Текст книги "Черный обелиск "
Автор книги: Эрих Мария Ремарк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
x x x
Мы сидим в кафе «Централь» – Георг, Вилли и я. Мне не хотелось сегодня оставаться дома в одиночестве. Вернике показал мне отделение сумасшедшего дома, в котором я еще не был, а именно – палаты для жертв войны. Там содержатся люди с разрушенной психикой, получившие ранения в голову, засыпанные. В мягком свете весеннего вечера, среди распевающих повсюду соловьев, это отделение казалось каким-то грозным блиндажом. Война, о которой всюду уже почти забыли, здесь все еще продолжается. В ушах у несчастных еще раздается вой снарядов, глаза их, как пять лет назад, полны ужаса, штыки безостановочно вонзаются в мягкие животы, танки безжалостно давят кричащих раненых и расплющивают их, точно камбалу, гром сражения, взрывы ручных гранат, треск раскалывающихся черепов, свист мин, хрип придавленных рухнувшими блиндажами – все здесь сохранено словно с помощью какой-то чудовищной черной магии и безмолвно неистовствует в этом флигеле, окруженном розами и прелестью позднего лета. Здесь отдаются приказы и безмолвно повинуются неотданным приказам; кровати – это окопы и укрытия, людей вновь и вновь заваливают и откапывают, здесь убивают и умирают, душат; здесь задыхаются, волны газа текут по комнатам, и, обезумев от ужаса, люди ревут и ползают, хрипят и рыдают или вдруг, сжавшись в комочек и силясь стать как можно незаметнее, забиваются в угол и сидят там молча, уткнувшись в стену, тесно прижавшись к ней…
– Встать! – вдруг рявкают за нашей спиной несколько юношеских голосов. Кое-кто из посетителей лихо вскакивает и вытягивается. Оркестр кафе исполняет «Германия, Германия превыше всего». За сегодняшний вечер это четвертый раз. Не то чтобы оркестр или хозяин кафе были уж так охвачены националистическим пылом; все дело в нескольких юных головорезах, которые невесть что о себе воображают. Каждые полчаса один из них подходит к оркестру и заказывает национальный гимн, притом с таким видом, будто идет в наступление. Оркестр не решается возражать, и поэтому вместо увертюры из «Поэта и крестьянина» звучит песнь о Германии.
– Встать! – раздается тогда со всех сторон, ибо при исполнении национального гимна полагается встать, особенно после того, как под его звуки были убиты два миллиона немцев, мы проиграли войну и получили инфляцию.
– Встать! – кричит мне сопляк, которому сейчас нет и семнадцати, а к концу войны было не больше двенадцати.
– Плевал я на тебя, – отвечаю, – пойди сначала нос утри.
– Большевик! – орет парень, хотя он даже еще не знает толком, что это слово означает. – Оказывается, здесь есть большевики! – обращается он к остальным молодчикам.
Основное стремление этих хулиганов – устроить скандал. Вновь и вновь заказывают они национальный гимн, и каждый раз многие посетители не встают, уж очень все это глупо. Тогда, сверкая глазами, к ним подбегают крикуны и стараются затеять ссору. Где-то среди публики есть и несколько офицеров в отставке, они дирижируют всем этим и чувствуют себя патриотами.
Вокруг нашего стола уже собралось пять-шесть человек.
– Встать! Не то плохо будет!
– А как плохо? – спрашивает Вилли.
– Скоро узнаете! Трусы! Изменники! Встать!
– Отойдите от стола, – спокойно говорит Георг. – Воображаете, что мы нуждаемся в приказах молокососов?
Сквозь толпу проталкивается мужчина лет тридцати.
– Разве вы не чувствуете почтения к нашему национальному гимну?
– Не в кафе и не тогда, когда из него делают повод для скандала, – возражает Георг. – А теперь оставьте нас в покое с вашими глупостями.
– Глупости? Вы считаете священнейшие чувства немца глупостями? Вы за это поплатитесь! Где вы были во время войны, вы, шкурник?
– В окопах, к сожалению.
– Это каждый может сказать! Докажите!
Вилли встает. Он прямо великан. Музыка как раз смолкла.
– Вот! Слышишь? – Он приподнимает ногу, повертывается к вопрошающему задом и издает звук, вроде выстрела из орудия среднего калибра. – Это все, – говорит Вилли, – чему я научился у пруссаков. Раньше манеры у меня были лучше.
Вожак банды невольно отскочил.
– Вы как будто сказали «трус»? – спрашивает Вилли, ухмыляясь. – Но вы сами, кажется, довольно пугливы.
Подошел хозяин в сопровождении трех коренастых кельнеров.
– Спокойствие, господа, я вынужден настоятельно просить вас. Никаких объяснений у меня в кафе!
Оркестр играет «Девушку из Шварцвальда». Хранители национального гимна отступают, бормоча угрозы. Возможно, что на улице они попытаются напасть на нас. Мы взвешиваем их силы; они расселись недалеко от входной двери. Их около двадцати человек. Сражение не сулит нам успеха.
Но вдруг появляется неожиданная помощь. К нашему столу подходит очень худой человек. Это Бодо Леддерхозе, торговец кожами и железным утилем. Мы вместе с ним лежали во французском госпитале.
– Ребята, – заявляет он, – я был свидетелем того, что произошло. Я тут со всем нашим певческим союзом. Вон, за колонной. Нас добрая дюжина. Мы вас поддержим, если эти рожи к вам привяжутся. Сговорились?
– Сговорились, Бодо! Тебя нам прямо Бог послал.
– Я бы этого не сказал. Но здесь не место для разумных людей. Мы зашли выпить только по кружке пива. К сожалению, у здешнего хозяина лучшее пиво во всем городе. А вообще-то он ни рыба ни мясо, бесхарактерное гузно.
Я нахожу, что Бодо заходит слишком далеко, требуя, чтобы у столь примитивной части человеческого тела был еще и характер; но именно поэтому в таком требовании есть что-то возвышенное. В растленные времена нужно требовать невозможного.
– Мы уже пошли, – говорит Бодо. – Вы тоже?
– Немедленно.
Мы расплачиваемся и встаем. Но не успеваем дойти до двери, как рыцари национального гимна оказываются уже на улице. Словно по волшебству, в их руках появились дубинки, камни, кастеты. Полукругом выстроились они перед входом.
Вдруг мы опять видим Бодо. Он отстраняет нас, и его двенадцать товарищей проходят вперед. На улице они останавливаются.
– Что вам угодно, эй, вы, сопляки?
Хранители отечества таращат на нас глаза.
– Трусы! – заявляет наконец предводитель, который хотел напасть на нас троих со своими двадцатью молодчиками. – Уж мы вас где-нибудь да накроем!
– Несомненно, – соглашается Вилли. – Ради этого мы несколько лет торчали в окопах. Но только старайтесь, чтобы вас всегда было в три или четыре раза больше, чем нас. Перевес в силе придает патриотам уверенность.
Мы идем вместе с певческим союзом Бодо по Гроссештрассе. В небе выступили звезды. В магазинах горят огни. Когда иной раз бываешь вместе с боевыми товарищами, это все еще кажется чем-то странным, великолепным, захватывающим, непостижимым: и что можно вот так прогуливаться, и что ты свободен и жив. Мне вдруг становится понятным, в каком смысле доктор Вернике говорил о благодарности: это благодарность, которая не обращена ни к кому персонально, – просто благодарность за то, что человек ускользнул на какое-то время, ибо окончательно ускользнуть не может, конечно, никто.
– Вы должны ходить в другое кафе, – заявляет Бодо. – Как насчет нашего? Там хоть нет этих обезьян-ревунов. Идемте с нами, мы вам его покажем!
Они показывают. Внизу подают кофе, зельтерскую, пиво, мороженое; наверху находятся залы для собраний. Союз Бодо – это певческий союз. Город так и кишит всякими союзами, у каждого свои вечера для сборищ, свой устав, свои повестки дня, и каждый очень горд собой и относится к своей деятельности с глубокой серьезностью. Союз Бодо собирается по четвергам в нижнем этаже.
– У нас прекрасный четырехголосный мужской хор, – рассказывает он. – Только первые тенора слабоваты. Странно, но, видимо, на войне было убито очень много первых теноров. А у смены еще голос ломается.
– Вот у Вилли – первый тенор, – заявляю я.
– В самом деле? – Бодо смотрит на Вилли с интересом. – Ну-ка, возьми эту ноту, Вилли.
Бодо заливается, как дрозд. Вилли подражает ему.
– Хороший материал, – заявляет Бодо. – Ну, а эту?
Вилли справляется и со второй.
– Вступай в члены! – настаивает Бодо. – Не понравится – всегда можешь выйти.
Вилли немного кокетничает, но, к нашему удивлению, в конце концов дает согласие. Его сейчас же производят в казначеи клуба. Поэтому он заказывает себе еще порцию пива и водки и для всех гороховый суп и холодец. Союз Бодо держится в политике демократических принципов, если не считать первых теноров: один, владелец игрушечного магазина, консерватор, второй, башмачник, – сочувствует коммунистам, но в отношении первых теноров нельзя быть особенно разборчивым – их слишком мало. Заказав третью порцию, Вилли сообщает, что он знаком с одной дамой, которая тоже может петь тенором и даже басом. Члены союза, молчат, прожевывают холодец, они явно сомневаются. Тут вмешиваемся мы с Георгом и подтверждаем способность Рене де ла Тур петь двумя голосами.
Вилли клянется, что у нее не настоящий бас, а врожденный тенор. В ответ раздаются бурные аплодисменты. Рене заглазно тут же избирается сначала членом, а затем и почетным членом союза. По этому случаю Вилли заказывает для всех по кружке пива. Бодо мечтает о вставках, исполняемых загадочным сопрано, вследствие чего на певческих праздниках другие союзы просто с ума сойдут, вообразив, что в клубе у Бодо есть евнух; Рене, конечно, придется выступать в мужском костюме, иначе их союз должен будет перейти в разряд смешанных хоров.
– Я ей сегодня же вечером скажу, – заявляет Вилли. – Вот будет смеяться! Во всех регистрах!
Наконец мы с Георгом уходим. Вилли со второго этажа наблюдает за площадью; он, как старый солдат, еще ждет, что где-нибудь в засаде сидят хранители национального гимна. Но ничего не происходит. Рыночная площадь мирно покоится под звездами. В пивных распахнуты окна. Из клуба Бодо мощно льется песня «Кто тебя, прекрасный лес, вырастил на тех вершинах?».
– Скажи-ка, Георг, – спрашиваю я, когда мы сворачиваем на Хакенштрассе, – ты счастлив?
Георг Кроль снимает шляпу перед чем-то незримым в ночи.
– Спросил бы лучше другое, – отвечает он, – сколько же можно сидеть на острие иглы?
XI
С неба льет дождь. А из сада, клубясь, наплывают волны тумана. Лето захлебнулось в потоках дождя, стало холодно, и доллар стоит сто двадцать тысяч марок. С ужасным треском отваливается часть кровельного желоба, и вода, низвергающаяся перед нашим окном, похожа на стеклянную стену. Я продаю двух надгробных ангелов из неоглазуренного фарфора и венок из иммортелей какой-то хрупкой маленькой женщине, у которой двое детей умерли от гриппа. В соседней комнате лежит Георг и кашляет. У него тоже грипп, но он подкрепился кружкой глинтвейна, который я ему сварил. Кроме того, на постели вокруг него разбросано с десяток журналов, и он пользуется случаем, чтобы получить информацию о последних великосветских бракосочетаниях, разводах и скандалах в Канне, Берлине, Лондоне и Париже. Входит Генрих, как всегда в полосатых брюках с велосипедными зажимами и в темном дождевике в тон брюкам.
– Не будете ли вы так любезны записать? Я продиктую вам некоторые заказы, – осведомляется он с неподражаемым сарказмом.
– Безусловно. Валяйте.
Он перечисляет: несколько надгробных камней из красного сиенита, мраморная доска, несколько решеток – будни смерти, ничего особенного. Потом он в нерешительности переминается с ноги на ногу, греет зад у холодной печки, рассматривает образцы каменных пород, которые уже лет двадцать лежат на полках в нашей конторе, и наконец выпаливает:
– Если мне будут чинить препятствия, то не удивительно, что мы скоро обанкротимся!
Я не отвечаю, чтобы позлить его.
– Вот именно – обанкротимся! – поясняет он. – Я знаю, что говорю!
– В самом деле? – Я ласково смотрю на него. – Зачем же вы тогда оправдываетесь? Вам и так каждый поверит.
– Оправдываюсь? Я не нуждаюсь в оправдании! Но то, что случилось в Вюстрингене…
– А что, убийцы столяра найдены?
– Убийцы? А нам-то какое дело? И при чем тут убийство? Просто несчастный случай, он сам во всем виноват. Я то имею в виду, как вы там обошлись со старостой Деббелингом и в довершение всего предложили вдове столяра бесплатное надгробие.
Я повертываюсь и смотрю в окно на дождь. Генрих Кроль принадлежит к той породе людей, которые никогда не сомневаются в правоте своих взглядов, – это делает их не только скучными, но и опасными. Из них и состоит та меднолобая масса в нашем возлюбленном отечестве, которую можно вновь и вновь гнать на войну. Ничто их не в состоянии вразумить, они родились «руки по швам» и гордятся тем, что так и умрут. Не знаю, существует ли этот тип в других странах, но если да, то наверняка не в таких количествах.
Через минуту я слышу голос этого упрямого дуралея. Оказывается, он долго беседовал со старостой и все уладил. Этим мы только ему обязаны. Теперь мы можем снова поставлять надгробные памятники в Вюстринген.
– Что же прикажете делать? – спрашиваю я. – Молиться на вас?
Он бросает на меня язвительный взгляд.
– Берегитесь, вы можете зайти слишком далеко!
– А как далеко?
– Слишком. Не забудьте о том, что вы здесь только служащий.
– Я об этом забываю слишком часто. Иначе вам пришлось бы платить мне тройной оклад – как художнику, как бухгалтеру и как заведующему рекламой. А кроме того, хорошо, что мы не на военной службе, иначе вы стояли бы передо мной навытяжку. Впрочем, если хотите, я могу как-нибудь позвонить вашим конкурентам – Хольман и Клотц сейчас же возьмут меня к себе.
Дверь распахивается, и появляется Георг в красно-рыжей пижаме.
– Ты рассказываешь о Вюстрингене, Генрих?
– А то о чем же?
– Тогда сядь и заткнись, и да будет тебе стыдно. Ведь в Вюстрингене человека убили! Оборвалась человеческая жизнь! Для кого-то погибла целая вселенная. Каждое убийство, каждый смертельный удар – все равно что первое в мире убийство – Каин и Авель, все начинается сызнова. Если бы ты и твои единомышленники это когда-нибудь поняли, то на нашей благословенной планете мы не слышали бы столько неистовых призывов к войне!
– Тогда мы слышали бы только голоса рабов и лакеев. Прислужников позорного Версальского договора!
– Ах, Версальский договор? Ну, конечно! – Георг делает шаг вперед. От него веет ароматом крепкого глинтвейна. – А если бы войну выиграли мы, то, разумеется, засыпали бы наших противников подарками и изъявлениями любви, да? Ты забыл, чего только ты и тебе подобные не собирались аннексировать? Украину, Брие, Лонгви и весь рудный и угольный бассейн Франции! Разве у нас отобрали Рур? Нет, мы все еще владеем им! И ты будешь утверждать, что наш мирный договор не был бы в десять раз жестче, если бы только нам дали возможность диктовать его? Разве я не слышал, как ты сам на этот счет разорялся еще в 1917 году? Пусть Франция, дескать, станет третьестепенной державой, пусть у России аннексируют громадные территории, пусть все противники платят контрибуцию и отдают реальные ценности, пока их совсем не обескровят! И это говорил ты, Генрих! А теперь орешь вместе со всей бандой о несправедливости, учиненной над нами! Просто блевать хочется от вашего нытья и воплей о мести. Всегда у вас виноват кто-то другой! Так и несет самоупоенностью фарисеев; разве вы не знаете, в чем первый признак настоящего человека? Он отвечает за содеянное им! Но вы считаете, что по отношению к вам совершались всегда только одни несправедливости, и вы лишь одним отличаетесь от Господа Бога – Господь Бог знает все, но вы знаете больше.
Георг озирается, словно очнувшись от сна. Лицо у него теперь такое же красное, как его пижама, и даже лысина порозовела. Генрих испуганно отступает. Георг следует за ним – он в полной ярости. Генрих продолжает отступать.
– Ты заразишь меня! – вопит он. – Ты дышишь мне в лицо своими бациллами! Понимаешь ты, к чему это приведет, если у обоих будет грипп?
– Никто больше не посмеет умирать, – замечаю я.
Достойное зрелище – эта борьба между двумя братьями: Георга в огненной пижаме, потного от бешенства, и Генриха в выходном костюме, одержимого одной заботой – как бы не подхватить грипп. Эту сцену наблюдает, кроме меня, Лиза; она в халате из материи с набивными изображениями парусных судов и, несмотря на отчаянную погоду, чуть не вся высовывается из окна.
В доме, где живет Кнопф, дверь открыта настежь. Перед ней дождь висит, словно занавес из стеклянных бус. В комнатах так темно, что девушки уже зажгли свет. Кажется, будто они там плавают, как дочери Рейна у Вагнера. Под огромным зонтом, похожим на черный гриб, через двор бредет столяр Вильке.
Генрих Кроль исчезает, буквально вытесненный Георгом из конторы.
– Полощите горло соляной кислотой! – кричу я ему вслед. – Грипп для людей вашей комплекции смертелен!
Георг останавливается и хохочет.
– Какой я идиот, – говорит он. – Таких типов ничем не проймешь!
– Откуда у тебя эта пижама? – спрашиваю я. – Ты что, вступил в коммунистическую партию?
Кто-то аплодирует: это Лиза бурно выражает Георгу свое одобрение – весьма нелояльная демонстрация по отношению к ее мужу Вацеку, убежденному национал-социалисту и будущему директору бойни. Георг раскланивается, прижав руку к сердцу.
– Укладывайся в постель, – говорю я, – ты до того потеешь, что брызжешь, как фонтан.
– Потеть полезно! Посмотри-ка на дождь! Небо тоже потеет. А еще там, напротив, этот кусок жизни, в распахнутом халатике, с ослепительными зубами, полный смеха! Что мы тут делаем? Интересно, почему мы не взрываемся, как фейерверк? Если бы мы хоть раз по-настоящему поняли, что такое жизнь, мы бы взорвались. Почему я торгую надгробными памятниками? Почему я не падающая звезда? Или не птица гриф, которая парит над Голливудом и выкрадывает самых восхитительных женщин из бассейнов для плаванья? Почему мы должны жить в Верденбрюке и драться в кафе «Централь», вместо того чтобы снарядить караван в Тимбукту и с носильщиками, чья кожа цвета красного дерева, пуститься в дали широкого африканского утра? Почему мы не держим бордель в Иокогаме? Отвечай! Совершенно необходимо это узнать сейчас же! Почему мы не плаваем наперегонки с пурпурными рыбами в алом свете таитянских вечеров? Отвечай!
Он берет бутылку с водкой.
– Стоп! – говорю. – Есть еще вино. Я сейчас же подогрею его на спиртовке. Никакой водки! У тебя жар! Нужно пить горячее красное вино с пряностями из Индии и с Зондских островов.
– Ладно! Согревай! Но почему мы не находимся сами на островах Надежды и не спим с женщинами, которые пахнут корицей и чьи глаза становятся белыми, когда мы их оплодотворяем под Южным Крестом, и они издают крики, словно попугаи и тигры? Отвечай!
В полумраке конторы голубое пламя спиртовки пылает, точно голубой сказочный свет. Дождь шумит, как море.
– Мы плывем, капитан, – говорю я и делаю огромный глоток водки, чтобы догнать Георга. – Каравелла как раз проходит мимо Санта-Круц, Лиссабона и Золотого Берега. Рабыни араба Мухаммеда бен Гассана бен Вацека выглядывают из своих кают и манят нас рукой. Вот ваш кальян!
Я протягиваю Георгу сигару из ящика, предназначенного для наших лучших агентов. Он закуривает и пускает в воздух безукоризненно правильные кольца дыма. На его пижаме проступают темные пятна влаги.
– Мы плывем, – говорит он. – Почему мы еще не прибыли?
– Мы прибыли. Люди всегда и всюду прибывают. Время – это предрассудок. Вот в чем тайна жизни. Только мы не знаем этого. И всегда стараемся куда-нибудь да приехать!
– А почему мы не знаем этого? – спрашивает Георг.
– Время, пространство и закон причинности – вот покрывало Майи, застилающее от нас беспредельность далей.
– Почему?
– Это те бичи, с помощью которых Бог не дает нам стать равными ему. Этими бичами он прогоняет нас сквозь строй иллюзий и через трагедию дуализма.
– Какого дуализма?
– Дуализма человеческого «я» и мира. Бытия и жизни. Объект и субъект уже не едины. А следствие – рождение и смерть. Цепь гремит. Кто разорвет ее – разорвет и обреченность рождению и смерти. Давайте попытаемся, рабби Кроль!
От вина подымается пар. Он благоухает гвоздикой и лимонной цедрой. Я кладу в него сахар, и мы пьем. На той стороне бухты, в каюте рабовладельческого судна, принадлежащего Мухаммеду бен Гассану бен Юсуфу бен Вацеку, нам аплодируют. Мы кланяемся и ставим стаканы на стол.
– Значит, мы бессмертны? – резко и нетерпеливо спрашивает Георг.
– Это только гипотеза, – отвечаю я. – Только теория; ибо бессмертие – антитеза смертности, а следовательно, всего одна из половинок дуализма. Лишь когда окончательно спадет покрывало Майи, всякий дуализм полетит к черту. Тогда мы возвратимся на свою родину, объекта и субъекта уже не будет, они сольются воедино, и все вопросы исчезнут.
– Этого недостаточно.
– А что же еще?
– Мы существуем. Точка.
– Но и это одна часть антитезы: мы существуем – и мы не существуем. Это все еще дуализм, капитан! Нужно выйти за его пределы.
– А как? Достаточно открыть рот, как мы натыкаемся на половину какой-нибудь другой антитезы. Так дальше невозможно! Неужели мы должны в молчании проходить через жизнь?
– Это было бы противоположностью к немолчанию.
– Проклятье! Опять западня! Что же делать, штурман?
Не отвечая, я поднимаю стакан. В вине вспыхивают красные отсветы. Я указываю на потоки дождя и беру кусок гранита из коллекции образцов. Потом указываю на Лизу и на отсветы в стакане, как на символ мимолетности, затем на кусок гранита, как на символ неизменности, отодвигаю стакан и гранит и закрываю глаза. Внезапный озноб пробегает у меня по спине от всех этих фокус-покусов. Может быть, мы, сами того не ведая, напали на какой-то след? И обрели в опьянении магический ключ к разгадке? Куда вдруг исчезла комната? Может быть, она носится во вселенной? И где наша земля? Летит как раз мимо Плеяд? Где красный отблеск сердца? Может быть, оно и Полярная звезда, и ось мира, и его центр?
С той стороны улицы доносятся бурные аплодисменты. Я открываю глаза. Сразу не нахожу перспективы. Все одновременно плоско и округло, далеко и близко и не имеет имени. Потом, завихрившись, оно приближается, останавливается и опять принимает вид, соответствующий обычным названиям. Когда все это уже было? А ведь так уже было! Почему-то я знаю, но откуда знаю, не могу вспомнить.
Лиза помахивает в окно бутылкой шоколадного ликера. В эту минуту у входной двери раздается звонок, мы торопливо машем Лизе в ответ и закрываем окно. Не успевает Георг исчезнуть, как дверь конторы открывается и входит Либерман, кладбищенский сторож. Одним взглядом охватывает он спиртовку, глинтвейн и Георга в пижаме и каркает:
– День рождения?
– Нет, грипп, – отвечает Георг.
– Поздравляю.
– А с чем же тут поздравлять?
– Грипп идет на пользу нашему делу. Я это замечаю по кладбищу. Гораздо больше смертей.
– Господин Либерман, – обращаюсь я к этому восьмидесятилетнему здоровяку. – Мы говорим не о нашем деле. У господина Кроля тяжелый приступ космического гриппа, с которым мы сейчас героически боремся. Хотите выпить с нами стакан лекарства?
– Да я больше насчет водки. От вина я только трезвею.
– У нас есть и водка.
Я наливаю ему полный чайный стакан. Он делает основательный глоток, затем берет свой рюкзак и извлекает оттуда четыре форели, завернутые в большие зеленые листья, пахнущие рекою, дождем и рыбой.
– Подарок, – сообщает Либерман.
Форели лежат на столе, глаза у них остекленели, серо-зеленая кожа покрыта красными пятнами. Смерть снова вторглась в комнату, где только что веяло бессмертием; вошла мягко и безмолвно, как упрек твари, обращенный к человеку, этому всеядному убийце, который, разглагольствуя о мире и любви, перерезает горло овцам и глушит рыбу, чтобы набраться сил и продолжать разглагольствовать о мире и о любви, не исключая и Бодендика – мясоеда, слуги Господа.
– Хороший ужин, – заявляет Либерман. – Особенно для вас, господин Кроль. Легкое, диетное блюдо.
Я отношу мертвую рыбу в кухню и вручаю фрау Кроль, которая разглядывает ее с видом знатока.
– С вареным картофелем, сливочным маслом и салатом, – заявляет она.
Я обвожу взглядом кухню. Она блистает чистотой, свет отражается от начищенных кастрюль, что-то шипит на сковороде, и разносится аппетитный запах. Кухни – это всегда утешение. Упрек исчезает из глаз форелей. Мертвая тварь вдруг превращается в пищу, которую можно приготовить самыми разнообразными способами. И вдруг кажется, что, пожалуй, для этого они и родились на свет. Какие мы предатели по отношению к самым своим благородным чувствам, думаю я.
Либерман принес несколько адресов. Действие гриппа уже сказывается. Люди мрут оттого, что ослабела сопротивляемость их организмов. Их силы были и так подорваны голоданием во время войны. Я вдруг решаю переменить профессию. Я устал иметь дела со смертью. Георг принес свой купальный халат и теперь сидит в нем, словно потеющий Будда. Халат ядовито-зеленого цвета. Георг любит носить дома яркие цвета. Мне вдруг становится ясно, что именно напомнил мне наш разговор перед приходом сторожа. На днях Изабелла сказала – точно я не припомню ее слов – относительно обмана, таящегося в окружающих нас предметах. А действительно ли был обман, когда мы говорили о нем? Или мы на один сантиметр приблизились к Богу?




























