Текст книги "Звезда в тумане (Улугбек. Историческая повесть)"
Автор книги: Еремей Парнов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
V
Один только враг – это много, беда,
А сотни друзей – это мало всегда.
РУДАКИ
везды уже заблестели на небе, и месяц набрал полную силу, когда Улугбек и верный его Али-Кушчи подъезжали к подножью холма Кухек. Здесь, на этом знаменитом холме, по велению Улугбека в год Хиджры 832[45]45
1428, 1429 н. э.
[Закрыть] была построена обсерватория, равной которой не было в то время ни на Западе, ни на Востоке.
На скальном грунте, у самого арыка Абирахмат построил Улугбек громадную круглую башню и покрыл ее самыми лучшими изразцами, на изготовление которых ушло много золота, серебра и бычьей крови. И так чиста, так глубока и прекрасна вышла глазурь, что даже при свете звезд, когда голубая нить неотличима от белой, был виден цветной узор.
«К северу от Самарканда, с отклонением к востоку, было назначено подходящее место. По выбору прославленных астрологов была определена счастливая звезда, соответствующая этому делу. Здание было заложено так же прочно, как основы могущества и базис величия.
Укрепление фундамента и возведение опор были уподоблены основанию гор, которые до дня страшного суда обеспечены от падения и предохранены от смещения. Образ девяти небес и изображения семи небесных кругов с градусами, минутами, секундами и десятыми долями секунд, небесный свод с кругами семи подвижных светил, изображения неподвижных звезд, климаты, горы, моря, пустыни, и все, что к этому относится, было изображено в рисунках восхитительных и начертаниях несравненных внутри помещений возвышенного здания, высоко воздвигнутого. Так, воздвигнут был высокий замок, круглый, с семью мукарнасами[46]46
Мукарнас – вид башни.
[Закрыть]. Затем было приказано приступить к регистрации и записям и производить наблюдения за движением Солнца и планет. Были произведены исправления в новых астрономических таблицах Ильхани, составленных высокоученым господином Ходжой Насир-ад-дином Туси, чем увеличились их полезности и достоинства…»[47]47
Так писал современник Улугбека, великий историк Абу-ар-Раззак Самарканди.
[Закрыть]
Резвый ахалтекинец мирзы уже почуял прохладу арыка и, прядая чуткими ушами, уловил далекий звон тугой струи в кувшине, а хозяин его различил в ночи белое покрывало красавицы, изогнувшейся над быстрой водой. Али-Кушчи на соловом своем карабаире[48]48
Ахалтекинец, карабаир – породы лошадей.
[Закрыть] еле поспевал за Улугбеком. В клубах удушливой пыли летели всадники, высекая искры подковами сытых, нетерпеливых коней.
Запахом свежей листвы и мокрой земли повеяла ночь, когда подъехали они к подножью холма. На излуке арыка под старым карагачем приютилась тихая чайхана. На коврах возлежали богатые дехкане из окрестных деревень, мелкие ремесленники и мастера, состоявшие при обсерватории, молодые математики и астрономы.
Ароматный кок-чай, свежую лепешку, арбуз или зимнюю дыню с твердой, цвета обожженной глины кожурой да кувшин мусаляса (густого вина Самарканда) – вот все, что мог предложить чайханщик Али своим постоянным посетителям. Зато каждый знал, что после утренней первой молитвы у Али уже готова горячая похлебка из требухи, жирная и клейкая, сулящая здоровье и бодрость до глубокой старости, а сытость – до следующего утра, когда ни свет, ни заря на заднем дворе чайханы разведут огонь под котлом и станут толочь чеснок в ступе для соуса, которого каждый кладет в похлебку по вкусу, кто сколько хочет.
Сам мирза Улугбек любил отдохнуть здесь в тени. Он ложился на кошму и прихлебывал чай или резал огромный арбуз, который чайханщик охлаждал прямо в арыке. И вдруг смолкала беседа на ковровых настилах, остывал неразлитый чай, а люди смущенно шептались, пытаясь не глядеть на мирзу, стараясь вести себя как ни в чем не бывало. Улугбек это видел. Но не мог понять, почему люди так резко преображались. Мирза угощал учеников и шутил над пузом Али, что с каждым годом толстело все больше. И смеялась с ним вся чайхана, но… чуточку громче и чуточку дольше, чем обычно. Улугбек это чувствовал. Он покидал чайхану озабоченный, разочарованный, с тайной какой-то тоскою.
Но всякий раз, проезжая мимо древнего карагача, он все же придерживал коня, чтобы перекинуться словом с Али, а то и зайти к нему в гости. Может, надеялся правитель, что все будет иначе, чем всегда, или просто старался не помнить о чувстве недоумения, даже обиды, которое уносил из чайханы.
– Надо пометить в «Зидже», государь, что таблицами можно будет пользоваться и через сотни лет, – сказал вдруг Али-Кушчи, размышлявший весь путь о чем-то своем, поглощенный упорной мыслью.
– Да, – сказал Улугбек, сразу поняв, о чем думал его сокольничий. – «Мы относим места звезд, помещенных в нашем каталоге, к началу 841 года Хиджры, но можно когда угодно найти место каждой из них, считая, что они передвигаются вперед на один градус в 70 солнечных лет»[49]49
Отрывок из подлинного текста «Зиджа» Улугбека.
[Закрыть].
Али, как всегда, поджидал у дороги. Кланяясь и сопя от натуги, зазывал он в свою чайхану. Но сегодня властитель проскакал мимо, только клубы удушливой пыли тонкой пудрой легли на одежду Али. Амир потому и амир, что, если угодно ему, он может попросту не заметить любого из подданных. Мимо проехал властитель. Не придержал коня, не одарил мимолетным взглядом. Если бы даже чайханщик распростерся на дороге, и тогда бы его не заметил мирза. Железные подковы благородного коня ударили бы по телу распростертого раба… Но и это было бы, как надо. Так и должно вести себя тем, над которыми только аллах.
Улугбек видел Али, освещенного красной полоской из окна чайханы. Видел он, как огромный, сопящий чайханщик пригибался к земле и махал руками, словно перевернутая на спину черепаха. И странная мысль вдруг пришла ему в голову. Он подумал, что та чайхана переживет и Али, и его, Улугбека, и, наверное, даже далеких потомков его. Время разрушит обсерваторию, пески занесут гордые мраморные дуги секстанта[50]50
Секстант – угломерный инструмент.
[Закрыть], а эта харчевня так и будет стоять у арыка, подновляясь время от времени. Что бы ни случилось с народами и городами, люди будут стремиться всегда к тени дерева и прохладе бегущей воды. Значит, будут стремиться сюда, в чайхану. Разве только арык Абирахмат обмелеет…
И эта мысль почему-то остро кольнула сердце мирзы, глухое обычно к таким исконным человеческим чувствам, как зависть, мелочность и жажда славы. Никому не завидовал Улугбек, был широк душой, не подозрителен, славы хотел, но не загробной, а такой, какая дается при жизни мудрому среди мудрых. И была у него эта слава. В чем же дело? С поворота дороги он видел уже свою башню. Блестела она под луной глянцевитым молочным огнем. Очень прочной казалась, неподвластной превратностям мира, построенной на века.
У ворот обсерватории встретили Улугбека астрологи. Помогли слезть с коня, приняли повод. За оградой заливался соловей, и среди черной зелени благоухали цветы. В раскрытых чашечках переливались капли нектара. Мохнатые бабочки, гудя, носились с цветка на цветок, касаясь на лету лепестков хищными изогнутыми хоботками. После душного дня разгоряченному телу особенно приятна была ночная прохлада и эта почти неожиданная свежесть. В лунном неистовом свете, хотя до полной луны оставалось еще шесть дней, лица людей, и дорога, и цветы за оградой казались белыми.
Улугбек оглядел их всех, все еще находясь во власти той мысли. Он почувствовал вдруг, что стал стар, и эти люди его, которых давно знал и любил, тоже постарели вместе с ним. Тоскливо и смутно стало ему. Недавний подъем, лихорадочное какое-то нетерпение, с которым скакал он сюда, сменились усталостью и разочарованием. И еще охватила его щемящая жалость ко всем этим людям и – в этом он не хотел сознаваться – к себе. Часто, очень часто во время ночных бдений он ощущал величие и недостижимость той высокой цели, к которой стремился. Теперь он познал и тщету ее. Разве звезды хоть что-то изменили в жизни людей? Гончары шлифуют на своем кругу горшки, а медники выбивают чекан на кувшинах, дехкане терзают кетменями сухую глину, и мираб[51]51
Мираб – распределитель воды для полива.
[Закрыть] обходит арыки, проверяя, высоко ли стоит вода. Что им до звезд? Если исчезнет эта обсерватория у подножья холма, разве хоть что-то изменится в повседневной их жизни? Зачем же это сверхчеловеческое напряжение, зачем эти бессонные, до рези в веках, ночи? Неужели только для себя?
Он видел над собой эти звезды среди чужих равнин ребенком в далеких походах Тимура. Звезды Индии, Армении, Афганистана, холодные звезды Отрары, под которыми умер в последнем походе на Китай Тимур. Сколько он помнит себя, желание знать было самым сильным его желанием. Разгадка неведомого всегда была для него самоцелью независимо от того, что проистекало потом. Значит, все, что он сделал, было подчинено одному – снедающей его ненасытной жажде? Выходит, что высокое стремление его мало чем отличалось от Тимуровой жажды завоеваний, от любви отца его Шахруха к редким книгам, от фанатизма накшбендиев или обжорства чайханщика Али. Что же тогда вообще есть жизнь человека на Земле? Или прав бессмертный Омар Хайям:
Кто мы? – Куклы на нитках, а кукольщик – наш небосвод,
Он в большом балагане своем представленье ведет.
Он сейчас на ковре бытия нас попрыгать заставит,
А потом в свой сундук одного за другим уберет.
И вспомнил Улугбек день, когда закончилось строительство его медресе в Самарканде. С желтизной тигрового глаза сравнил поэт оттенок обливных глазурованных плит, которыми облицевали стены и все четыре минарета. Как в зеркале, отражались в них проходящие мимо люди. Синева четырех ребристых куполов затмила синеву весеннего неба, а роспись квадратная портала превзошла даже роспись на Белом дворце, построенном в Шахрисябзе Тимуром.
«О чудо! – восхитился Бабур[52]52
Бабур – племянник Улугбека, государь и поэт.
[Закрыть]. – Громада его, подобная горе, твердо стоит, представляя остов, поддерживающий небеса. Величественный фасад его – по высоте двойня небесам. От тяжести его хребет земли приходит в содрогание. Могущественный мастер карнизы высочайшей степени высоты соединил в один образец со сталактитовой работой небесного свода».
Тридцать лет минуло с тех пор… Как один день пролетели они. Куда все это делось, куда ушло безвозвратно? Молодой и стройный стоял тогда он среди мастеров. Каменные блоки, груды битого кирпича, засыпанная щебнем земля. И словно окошки в облачной завесе, сверкали среди сора и щебня густо-синие осколки глазури.
Стараясь не выпачкать праздничные чекмени и богато расшитые халаты, важно неся среди строительной разрухи белые шелковые чалмы, один за другим подходили к нему придворные мудрецы. Всеми владела одна только мысль: кого назначит мирза главным преподавателем своего медресе, кого сделает мударрисом? Но они не смели его спросить, лишь источали потоки лести, до небес превозносили красоту медресе и мудрость строителя. Наконец кто-то не удержался и все же спросил:
– Где-нибудь, пусть даже в дальних странах, сыщется человек, сведущий во всех науках?
– Его-то и сделаю я мударрисом, – лукаво ответил тогда Улугбек. – Я найду этого мудреца, даже если придется обойти полсвета.
– Зачем далеко искать, мирза? – поднялся вдруг человек из-за груды битого кирпича, из тени влажной еще стены, которую рабочие собрались только протереть опилками. Был он грязен и бос, весь закапан известкой, халат его казался рыжим от кирпичной пыли. – Я тот человек, который вам нужен!
Придворные мудрецы расхохотались и осыпали оборванца насмешками.
– Зачем вы смеетесь надо мной? – спокойно и просто спросил он их. – Разве виновато железо, что сырость оставляет на нем красные пятна своих слез? Разве не огнем проявляется его сверкающая сущность? Испытайте меня огнем словесной битвы, потому что я заявляю о своем праве быть мударрисом этого медресе.
– Подойдите ко мне, достойный человек, – обратился к нему Улугбек. – И докажите ваше право.
Молодой мирза задал оборванцу добрую сотню вопросов. Он спросил о звездах неподвижных и путях, по которым идут светила подвижные, о тайной природе семи планет и влиянии четырех стихий на жизнь человека, о дальних странах и живущих там народах, об искусстве лечить болезни и варить цветное стекло. И убедился Улугбек, что перед ним человек высочайшей мудрости и великих знаний. Тогда велел он отвести его в баню и облачить в дорогие одежды. Так пришел к Улугбеку мауляна Мухаммед. А в день открытия медресе он читал уже лекцию в качестве мударриса. Историк записал тогда в своей книге, что никто из присутствовавших на открытии ученых ничего не понял из лекции мауляны, кроме «самого Улугбека и Казы-заде-Руми».
Где теперь мауляна Мухаммед? И где несравненный Казы-заде-Руми, непревзойденный астролог и математик? Где тот, кого все называли не иначе, как «Афлотуни замон» – «Платон своей эпохи»? Где он?..
Он спит теперь в глине Афросиаба, в мавзолее, который велел воздвигнуть Улугбек вблизи самого Шахи-Зинда. Но что с того бедному Руми? Все лишь для живых, не для мертвых…
– Я рад, что опять с вами, – приложив руку к сердцу, низко кланяется мирза, не как властитель – как путник, после долгого отсутствия возвратившийся домой.
– Вы чем-то опечалены, господин? – целует руку ему юный Мерием Челеби.
– Ничего, все пройдет когда-нибудь, мальчик. Ты поймешь это, когда станешь таким же, как твой дед, – и, кивая головой, грустно улыбается мирза тени его деда Казы-заде-Руми.
Все они тут, живые и полные сил, пусть постаревшие, но разве в том дело? Тем и славен человек, что в поте лица, с душою, израненной скорбями и потерями, делает свое дело. Живет пока живет. Будто и вправду он бессмертен, будто и вправду дано ему увидеть плоды на воткнутом в землю черенке.
И рядом с ним верный Али-Кушчи. Слуги только что увели в конюшню его могучего карабаира. И вдруг Улугбек улыбается не грустной и мудрой улыбкой, а по-детски широко и открыто, и морщины под узкими глазами веселеют, бородка взлетает вверх. Он просто вдруг вспомнил, что его Али-Кушчи пышно именуют «Птолемеем нашей эпохи». Почему это вдруг рассмешило мирзу? Кто это может знать! И не знает никто, чему вообще он смеется. Но если смеется – значит ему хорошо. И словно тяжесть какая-то, висевшая над всеми, вдруг пропадает куда-то. Всем становится весело. Тут только все замечают, что пришли с факелами поэты Хэяли-йи-Бухари и Дурбек, в прошлый раз всех растрогавший чтением из поэмы своей «Юсуф и Зулейка».
– Будет пир, господин? – Дурбек крутит факел над головой, и смоляные брызги летят светляками. – Все уже для веселья готово в вашем Баги-Мейдане.
– Будет невиданный пир!
Улугбек огорченно разводит руками и кивает, притворно зевая, на Мансура-Каши и Мухаммеда Бирджанди.
– Видишь, ждут астрологи, поэт? Мы идем на свиданье с Зухрой, так не прельщай нас своею Зулейкой. – И он идет за ограду. Все его пропускают и следуют за ним шумной толпой.
– Не слепи меня факелом, – улыбается он огорченному Дурбеку, освещающему дорожку в саду. – Я вижу в темноте, как камышовый кот.
– Для господина приготовлено столько подарков, – притворно вздыхает Дурбек.
– И один неожиданный! – быстро вставляет Бухари.
– Наверное, твои касыды, – решает мирза. – До завтра, – прощается он у дверей своей башни.
Все послушно расходятся, а он еще долго стоит и смотрит, как по темным аллеям мелькают огни уходящих. Он не спешит на свидание с утренней и самой яркой звездой. Есть еще время. Его астрологи и математики уже поднялись по винтовой лестнице и ожидают на плоской крыше, где в огромных горшках цветут померанцы, благоухая на весь этот сад и на всю эту ночь.
Может быть, ожидание, предвкушение того, что только сбыться должно, когда неясно еще, каким оно будет, и есть то главное, для чего мы живем? Жизнь подобна погоне за всегда убегающей дичью.
Он досадует на себя. Только что было в груди предчувствие истины. Сердцем своим он уже понимал – вернее, чувствовал то, что зовут смыслом жизни. Но лишь попытался излить это чувство в словах, как все исчезло. Остались недоумение и досада. А чувство то странное, даже вспомнить нельзя. Все прогнало нелепое уподобление жизни убегающей дичи. Так всегда убиваем мы сущность словами. Слова – это мертвые тени вещей. Еще сильнее досадует он. Вспомнил о дичи – и тут же припомнил потерю. Недавно пропал его список, который он вел аккуратно, наверное, лет с десяти. Пропал этот список им лично подстреленной дичи. Пропали все тигры, газели, олени, коты камышовые, рыси, фазаны и цапли, болотные вепри, лебеди и каракалы – все безвозвратно пропали, хотя жили лишь на бумаге, жили, как тени, в словах.
Как будто не столь тяжела потеря. Он многое в жизни терял, а сколько еще суждено потерять! Даже себя мы ежедневно – нет, ежесекундно – теряем, превращаясь в других, никому не известных людей. Только инертность внешней формы позволяет узнавать нам друг друга и не видеть тех изменений, которые время постоянно приносит. Мы едва узнаем друзей, которых не видели с детства, а часто даже не узнаем. И не мудрено. Это совершенно чужие нам люди. Чужие не только по внешнему виду. С ними вновь предстоит познакомиться, попытаться проникнуть в их души. Но зачем? Чтобы вновь и терять, и знакомиться, борясь с постоянной утратой? Да, борьба с постоянной утратой – это больше похоже на жизнь, чем охота за дичью. Снова о дичи. Как будто и вправду потеря невелика. Но почему так жаль ему список? Так жаль его первые строки? Он писал их, макая тростинку в китайскую тушь под бдительным оком строгой бабушки Сарай-Мульк-ханым. Как давно это было!..
Дед часто хвалил его память. А что, если вправду попробовать вспомнить этот список? Припомнить все эти ловитвы, погони в лесах, скачки в степи, стрельбу из лука, собачью травлю, засады у водопоя, охоту с соколом и беркутом, когтящим рукавицу, нахохлившимся под черным колпачком? Если все это припомнить? Увидеть вновь, какая и кого стрела настигла, кого достал беркут…
Ланей было как будто бы сорок, да семь благородных оленей, зайцев тысяча двести четырнадцать штук, девять барсов, три тигра (последний был добыт в густых тростниках на Аму), там же был и застрелен тот белый фазан, а всего тех фазанов…
И, твердо надумав возобновить утраченный список, Улугбек решительно входит в башню. Уединяется у себя на втором этаже, где достает из индийского перламутрового ларца бумагу и пенал с писчими принадлежностями.
При свете бронзовой лампы, изображающей дракона, – подарок деда – он вспоминает и записывает, вспоминает и записывает, пока не настает время идти ему на крышу наблюдать противостояние колдовской зеленой звезды.
И вот он один над садами, в ночи, которая сверкает над ними тысячами звезд. «Вот Звезда на оконечности морды, вот Предшествующая из двух на глазах, вот Следующая из этой пары… Все они здесь. Они неподвижны, их путь постоянен. А звезды, которые носят название планеты, те вечно блуждают по небу…» И тут неожиданная мысль хватает его за сердце: «А что, если эти подвижные звезды потому и подвижны, что немного ближе к Земле, чем неизменные чертежи зодиака. А это значит… Да! Именно так! Если же приблизиться к звездам, то можно будет заметить, что и они блуждают по небу. Но не так, как планеты. Почему же не так?..»
И ночь эта навсегда останется в памяти людей.
Но что, собственно, случилось в ту ночь? Мирза Улугбек по памяти восстановил список убитых им птиц и зверей – он вел его с самого детства, – а потом наблюдал противостояние яркой звезды, которую все народы отождествляют с богиней любви и материнской силой природы. Вот и все. Больше ничего не случилось в ту ночь, накануне седьмого дня месяца раби ас-сани.
VI
Смертным ядом из розовой чаши ладоней твоих
Я, как сладким гулабом, как чистым вином, упоен.
СААДИ
ежели что и случилось, об этом не сказано в комментариях Мериема Челеби, поскольку писал тот лишь об ученых трудах Улугбека. О личной же жизни мирзы писали другие историки. Но даже у государей личная жизнь не всегда протекает на людских глазах. Сразу, как сделалось небо зеленым, но еще до зари, Улугбек покинул башню. Его астрологи разбрелись по кельям, чтоб хоть немного соснуть, а он, никому ничего не сказав, спустился по лестнице и скрылся в саду. Он шел по тяжелому после ночи песку, раздвигая росистые, приятно-холодные ветви. Все твари ночные давно возвратились домой, а птицы еще не проснулись, и было так тихо, что гулким казался скрипящий песок под ногами. А шелест змеи показался мирзе свистом ветра. Она проскользила в траве, оставляя серебряный след. Ночные цветы еще не закрылись, и запах их, свежий и горький, казался разлитым в росе. Он долго чудился Улугбеку, пока не вышла дорожка к воде. Здесь пахло травой, каким-то молочным туманом и еще, конечно, темной бегущей водой.
За арыком дорога пошла по холму среди кольев, к которым были подвязаны старые лозы. Улугбек пересек виноградник и свернул к небольшой хорошо защищенной от ветра ложбине, где на крохотной кочке сушились долбленые желтые тыквочки с грубым узором. На базарах они продаются десяток за грош. Их задумал аллах специально для наса[53]53
Нас – табачный порошок, который сосут.
[Закрыть]. Ядовито-зеленые горы этого зелья, что всегда продается у входа, – непременная принадлежность базара, как и тыквы. Но вряд ли о тыквах он думал. Точно такие же желтые тыквы мелькнули вдруг прошлым вечером на тростниковой крыше чайханы, когда внутренним оком увидел он чайхану невредимой через многие тысячи лет. Но утро прогоняет и тени, и страхи, и думы ночные. Мирза рассмеялся теперь, когда тыквы увидел. И тут же забыв о них, опустился на вялые влажные листья.
– Я пришел к тебе, любимая, как только расстался с небесным твоим двойником.
– У меня есть двойник, государь? – еле слышно спросили из тьмы.
– Только самая красивая звезда в небе. Ее, как и тебя, зовут Зухрою.
– Но у меня другое имя, государь!
– Ах, оставь мне хоть имя! Пусть другие зовут тебя как им угодно. Для меня ты Зухра – яркая и недостижимая звезда, чей путь в небе с тоской и восторгом следят астрологи.
– Но на земле для государя нет недостижимых звезд.
– Потому и люблю тебя столь жадно и горько, что ты так же недостижима, как и она. Твой Камиль – мой, наверно, единственный друг. Мы все будем несчастны: ты, он и я.
– О, спаси нас аллах! Пусть на меня падет его гнев! Я умру счастливой, зная, что ты невредим, мой амир.
– Не амир – Мухаммед-Тарагай. Это воистину так, звезда позднего моего рассвета! Воруя счастье, я перестаю быть правителем. В этом можно печальное даже найти утешение.
– А я? Обо мне ты не думаешь, мой государь?
– Со слезами я буду целовать твои следы, когда ты уйдешь. Я прожгу себе сердце невидимыми для мира слезами, когда возвращусь в Самарканд. Но я не могу быть справедливым к тебе, как не могу быть справедливым к себе. Я не отделяю тебя от себя. Я несправедлив к нам обоим, но лишь один я расплачусь за то. Понимаешь? Мы не можем унизить его. Понимаешь? Если скажешь хоть слово, я велю его тайно убить. Только можешь ли ты мне сказать это слово?
– А ты будешь любить меня, если скажу?
– Не знаю, Зухра. Ты еще не сказала, и ты – это ты. Та, что скажет, иной уже будет. Я не знаю, какой она будет. И не знаю, смогу ли любить ту, иную.
– Ты не такой государь, как другие. И не такой человек, как другие. Я так понимаю в тебе человека и так непонятен мне мой государь.
– Так ты можешь сказать?
– Нет, конечно.
– Ну вот видишь! Значит, все нам дозволено, кроме нашего счастья. Нам остается только красть его понемногу, потому что не можем мы унизить человека, которого не решаемся просто убить.
– Мне так страшно любить тебя, государь…
– Страшно?
– Страшно. Я боюсь, что уже никогда не увижу тебя, когда мы расстанемся. Я боюсь всего, чего, даже не знаю сама.
– Я уж стар, Зухра, и поверь мне, что страх этот, который горчит в поцелуях, и эта тоска, которая гонит нас друг к другу за новой горечью, и есть любовь. Как ошибаются люди, надеясь, что и страх, и тоска пройдут и останется только любовь в чистом виде. Они проходят вместе с любовью, вместе с этим волшебным недугом, безумным, сто крат добровольным мученьем… Ты вечером бегала по воду? Откинув свое покрывало, согнувшись пленительным луком, ты струи ловила в кувшин?
– Откуда ты знаешь это, государь?
– Я видел с дороги мелькание белого шелка в листве.
– С дороги нельзя это видеть.
– Больной это видит.
– А я только слышала цокот копыт. И сразу узнала твоего скакуна, хотя он скакал не один.
– За шумом воды разве можно услышать коня на дороге?
– Больная услышит.
И вновь безвременье узнал Улугбек. Ему дано было забыть, что он сед и, наверное, болен. Он понял, как может человек настолько забыться от привычных забот, что сумеет счесть дурацкие ступеньки. Он понял, что человек способен не думать даже о ступеньках, способен забыть себя и видеть вместе с тем себя стройным и юным, как сорок лет назад. Но главное, что понял тогда Улугбек, – это то, зачем человеку звезды. Он понял это сразу и до конца, как бывает только во сне. Но ему дано было счастье такого забвения, в котором потонула даже эта, может быть, самая важная истина в его жизни. Она потонула, и он не помнил о ней потом. Но никогда, сколько ему оставалось жить, он уже не спрашивал себя, зачем человеку звезды. Словно познал это раз и навсегда и не забыл, просто не вспоминал об этом, как не забывая и не вспоминая, всегда знаем мы, что солнце горячее, а морская вода горькая.
Но душная, влажная тьма вдруг перестала быть тьмой.
– Как скоро наступило утро, любимый! Я так не хочу уходить! Так больно и трудно прощаться каждый раз навсегда. Но вот-вот закричит муэдзин…
И они расстались, и разошлись, каждый в свою жизнь, о которой забыли, а она вдруг прорезалась из небытия, и зов ее рванулся в уши, как нарастающий рокот барабана. И вначале оглохшие от немоты, а потом оглушенные тем барабаном, они не заметили, как метнулась бесшумная тень в винограднике.
Что это было?
Может, лиса, хоть еще не поспел виноград? Может, красный шакал, привлеченный криком барашка у чайханы за ручьем? Они ничего не видели. Больше же никого как будто не было там.