круглоголовых»), а следовательно, и всей французской революции, когда (очевидно) форсировались события, людей ставили перед лицом уже необратимых свершившихся фактов и группы чрезвычайно энергичных и решительно настроенных людей грубо гнали буржуазию вперед, можно схематично представить следующим образом. Третье сословие было наименее однородным по своему составу: в нем имелись ярко выраженная элитная группа интеллектуалов и группа экономически мощных, но политически умеренных буржуа. События развивались весьма своеобразно. Представители третьего сословия первоначально лишь выдвигали вопросы, представлявшие интерес для своей социальной группы, затрагивавшие их непосредственные корпоративные интересы (корпоративные в традиционном смысле этого слова, т. е. непосредственные и узкоспецифические интересы определенной категории людей). Предшественники революции были, в общем-то, умеренными реформаторами, которые говорили много, а требовали мало. Постепенно выделилась новая элита, которую интересовали не только корпоративные реформы и которая во все большей степени начинала осознавать, что буржуазия 135 стоит во главе народных сил. Этому способствовало действие двух факторов: сопротивления социальных сил старого общества и угрозы извне. Силы старого мира не желали уступать ничего, а если и шли на уступки, то исключительно для того, чтобы выиграть время и подготовить ответный удар. Третье сословие наверняка попалось бы на какую-нибудь из этих удочек, если бы не энергичные действия якобинцев, которые выступали против любых промежуточных остановок в ходе революционного процесса и отправляли на гильотину не только твердолобых представителей старого общества, но и вчерашних революционеров, превратившихся в реакционеров. Якобинцы, следовательно, стали единственной партией развивающейся революции, поскольку они не только выражали интересы и устремления каких-то конкретных индивидуумов, представляющих французскую буржуазию, но также являлись и выразителями революционного движения вообще как составной неотъемлемой части процесса исторического развития. Ибо они являлись также выразителями интересов будущего, и опять же не только интересов каких-то конкретных индивидуумов, но и национальных групп, которые необходимо было приспособить к потребностям существующей основной группы. Необходимо настоятельно подчеркивать – вопреки мнениям тенденциозной и в основе своей антиисторической школы мышления, – что якобинцы были реалистами макиавеллиевской школы, а не пустыми мечтателями. Они были убеждены в абсолютной справедливости своего лозунга – «Свобода, Равенство, Братство», и, что более важно, в этом же были убеждены широкие народные массы, которые якобинцы пробудили и подняли на борьбу. Язык, идеология якобинцев, их деятельность в полной мере отражали требования эпохи, даже если сегодня, в других условиях и после более чем столетия культурной эволюции, они могут казаться оторванными от жизни безумцами. Естественно, эти требования соответствовали культурным традициям французов. Одним из доказательств этого является анализ языка якобинцев в «Святом семействе». Еще одно доказательство дал Гегель, который представил параллельный, с перекрестным переводом, словарь языка якобинцев и языка классической немецкой философии. Оно как ныне признано, является максимально точным и служит источником современного историзма. Первое, что нужно было сделать, – это уничтожить силы противника или по крайней мере обессилить его настолько, чтобы контрреволюционное выступление стало невозможным. Второе – укрепить ряды буржуазии как таковой и поставить ее во главе всех национальных сил; это означало соединение воедино интересов и потребностей всех национальных сил, с тем чтобы привести эти силы в движение и повести их на борьбу, достигнув в результате создания более широкого фронта борьбы против врага, то есть политико-военных отношений, благоприятствующих революции, и привлечения к революции жителей тех районов, в которых черпали свои кадры вандейцы. Если бы не аграрная политика якобинцев, вандейцы дошли бы до ворот Парижа. Движение сопротивления в Вандее было, собственно говоря, связано с национальным вопросом; в Бретани да и в некоторых других районах всеобщее раздражение вызывал лозунг «единой и неделимой республики», а также политика бюрократически военной централизации, а отказ якобинцев и от этого лозунга, и от этой политики означал для них верную гибель. Жирондисты пытались сыграть на идее федерализма, чтобы задушить якобинцев, однако прибывшие в Париж 136 войска из провинции перешли на сторону революционеров. За исключением нескольких районов, где национальные (и языковые) различия были велики, аграрный вопрос перевесил стремление к местной автономии. Французские крестьяне признали гегемонию Парижа, другими словами, они поняли: чтобы покончить со старым режимом, нужно войти в блок с наиболее передовыми людьми третьего сословия, а не с умеренными жирондистами. И хотя необходимо помнить, что якобинцы постоянно форсировали события, следует также признать, что делалось это в интересах подлинно исторического развития. Ибо они не только создали буржуазное правительство, то есть сделали буржуазию руководящим классом, – они сделали больше. Они создали буржуазное государство, превратили буржуазию в руководящий класс – гегемон всей нации, другими словами, создали прочную основу для нового государства и сплоченную современную французскую нацию.
О том, что якобинцы, несмотря ни на что, при любых обстоятельствах оставались выразителями интересов буржуазии, свидетельствуют события, приведшие к их гибели как партии, не сумевшей проявить должную гибкость, и смерть Робеспьера. Сохраняя действие закона Ле Шапелье, они не желали давать рабочим право на создание своих союзов; вследствие этого они вынуждены были принять закон о максимуме. В результате распался блок с населением Парижа: вооруженные отряды, собравшиеся по призыву Коммуны, разочарованные, разошлись по домам, и термидорианцы добились победы. Революция достигла своей высшей точки. Потерпела поражение политика союзов и перманентности революции; остались вопросы, на которые так и не было дано ответов; были разбужены стихийные силы, обуздать которые удалось лишь военной диктатуре.
Якобинская партия не была создана в Италии из-за экономических причин, то есть ввиду относительной слабости итальянской буржуазии, и исторической обстановки в Европе после событий 1815 года. Максимализм якобинцев, проявившийся в политике пробуждения французского народа и совместных с буржуазией действиях, законы Ле Шапелье и о максимуме явились в 1848 году призраком угрозы уничтожения сложившегося положения вещей, что было ловко использовано Австрией, правительствами старого толка и даже Кавуром (в отличие от папы). Буржуазия не могла (возможно) распространить свою гегемонию на все слои народа (что ей удалось сделать во Франции) – не могла в силу скорее субъективных, чем объективных причин; однако всегда можно было обратиться к крестьянству. Разница между Францией, Германией и Италией состояла в том, как буржуазия шла к власти (для сравнения взята и Англия). Наиболее богат был этот год событиями и активными выступлениями прогрессивных сил во Франции. То, что происходило в Германии, напоминало кое в чем Италию, кое в чем Англию. В Германии движение 1848 года провалилось из-за разобщенности буржуазии (демократическое крыло крайне левых выдвинуло прямо якобинский лозунг «перманентной революции»), а также потому, что вопрос о воссоздании государства был тесно связан с национальным вопросом. Войны 1864, 1866 и 1870 годов решили и национальный вопрос и, половинчато, вопрос взаимоотношений между классами; буржуазия получила экономическую власть, однако старые феодальные классы сохранили власть политическую, а также широкие корпоративные привилегии в армии, администрации и землевладении. Однако, сохранив 137 столь большое влияние в Германии и пользуясь большими привилегиями, старые классы боролись за национальное единство, составили «интеллектуальную элиту» буржуазии, сохранив благодаря кастовому происхождению и традициям свой специфический характер. В Англии, где буржуазная революция произошла раньше, чем во Франции, подобно Германии, имел место процесс слияния старых и новых классов – и это несмотря на энергичное сопротивление английских «якобинцев», то есть кромвелевских «круглоголовых». Старая аристократия осталась у власти, сохраняя определенные привилегии, и также составила интеллектуальную прослойку английской буржуазии (следует добавить, что английская аристократия имеет открытую структуру и постоянно пополняет свои ряды выходцами из среды интеллектуалов и буржуазии). В Германии, несмотря на мощное развитие капитализма, классовые отношения, создавшиеся в результате промышленного развития, со всеми ограничениями гегемонии буржуазии и подчиненным положением прогрессивных классов, вынудили буржуазию не применять максимум усилий в борьбе против старого режима, а оставить часть старого фасада, чтобы скрыть за ним свою подлинную власть.138