355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Еремей Парнов » Уравнение с Бледного Нептуна » Текст книги (страница 3)
Уравнение с Бледного Нептуна
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:40

Текст книги "Уравнение с Бледного Нептуна"


Автор книги: Еремей Парнов


Соавторы: Михаил Емцев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

Я был слишком взволнован, я должен был отвлечься, но нельзя было терять ни одной минуты…

Я поднялся, чтобы пройти в фотолабораторию и проявить пленку. Потом я хотел обработать спектральные данные. Только тогда я мог бы поверить, что не схожу с ума.

Но в этот момент дверь распахнулась, и в комнату вошли три штурмовика. Цилиндрические фуражки с длинным козырьком, коричневые френчи, перекрещенные ремнями, красные повязки со свастикой на рукавах. Я плохо помню, что произошло дальше.

Очнулся я на улице. Мой белый халат был запачкан кровью и грязью. Одежда разорвана, лицо разбито.

Так я и не смог получить ответа на волновавший меня вопрос. А я – то мечтал обработать все данные и написать статью! Один экземпляр я послал бы в «Анналы физики», два – в Англию, Резерфорду и Эддингтону, два – в Америку, Эйнштейну и Хабблу, два – в Россию, Капице и Фоку, и один в Данию, Нильсу Бору.

Вот поднялась бы буря! Мы бы все вместе устремились в узкую брешь, случайно забытую природой! Бог не успел бы оглянуться, как в самой тайной его комнате сидели бы несколько физиков и преспокойно писали свои уравнения.

Но теперь я мог надеяться лишь на себя. Мне ничего больше не оставалось, как размышлять. Только чисто философски я мог проверить правильность своих неожиданных выводов.

Итак, природа похожа на собаку, кусающую свой собственный хвост. Нет ни микромира, ни макромира, ни еще большего мира метагалактики. Мы их придумали для удобства, чтобы легче было понять единый физический мир.

Эйнштейн доказал относительность многих наших законов. Даже такая мера, как длина, оказалась зависимой от скорости. Стонней высказал идею о минимальных пространственных расстояниях и минимальных длительностях. В пространственно-временных ячейках, измеряемых длинами, меньшими 10-48 см, и промежутками, меньшими 10-35 сек., нет уже ни времени, ни пространства. По крайней мере в нашем понимании. Это элементарный четырехмерный пространственно-временной объем Стоннея, Амбарцумяна, Иваненко. Значит, вселенная не бесконечна в сторону уменьшения. А в сторону увеличения?

Закрытая модель Фридмана – и это все? А может быть, относительны не только меры пространства, но и принципы сравнения этих мер? Мы говорим, что килограмм больше грамма, атом меньше звезды, и это кажется нам само собой разумеющимся. Но мы не говорим, что электрон больше фотона на том лишь основании, что он способен испускать фотоны. И вообще до каких пределов верны и применимы наши понятия «больше», «меньше», «А больше В, – так как состоит из В»? Может быть, есть такие границы и в сторону увеличения и в сторону уменьшения, когда просто нельзя сравнивать, что больше и что меньше. Там просто нет этого качества, без которого нам никак не обойтись в привычном нам мире. Мы можем сказать, что галактика больше протона, но уже не имеем права сравнивать субквантовую частицу с метагалактикой!

Ура! Я, кажется, нашел решение. Главное, не отвлекаться и не дать мыслям расползтись… Значит, когда в моем приборе погасли элементарные частицы и до тех пор, пока в нем не появилась метагалактика, я видел мир, где неприменимы понятия «больше» и «меньше»? Именно там находится точка, где зубы собаки касаются ее хвоста! Место спая великого кольца… Кольцо, именно кольцо, а не линия, обоими концами уходящая в бесконечность вселенной и бесконечность микромира. Тысячи раз правы те мои коллеги, которые утверждали, что природа устроена гораздо проще, чем мы думаем. Проще и хитрей. Попробуем выразить все это математически. Итак, у нас есть уравнение Дирака. Если волновая функ…» (Здесь из тетради вырвано несколько страниц.)

«…тороплюсь окончить свои записи. Больше всего меня пугает, что я не знаю, зачем и для кого их пишу. Иногда передо мной встает лицо матери, и я забываюсь. Я начинаю рассказывать ей, больной и ласковой, о самом волнующем и самом печальном. Маме нужно знать, как я жил эти годы, что ел и о чем думал. И, точно боясь огорчить ее, я стараюсь меньше говорить о страданиях и больше о надежде. Когда передо мной встают лица друзей, я вспоминаю свой долг, и страницы покрываются тензорами и вириалами. Я даже набрасываю эскизы установки, рассчитываю параметры процесса, нахожу оптимальный режим. А потом… я вырываю листы, сжигаю их на застекленном столе и превращаю ломкие сморщенные комочки в черный порошок. На стекле после этого остается коричневатое маслянистое, как от иприта, пятно, которое я вытираю платком.

Иногда я думаю о таких людях, как Уго и Иоганн, или о спокойных, исполненных внутренней силы рабочих большущей копенгагенской верфи «Бурмейстр и Вайн». Над миром пронесется беда, многих она прихватит с собою: правых и виноватых, не будет Шикльгрубера и его шайки, может быть, в жернова истории затянет тех, кто видел, но молчал, кто знал, но не сопротивлялся. Может быть, погибну я или мои коллеги и ни одного физика не останется в том… новом мире. И все придется начинать сначала, чтобы опять идти вперед, стараясь не падать хотя бы в старые ямы…

Я думаю о простых и скромных рабочих людях как о наследниках. И, только что уничтожив страницы с цепочками формул, я пишу о себе для них, которым вновь предстоит открыть то, что исчезнет, быть может, вместе со мной. Я спорю сам с собой, увлекаюсь и путаюсь, захожу в тупик и хватаюсь за спасательный круг формул, чтобы через минуту сжечь в огоньке зажигалки еще один лист.

Вот так я и пишу, быстро и путано. У меня крупный почерк, строки загибаются книзу, я люблю, размышляя, рисовать женские головки. Вот почему в моей толстой гимназической тетради все меньше остается чистых страниц. А написал я, наверное, очень мало. Ведь пишу я всего четыре дня. Я встаю рано утром, пью кофе из большой фаянсовой кружки, съедаю два бутерброда с сочной розовой ветчиной, маленькую шоколадку и немного чудесного сыра из картонного стаканчика. Потом я достаю свою тетрадь и пишу, пишу до обеда.

Обедаю я в маленьком и дорогом ресторанчике. Он расположен в тихом районе Хеллеруп.

Тенистые улицы, высокие каменные заборы с крохотными калитками. Сановитые дощечки из бронзы. Строгие, на вид совершенно необитаемые виллы. Здесь чаще слышен цокот копыт, чем шуршание автомобильных шин. Я иду и оборачиваюсь…

В ресторане мне подают миноги и креветки, немножко русской икры и отличный бифштекс по-английски, с кровью. На десерт – сыр финский, нежный, как крем.

И вновь я иду по тихим и чистым улицам.

Я живу недалеко от порта. Там всегда грохот и шум. Визжат цепи, кричат пароходы и чайки, стонут канаты и скрежещут поворотные платформы кранов. Вода постоянно подернута тусклой радужной пленкой пролитой нефти.

Но когда приходит ночь, вода преображается. Становится глубокой-глубокой, как черное зеркало, в котором пляшут разноцветные змеи. Больше всего золотых, меньше красных и зеленых, и очень редко они бывают фиолетовыми.

Я подымаюсь на пятый этаж старого, закопченного шестиэтажного дома. У меня квартирка: большая квадратная комната с балконом, белая кафельная кухня и ванная. В кухне я готовлю себе завтрак, съедаю его, пишу и слушаю радио. В комнате я только сплю…

Я открываю английский замок, вешаю на олений рог шляпу и прохожу в кухню. Сажусь за стол, накрытый клеенкой с белыми и голубыми цветочками, и принимаюсь писать. И пишу я до самого позднего вечера, до самой белой ночи, пока можно писать, не зажигая свет!

Я тороплюсь. Завтра у меня, возможно, уже не будет ни одной лишней минуты. Никогда я так не торопился работать – и жить, как здесь, в Дании. Я не успеваю следить за временем. Дни сгорают, недели проваливаются, месяцы проносятся.

Я получил немного денег из Германии, кое-что мне прислали Дирак и де Бройль. Бору тоже удалось выколотить несколько грошей из Датской академии. Средства в общем есть. Я форсирую монтаж новой установки. Один из учеников Нильса высказал превосходную идею. Он предложил заменить сегнетоконденсатор исполинской лейденской банкой, внешней обкладкой которой должны стать стены цилиндрической лаборатории. Сброс энергии будет производиться прямо на годолониево-серебряный стержень деспинатора. Это значительно повысит разрешающую способность прибора. Я подсчитал, что если нанести тонкий слой сегнетовой соли на кварцевую пластинку, то диэлектрическая проницаемость (зачеркнуто)… и потенциальную яму можно будет описать круговым интегралом в пределах от экспоненты…» (вырвано несколько страниц.)

«Я так мечтал попасть в Копенгаген! Я хорошо знаю скандинавскую литературу, музыку, но зримо представить себе этот туманный и великий город мне помогли скупые строчки писем Нильса.

Университет, академия, величественная биржа, музей Торвальдсена и песчаник причудливых украшений замка Розенборна – все это я уже видел задолго до приезда в Данию. Но я никогда не думал, что утренняя дымка над морем и далекий туманный диск на горизонте могут быть так прекрасны. Я долго глядел туда, где лежала невидимая и невозвратимая родина. Железнодорожные паромы уплывали и приплывали, а я все смотрел и смотрел, как волны сливаются с небом.

В порту складывали ящики с апельсинами, катили бочки сельди, грузили уголь. Легкая зыбь била в красные, заросшие ракушками бока судов. Гнили выброшенные прибоем черные кучи, прыгали стеклянные морские блохи, качались на воде чайки.

Где-то там шумели другие порты, Варнемюнде и Гамбург.

Лиза рассказала мне, что два месяца тому назад Ган и Штрассман осуществили реакцию деления ядер урана. Кроме осколков деления, образовывались и вторичные нейтроны. Лиза изучила кинетику процесса и считает, что реакция становится цепной. Я думаю, что она права. Вероятно, Эйнштейн ошибся и ядерную бомбу создать можно. Появились первые тревожные симптомы. Германия запретила продажу чехословацкого урана. Наци наложили лапу на запасы тяжелой воды. Я долго думал: зачем им нужна окись дейтерия? Вероятно, они ищут заменитель, чтобы увеличить вероятность поглощения нейтронов ядрами. Очевидно, дело зашло довольно далеко. Нужно торопиться.

Я чувствую запах грозы, кислый пороховой запах. Неужели они нападут и на Данию?

Бор едва успел собрать в свой объемистый, крокодиловой кожи портфель самые необходимые вещи. Мы сидим в его лаборатории и молча переживаем последние минуты. За ним должна заехать машина. Она отвезет его в аэропорт Каструп. Бор улетает за океан. Он уговаривал меня лететь вместе. Но я не могу, физически не могу! Столько готовиться, столько ждать! И все затем, чтобы вновь отложить эксперимент до лучших времен. А настанут ли они, эти лучшие времена?

Нет, я не могу. Я доведу работу до конца. Чего бы это мне ни стоило!

Гитлер напал на Данию и Норвегию. Скоро они будут здесь. Может быть, они уже здесь… Последние два дня я всюду вижу субъектов с рыбьими мордами. Резиновые плащи, кирпичные подбородки, взгляд манекена куда-то мимо и вдаль – это мне знакомо! Но я постараюсь успеть, я постараюсь!

Бор спокоен и бодр. Он, как всегда, собран, насмешлив.

– Я уверен, что скоро вернусь сюда! – говорит он и кладет мне на колено свою широкую чуткую руку.

Я молчу.

– Я даже оставлю залог своего возвращения, – говорит Нильс и встает во весь свой могучий рост.

Он проходит к рабочему столу, выдвигает ящик и достает оттуда черную замшевую коробочку. Открывает и протягивает мне.

Это его Нобелевская медаль.

Затем он подходит к вытяжному шкафу, достает кювету, несколько бутылок с пришлифованными пробками и мерную воронку. Открывает бутылки и осторожно начинает готовить какую-то смесь. Я подхожу ближе и читаю этикетки.

Так! Понятно… Нильс готовит всесокрушающую смесь, известную под названием «царской водки». Интересно, зачем она ему?

Медаль покрывается пузырьками. Они сначала медленно, а потом все быстрее выскакивают на ее поверхности. Кювета начинает кипеть пузырьками водорода.

– Сейчас растворится вся! – весело говорит Бор и, прищурившись, вполоборота следит за мной.

– А потом что? – спрашиваю я, чтобы не молчать.

– А потом? Потом я вернусь сюда, к себе. Подвергну содержимое этой кюветы электролизу, получу свое золото обратно и закажу новую медаль! А?!

Он смотрит на меня и ждет ответа. А мне плакать хочется… До медали ли… Хоть бы свидеться еще раз…

Прощай, Нильс… Прощай!…

Они уже здесь. Только бы успеть. Дороги секунды. Тетрадь я отдам старому швейцару. Почему ему? Он плакал, когда старенький «ситроен» увозил Бора. Да и некому больше. (Когда чума пройдет, все узнают, что Бору не удалось покинуть в этот раз Данию. Он вынужден был вернуться, но Мандельблата он уже не застал. Через некоторое время Бора и его сына Ore переправили в Швецию борцы Сопротивления. Оттуда в бомбовом отсеке бомбардировщика их доставили в Англию. (Примечание профессора Крабовского.)

Все, что здесь написано, станет и нужным и важным. Главное – это идея, до остального постепенно доберутся и без меня. Хотел бы оставить хоть основное уравнение мирового поля, но боюсь. В наш век формулы начинают стрелять слишком быстро. А быстро нельзя, предстоят долгие годы борьбы, и неизвестно, где окажется моя тетрадь. Ведь недаром всюду я вижу теперь резиновые плащи. Да и может ли один человек, что бы ни дал он человечеству, изменить судьбы истории? Я верю в мировой разум, в священную и неугасимую искру. Люди победят. Я тоже был с ними в час великой борьбы. Просто мне не удастся дожить до победы. Но я умираю и верю, что победа придет. Сейчас я вырву все листки с формулами, которые не успел еще вырвать и сжечь. Если успею, то уничтожу их раньше, не успею – они погибнут вместе со мной. Спасибо тебе, старик Фуцштосс, спасибо, Уго! Человек всегда останется человеком, что бы ни случилось. Прощайте!»

Вся страница написана карандашом. Ее удалось прочитать лишь в отраженных ультрафиолетовых лучах. Больше в тетради ничего не было.

Крабовский достал стопку фрелоновых листов и крупным уверенным почерком написал окончание этой удивительной истории. Вот оно.


***

«На этом кончаются факты. Рельсы повисают над зыбкой почвой, имя которой Домыслы. А я там чувствую себя не очень уверенно. Может быть, поэтому мне хочется причислить к фактам еще некоторые детали. Строгий исследователь, возможно, осудит за это. Но события последнего времени заставили меня пересмотреть многие оценки и взгляды. Я теперь несколько иначе отношусь к тем непогрешимым истинам, на которых, как на китах, держится Земля. Я не хочу делать никаких выводов, не хочу ничего предрешать. Не скоропалительное решение нужно здесь, а внимательное, дотошное изучение.

Но не буду отвлекаться. Итак, что еще я могу добавить к тому, что можно считать фактами?

Когда Вревский после болезни возвратился на Землю и навестил нас с Марком, то, увидев портрет автора формул с Бледного Нептуна (так с легкой руки пресс-вещания говорят теперь все), сразу же заявил, что видел это лицо в короткий миг яркой вспышки.

Это признание значит очень много и не значит почти ничего. Вот если бы Алик не был в курсе всех последних событий и ничего не знал о формулах, о тетради… Но факты приходится принимать такими, как они есть.

Я мог бы назвать еще две-три второстепенные детали, но боюсь показаться пристрастным. Я подожду новых подтверждений правоты или ошибочности гениальной гипотезы.

Несколько слов о формулах. Они были подвергнуты детальному машинному анализу и серьезно изучены в математическом институте. Ученые склоняются к тому, что скользящая матрица описывает процесс кратчайшего взаимоперехода микромира в мегамир.

Возможно, Мандельблат нашел простейший путь в метагалактику. И начинается этот путь в субквантовом мире. Все говорит за то, что в последнем эксперименте ученому удалось создать вокруг себя единое спинорное поле и, перескочив через критерий меры, попасть в какой-то неизвестный нам тоннель в пространственно-временном многообразии.

Двигаясь вне привычного нам времени и пространства, когда-то вырвавшийся на просторы вселенной сгусток энергии случайно встретился с звездолетом у Бледного Нептуна…

Впрочем, я, кажется, начинаю фантазировать, а это мне совершенно чуждо.

Я вспоминаю неожиданное сравнение вселенной с собакой, кусающей себя за хвост. Оно очень рассердило и озадачило Марка. Он даже начал сомневаться, что так мог сказать настоящий ученый-классик. Боюсь, что молодежи все труднее понимать прошлое. Я-то могу еще представить себе ту блестящую плеяду великих физиков и неутомимых шутников, которые так властно изменили лицо мира.

Уже давно никто не улыбается при словах «атомный котел», хотя этот «строгий» физический термин всего лишь прижившаяся шутка Ферми. Модель атома старика Джи Джи называли пудингом с изюмом эффект несохранения четности кто-то объяснил тем, что бог левша… И все это нисколько не мешало большой науке.

В конце концов сдобренная юмором фантазия – это самая драгоценная вещь в мире. Я в этом уверен.

Последнее время я постоянно об этом думаю. И дело не в том, как вели себя нацисты, услышав взрыв в лаборатории. Марк уверен, что они ворвались в нее и, никого там не обнаружив, бросились на розыски творца сверхмощного оружия. Не напав даже на след неведомо куда ускользнувшего «государственного преступника», они напечатали объявление о награде, которое сорвал и бережно сохранил старик швейцар. Возможно, что все было именно так, а может быть, и совершенно по-иному. Всякая конструкция, основанная на чистой логике, весьма относительна.

Бесспорно одно. Посадив человека в тюрьму, заключив его в стальную клетку или бросив его за колючую проволоку, нельзя отнять у него свободы, Мысль не заковать в кандалы и не уничтожить, она всегда отыщет верный и неожиданный ход.


ДУША МИРА

…И гасит пламя безграничной жажды

Любви взаимной взгляд.

Пусть жизнь от целого приемлет каждый

И вновь – к нему назад.

(В.Гете, Душа мира)

Я – всего лишь голос. Простой человеческий голос, записанный на узенькую магнитную пленку. Эта пленка – мое тело. Она безнадежно стара, ее очень берегут, и поэтому уже много столетий нас держат в особом помещении под непроницаемым колпаком.

Здесь не холодно, не тепло, не сухо и не влажно. Из окон во всю стену в помещение проникает рассеянный свет. За окнами зеленые поля и темное глубокое небо, покрытое высокими, как горы, облаками. Солнце небольшим желтым пятном скользит вдоль стен…

Острее всего я переживаю ночь. Тогда я вновь умираю. Но я полон терпения. Я знаю, что наступит утро, солнце тысячекратно преломится в молочных стенах и ко мне придут люди. Я нахожусь здесь для них.

ОТРЫВКИ
ИЗ НЕНАПИСАННОГО ДНЕВНИКА
СЕРГЕЯ АРЕФЬЕВА

Я нажимаю кнопку, и дверь распахнута. Я вхожу в комнату, одновременно озираясь, обоняя и слыша:

– Погоди, погоди, да, я так и сказал ему и от слов своих отступать не собираюсь!

Гривастый человек с круглыми кошачьими глазами рычит в видеофон, где прыгают губы его собеседника.

– И если ты намерен его поддерживать, я тебя пошлю туда же! – орет он. – Хоть ты мне и друг! Да, да, вот так, дружок!

Багровое лицо, жалобно пискнув, исчезает с цветного экрана видеофона. Я за это время успеваю разглядеть великолепные черные дуги бровей, низкий лоб и крепкий подбородок научного руководителе Института телепатии. Пахнет ортотабаком, выращенным по последнему слову бионауки, в прозрачной поверхности стола отражены массивные ладони боксера-любителя, зеленые глаза научного руководителя мечут мне в лицо желтые молнии.

– Ермолов, – рокочет мужчина, и рука моя на мгновение сдавливается стальными тисками. – Садись… садитесь, приглашает он.

Я откидываюсь назад и спиной ощущаю прохладу пластика. Мне уже ясно, что за человек стоит предо мной, расставив ноги и опершись руками о стол. У нас с ним не получится разговора. Мы будем говорить на разных языках. Очень грустно, что в этом институте такой главнаучрук! Признаться, я ожидал другого…

– Вот ваши документы, – говорит он, бережно отстегивая толстыми пальцами защелки зеленого бювара. – Кстати, болен наш главный научный руководитель, академик… – он называет армянскую фамилию, состоящую из одних согласных, так быстро, что она сливается в короткое невыразительное фырканье, – я замещаю его.

Ах, вот оно что. Значит, мне просто не повезло. Кажется, это становится правилом. Я упрямо сползаю в ряды неудачников. Все вокруг словно сговорились помогать мне проваливаться везде, где возможно.

– Вот здесь вся ваша жизнь, – неожиданно сказал Ермолов, вываливая на стол фотокопии, магнитные пленки, поляроидные документы, куски кинолент и множество бумаг со штампами и вензелями различных учреждений.

Я вздрогнул. Я не ожидал от этих бровей такого обобщающего подхода к скучному архивному материалу. Конечно, в этих бумажках была отражена моя жизнь. Но как? Мне всегда казалось, что очень условно…

– Вы окончили школу-интернат, – говорит Ермолов, откладывая в сторону золотистую бумагу с изображением голубых книг и ракет.

Какая проницательность! Школа, милая сложная жизнь… Как все это было давно! Из вороха воспоминаний я совершенно случайно извлекаю забытый эпизод.

Уже тогда я испытывал особое состояние, преследовавшее меня затем в течение всей жизни: состояние предчувствия предназначенного мне судьбой великого свершения.

Насколько я помню себя, моя жизнь протекала в ожидании грандиозных и потрясающих событий, где судьбой мне отводилась главная роль. Здесь не было и тени самомнения или тщеславия. Это была стихийная вера, вложенная в мою душу самой природой.

Я знал, что совершу нечто абсолютно великое. По своим масштабам этот акт превзойдет все, что делалось людьми до сих пор. Поэтому его нельзя будет измерить обычной человеческой меркой. Сделанное мной будет иметь непреходящую ценность.

Я не знал только, когда это произойдет.

Я ждал.

Иногда мне хотелось приблизить будущее, и я начинал действовать. Как правило, это кончалось очень плохо. Или смешно, что еще хуже.

Мне было десять лет, когда я бежал из школы-интерната в Большой заповедник. Я мечтал стать великим укротителем всех зверей, сохранившихся на земле. Мои друзья-однокашники играли в «Космос» и «Лунный город», они коллекционировали редкие фотографии Юпитера и Сатурна, выпрашивая их у именитых космонавтов. А я в это время во сне и наяву повелевал полчищами усмиренных тигров и добродетельных пантер. В моих ушах стоял шорох камыша, раздвигаемого могучим телом хищника, и слышались слова преданности и покорности, произнесенные на зверином языке, которым, конечно, я буду владеть в совершенстве. Слава Маугли не давала мне покоя. Она приобретала в моих глазах космические масштабы. Мне грезились тысячные стада слонов, падавшие на колени при моем появлении. Я шагал им навстречу по изумрудной траве, искрящейся на солнце мириадами капелек влаги, и умные животные приветствовали меня глухим урчанием.

Наконец, видя, что нет никакой надежды преодолеть сжигавшее меня чувство, я сбежал от утренней зарядки, ежедневных занятий в школе, бадминтона и пионерских вечеров у электрокостра. Моим попутчиком был Жоля, беленький веснушчатый мальчик с широко раскрытыми глазами. Зачарованный и потрясенный моими фантазиями, он готов был идти со мной на край света.

Нам повезло, и мы за сутки добрались до границ заповедника, расположенного в Забайкалье. Водитель аэрокара приземлил машину неподалеку от высокого белого здания, стоявшего прямо на лесной опушке.

– Вот это и есть управление Большого заповедника. Там ты найдешь своего отца.

Я кивнул, и мы спустились по плетеной лесенке на мягкую влажную землю. Летчик помахал нам рукой в серебристой перчатке, дружелюбно улыбнулся, и машина, обдав нас теплыми запахами масла, краски и разогретого металла, медленно поднялась в воздух. Мы проводили ее глазами, и я на миг ощутил тоскливое посасывание в груди. В управление, где никакого отца у нас не было, мы не пошли, а спрятались в лесу. Когда наступила ночь, мы пересекли границу заповедника. Это была несложная операция, так как ограждения были рассчитаны на глупых и сильных зверей, а не на двух хитрых ловких мальчишек. Мы переплыли бетонированный ров с водой, перебрались через полосу инфракрасной защиты, пролезли сквозь серию проволочных ограждений и попали в темный девственный лес. Конечно, мы сразу заблудились, но ведь это, пожалуй, и было нашей единственной целью. Я уже точно не помню всех ощущений, связанных с этим приключением. Но я никогда не забуду ужаса, охватившего нас, когда мы услышали крик зверя в ночной тишине. Он возник где-то совсем рядом, чуть ли не над нашими затылками. Кроме верхней протяжной воющей ноты, в нем слышалось злобное прерывистое хрипенье и бульканье, словно зверь давился собственной яростью. Мы прижались к старой, мелко-мелко дрожавшей сосне и безмолвно всматривались в густую чернильную тьму. Никакого желания встречаться с ревущим зверем я не испытал. С этого момента все в лесу стало живым. Каждый лист, каждый сучок мог шевельнуться, прыгнуть, укусить. Огромные черные стволы деревьев, сплетавшихся вверху в невидимый шепчущий покров, казались ногами великанов. Они пинали, толкали и распасовывали нас, как футбольные мячи. Они валились вниз, прижимая нас к мокрой земле, усеянной хрустящими живыми ветками…

На другой день нас отыскали работники заповедника.

В изодранной одежде, с синяками и царапинами и, кажется, с неявными следами слез на грязных щеках мы были доставлены в родную школу.

Вечером мы отчитывались перед товарищами. В своем выступлении я не преувеличивал значения нашей экспедиции, но довольно красочно описал обстановку в лесу. Кажется, я упомянул только носорога, лань и зайца.

После меня ответ держал Жоля. Он был краток:

– Глупость сделали, и все.

Помолчав, Жоля добавил:

– А то, что он вам тут наговорил… Про всякую красоту… А сам он там был труслив, как заяц, робок, как лань, и глуп, как носорог…

– Затем вы успешно учились в университете, – говорит Ермолов. Его неприятный голос пробуждает меня от мгновенного оцепенения и сразу же перебрасывает поток мыслей в другое русло.

Успешно учился? Не те слова! Разве это была учеба? Не меня учили, я учил. Такого взлета не знали даже самые скороспелые математики и физики-теоретики. Я прошел официальный курс обучения за два года…

– Однако к заключительным экзаменам вас не допустили за многократные попытки доказать принципиальную возможность вечного движения.

Ермолов откладывает в сторону запись моего доклада на ученом совете факультета и внимательно смотрит на меня. Я был прав с самого начала. У него глаза рассвирепевшей кошки. Два блюдечка с подсолнечным маслом, а посредине – злые точечки. Отчего бы ему их не перекрасить? Сейчас, говорят, это многие делают. В Европе модны темно-синие зрачки с черным ободочком. Некоторые оригиналы носят фиолетовые глаза. Мне лично не нравится. Но все же, наверное, лучше, чем эти кошачьи бельма.

Он с минуту смотрит на меня в упор. Что он видит во мне, я не знаю. Но держусь изо всех сил. Одет я скромно. На мне полуспортивный костюм из голубого оксополимера. Грудь и спина открыты невидимым потокам кондиционированного воздуха, реющего в кабинете. Сижу я уверенно и непринужденно. Выражение лица спокойное, внимательное, чуть напряженное. Я знаю, конечно, что такую мину не любят. По ней легко предположить, что ты в душе ругаешь собеседника. Но мне приятно сидеть с такой ханжеской физиономией в Институте телепатии. Пусть угадает, черт бровастый, что я про него думаю!

Ермолов опускает глаза и откладывает часть бумаг в сторону.

– Так, – говорит он, придавливая документы прессом, словно ставя одну тяжелую мраморную точку. – И, наконец, эта ваша эпопея в Комитете по делам изобретений.

Эпопея… Я оценил величину пренебрежительной иронии, вложенной в это слово…

Комитет… комитет… Много стали, бетона и стекла. Тысячи сосредоточенных, вылощенных сотрудников, неторопливо снующих по длинным коридорам. Ненавязчивый шум логических машин. Внешне спокойная однообразная работа: очередную заявку на изобретение перевести на машинный язык, передать на обработку электронному мозгу, полученный ответ сформулировать и сообщить автору. Ничего особенного, и, главное, никаких ошибок. Машины помнят все, что было сделано по данному вопросу до и после рождества Христова. У них не случается промахов, объективность их выше всяких подозрений.

И все же я все время чувствовал, что на меня смотрят сотни, тысячи человеческих глаз. Широко открытые, юные, с блестящими белками, старческие, потухшие, в красных прожилках, лукавые, томные глаза женщин и нетерпеливые глаза деловых мужчин. Они настаивали, требовали, молили. Каждая заявка была как обнаженное человеческое сердце. Она пульсировала и трепетала. Смотри, я тоже умный! Я тоже оригинальный и находчивый! А я вот что придумал! А я!… Я!…

Поток изобретений нес с собой не только новые идеи, новые талантливые догадки. Вместе с ним в наш маленький небоскреб выплескивалась пена неистового человеческого самолюбия…

И вот однажды у нас появился Эри. Его имя было нелепым сокращением слова Эрик. Потом я предлагал в качестве аббревиатуры букву «Э». Все нашли, что это пошло. Почему, мне никто не мог объяснить.

Сам Эри, как и его имя, не производил внушительного впечатления. Густые черные волосы, хронический насморк и оправа очков времен войн Алой и Белой розы. Он вошел в комнату, зацепившись за совершенно гладкий стык пластикового пола, за который никто никогда не цеплялся, растерянно огляделся и издал какой-то невыразительный звук. Кажется, «эээ».

Ему повезло. Я был в кабинете один, и поэтому никто не прыснул в кулак, не вскочил со стула с преувеличенной любезностью и смешинками в глазах и не высыпал град ненужных вопросов на странного посетителя. Я подождал, пока парень немного освоился, и спросил:

– Вы ко мне?

Он насмешливо улыбнулся.

– Откуда я знаю? Может, и к вам.

Я пожал его руку, ощутив вялое прикосновение теплой ладони, и предложил ему сесть. Он протянул листок, испещренный маленькими каракульками.

Это была заявка.

Прочитав заявку, я понял, что передо мной гений.

Кажется, я пробормотал:

– Потрясающе…

Эрик посмотрел лучистым взглядом голубых глаз поверх очков и снова улыбнулся. Тогда мне стало ясно, что этот гений – ребенок. Он нуждался в руководстве, и я взялся за это дело.

Эрик предложил метод синтеза высокомолекулярных соединений из газов воздуха…

– Кстати, – сказал Ермолов, – как вам удалось устроиться в комитет после этой истории с вечным двигателем в университете?

– Случайно.

Боже мой, конечно, случайно! Если б я не был знаком с Лолой… А что такое наше знакомство? Не более как случай. Лет пять назад тонкая женская фигура скользнула с вышки в зеленую глубину бассейна, и я был первым, кто понял, что сама она оттуда не выйдет. Потом были струи слез и воды, лившиеся из глаз и тонкого греческого носика, а значительно позже наступило время нашей, как она называла, дружбы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю