355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энн Ветемаа » Реквием для губной гармоники » Текст книги (страница 2)
Реквием для губной гармоники
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:57

Текст книги "Реквием для губной гармоники"


Автор книги: Энн Ветемаа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

– Что я наделал, – бормочет Арне. А Кристина начинает плакать, тихо всхлипывая.

* * *

– Хейки, вставай, пошли на прогулку!

Хейки продолжает храпеть.

– Хейки? как насчет покурить?

– Чего? – Он садится, протирает глаза. – А как же!

Чудесная ночь конца лета. Или это ранняя осень? Две тени пробираются в ольшаник. Кузнечики стрекочут так, словно и они приложились к бутылке.

Через несколько минут мы сидим на каменной ограде, и Хейки наслаждается своим окурком. Вокруг летают ночные бабочки. Земля пахнет тленом. Воздух уже прохладный, и все запахи особенно резки. Поселок спит. Деревня, видно, тоже. Все люди в постелях – кто один, кто вдвоем. Наверное, где-нибудь в саду сейчас с глухим стуком падает на траву спелое яблоко, может быть, белый налив. Я знаю, с каким звуком падает белый налив. А над яблоками и над яблонями, над мирными крышами грозно витает дух войны. Он не опасен ни яблокам, ни лающей вдалеке собаке. Только людям.

Вечно мерцающее звездное небо. Большая Медведица, хрупкие Плеяды, далекая холодная Полярная звезда. Звезд много, я не знаю, как они называются, но люблю смотреть на них.

Когда Хейки кончает свой окурок, я говорю:

– Ну, старик, может, хватит на сегодня?

– Интересно, что сейчас делает Инга? – говорит он, вставая.

Мы возвращаемся в церковь.

В темноте я задеваю ногой пустую бутылку из-под самогона. Она падает и с грохотом катится по каменному полу.

– Пустая, зараза. Сейчас неплохо бы еще парочку глотков, – ворчу я.

– Это точно, не повредило бы. А знаешь, эта бутылочка вроде бы своим ходом прошла, – замечает Хейки, забираясь под одеяло.

«Своим ходом», – сказал он. У меня с этим «своим ходом» связан печальный опыт. Убийство Курта тоже прошло как бы своим ходом… Если бы тогда я разозлился сильнее, не возник бы этот «свой ход» и мне не пришлось бы отсиживаться здесь. Сильная злость заставила бы меня схватить лежащего Курта за горло. Мы боролись бы, барахтались по земле, и все кончилось бы иначе. Если в тебе нет настоящей злости, лучше не вступай в драку, можешь случайно убить человека… Страшный получился вывод…

Ну, хватит! Самогон помог, и теперь я хочу и могу быть таким, как Хейки. Он проще и правильнее смотрит на жизнь. Комедия или трагедия – какая разница, сказал бы он. Курт – фриц, а с ними так и надо поступать, как ты. И все тут.

Их эмблема – стервятник. Может быть, Курт не худший из немцев, но он вторгся на эстонскую землю, носил своего стервятника и никакой трагедии из этого не делал. И я не должен делать трагедию из его смерти. Произошло то, что должно было произойти. На жизнь нужно смотреть проще, это будет правильно. Особенно во время войны.

Я немного завидую Хейки, потому что то, над чем я здесь ломаю голову, для него совершенно ясно. Таков уж он есть. Впрочем, слова «я завидую» – сомнительные слова. Доведись супруге лекаря или там пекаря попасть на праздник под Иванов день, эта дама может сказать, глядя на пляшущих вокруг костров девушек: «О, я им завидую – они так естественны, так близки к природе». А на самом деле она ничуть им не завидует, наоборот, гордится, что сама не такая. Так же и со мной. В общем, я не очень завидовал Хейки, я только хотел справиться со своей тревогой. Во время войны надо думать и чувствовать просто. Во время войны глуп тот, кто мудрствует, именно тот, кто хочет быть так называемой «критически мыслящей личностью». От такого человека никакой пользы ни себе, ни людям. И вообще эти «личности» слишком предаются самоанализу. Стыда им не хватает. Разве Хейки не сумел бы «критически мыслить»? Сумел бы, но он не будет этим заниматься. Он мужчина, хотя ему и восемнадцать лет, он мужчина, каких мало. Когда мы были совсем маленькими, все восторгались: ах, какой прелестный малыш! Когда мы выросли, восхищаться нами перестали. И как-то грустно, что тобой больше не восхищаются. Так давайте восторгаться сами! Конечно, не тем, какие мы прелестные, а тем, какие мы стали сложные, умные, какие мы необыкновенные. Все эти выверты, мягко выражаясь, детская забава. Довольно, надо взять себя в руки, ко мне все-таки пристала эта детская болезнь, иначе я не переживал бы из-за какого-то немецкого отребья.

Достаточно того, что «пи» равно трем и четырнадцати сотым… Достаточно даже того, что оно немногим больше трех; если хочешь по диаметру дерева определить его обхват, этого хватит. Нет смысла вычислять все количество знаков после запятой. Немного больше трех – остальное не имеет значения. То, как я прикончил Курта и что я при этом чувствовал, тоже не имеет значения. Прикончил – и все. Это нужно было сделать, и это было сделано. Действительно, надо переключить себя на другую волну. Нет никакого смысла заниматься анализом переживаний Курта (этого я, к счастью, и не умею). Едва ли Курт так уж рвался на войну, но сюда он явился. Явился под знаком стервятника – и точка. А многие немцы не хотели носить этот знак и садились за решетку или даже шли на расстрел. Я это знаю. И если я буду сочувствовать Курту, то оскорблю память тех, других.

Да, вывод простой. Надо правильно смотреть на жизнь. Тогда ты не станешь прикидывать, что произошло бы, если бы не подвернулось ведро с пойлом для свиньи, или что случилось бы, если бы Курту не удалось разрушить наши отношения с Кристиной. Может быть, он не имел бы успеха у Кристины, если бы у меня зубы были покрасивее. А зубы у меня плохие, что в свою очередь происходит от моей расхлябанности – надо было их регулярно чистить. Если так рассуждать, то получится, что если бы я ежедневно чистил зубы, то все было бы совсем по-другому. Одним словом, рассуждая так, мы опять придем к ведру с помоями, а нам необходимо добраться до того выродка с усиками, что живет в Берлине. Потому что не будь этого выродка, Курт жил бы себе в каком-нибудь там Баден-Бадене или черт его знает где и у него была бы своя Кристина «made in Germany». Стоп!

Да, стоп! Рассуждения о рассуждениях тоже ведь рассуждения. Много говорилось слов о свободе воли, но от этого никто не стал свободнее. Свободен ли вот этот восемнадцатилетний мужчина, что посапывает тут под сенью божьей благодати? Довольно, хватит! Пустая болтовня, пустое дело, все пустое. Надо спать!

– Проснись, мальчик! Посмотри, кто к нам в гости пожаловал. Скажи дяде «здрасте»!

Голос Хейки. Не пойму, сон это или нет. Голова раскалывается. Чертов самогон, не надо было его пить. Нет, очевидно, это не сон. К сожалению. Но я все-таки не могу понять, что Хейки нужно от меня. Не дает человеку поспать.

– Эй, Арне! Поздоровайся с дядюшкой из деревни.

– Какой еще к черту дядюшка?

Я открываю глаза. В церкви прохладный полумрак. Дверь полуоткрыта, и розовая полоска света проникает в церковь. Значит, только что взошло солнце. А что это там за нетрезвая личность? Я сплевываю. Какая разница, кто это. От чертова самогона голова болит в том самом месте… куда я ударил Курта. Эта мысль приводит меня в чувство.

– Ни та, ни другая сторона не проявляет особого восторга, – констатирует Хейки и запирает дверь.

Человек в кожаной куртке нерешительно подходит ближе.

– Ну, Арне, ты что, не узнаешь своего любимого хозяина? Извините, господин Йоханнес, он еще не совсем проснулся.

– Да ладно… Невелика важность…

Я кое-что начинаю понимать. Йоханнес здесь? Он же нас выдаст! Вскакиваю и тут же приседаю от боли: колено!

– Здорово больно, да? – спрашивает Йоханнес. В его голосе что-то фальшивое. – Ежели б я знал, захватил бы бинтик… И йоду.

Йоханнес нерешительно садится на церковную скамью. Хейки тоже садится метрах в пяти-шести от него. Я замечаю – у Хейки из кармана торчит пистолет. Откуда он, черт возьми? Ах, да, это же пистолет Курта.

– Ну и осел этот наш… наш «славный малый», – говорит вдруг Хейки устало. Теперь я вижу, что глаза у него красные и веки припухли. На лице складка – отлежал во сне. – Ах, йоду… Смотрите, какая заботливость! Покорнейше благодарим, – раздается ехидный голос Хейки. – Обойдемся – йод у нас есть, бинты тоже. Мы и с вами можем по-братски поделиться. Эстонские братья и овцы господни в тяжкие дни испытаний забывают свою вражду и служат друг другу опорой, так говорит Якоб.

– Ты что, Хейки, кривляешься! Чем я виноват? Так же прячусь, как и вы, – говорит Йоханнес.

– А что тебе остается? Тут до нас кое-что дошло…

– Что дошло? – На лице Йоханнеса удивление.

– Ну, как ты за нами рыскал и гонял по нашим следам до седьмого поту.

Я понимаю, что Хейки просто берет на арапа.

– Я? Гонял по следам? Ты, парень, не бреши. Ни по каким следам я не гонял…

Йоханнес вскакивает и в возбуждении расхаживает взад и вперед. Очевидно, Хейки попал в точку.

– Ходи себе, прогуливайся, дверь у нас заперта. – Хейки встает, вынимает из двери ключ и кладет его в карман.

– Ну, приказали мне, грозились расстрелять, если я за три дня не найду вас… Да я и не искал, только вид делал, что ищу. Вот прошло три дня, сам пришел к Якобу просить, чтоб спрятал.

– Чертов осел, осел, осел этот Якоб! – бормочет Хейки и поворачивается ко мне: – Слышу сквозь сон, будто стучат. Вскакиваю, открываю дверь – вроде голос Якоба. И точно, он. Таинственное лицо. Зовет меня к себе в дом, – а там этот фрукт сидит. И пошло: «Эстонские братья и овцы господни» и всякие такие слова…

– Что ж такого, мне тоже спрятаться нужно было. Почем я знал, что вы тут уже сидите…

Теперь в голосе Йоханнеса звучит искренность. Он снова садится. Я слышу запах его одежды, это крестьянский запах: запах сена и навоза, – так пахнет в наших сенях. Хороший запах. «Кристина…» – снова вспоминаю я.

– Вот теперь, дорогой сосед, я тебе верю – ты не знал. Иначе ты уж давно был бы тут. И не один…

– Да нет, я бы вас не выдал, – тянет Йоханнес. На фоне светлого окна он кажется огромным, как медведь. Хорошо, что у нас есть пистолет…

Тишина. Солнце поднимается выше. На спинку скамьи ложится первый солнечный зайчик.

– Курево у тебя есть? – спрашивает Хейки.

– А как же.

Йоханнес лезет в карман, вытаскивает пачку – почти полную пачку – и протягивает ее Хейки. Хейки пересчитывает сигареты.

– Тринадцать. Несчастливое число, Йоханнес. Ну, хорошо, что у тебя хоть курево есть. Шесть штук я забираю. Эстонские братья всем должны делиться, так ведь?

Йоханнес не отвечает. Я смотрю и глазам своим не верю – Хейки закуривает. Он, видно, читает мои мысли:

– Теперь все равно… Накрылась наша «Тихая обитель»!

Йоханнес поворачивается ко мне.

– Ну и натворил же ты дел! – говорит он. В его голосе огорчение. – Загубил из-за девки жизнь себе и другим. Из-за девки… умный человек… где твоя голова-то была?

– Оставь его в покое!

– Была бы еще девка, а то… – Руки Йоханнеса беспокойно ерзают по коленям. – Немецкая шлюха.

Чувствую, как во мне все напрягается.

– Заткнись, Йоханнес! – В голосе Хейки угроза. – А то будет плохо.

– И так плохо… Чего вам терять – вы босяки. А что с моим хутором будет? Пустят красного петуха – что тогда?

– Навряд ли. Ты себя таким преданным показал. Сам в волостную управу ходил заявлять, что у тебя найдется место для немцев, – говорю я.

– Сопляк! Что ты понимаешь в жизни, – вздыхает Йоханнес.

– Не стоит ссориться. Нам еще долго придется жить под этой святой кровлей в дружбе и согласии. В угоду Якобу и его богу и для подтверждения их могущества. Что было, то прошло, теперь мы здесь, и будет лучше, если мы прекратим эту грызню.

– А вы долго тут собираетесь сидеть? – поднимает голову Йоханнес. Он прекрасно знает, но притворяется.

– Сколько потребуется. И ты вместе с нами. Ты что, думаешь, мы тебя выпустим отсюда? Нет, друг сердечный! Проторчишь здесь ровно столько, сколько и мы. А куда тебе торопиться-то? Сам только что говорил, что немцы тебя прихлопнут, как поймают.

– У меня в Таллине есть знакомые. Я думаю, это самое, ну…

– Раньше надо было думать. Пожевать хочешь? – Хейки встает и вытаскивает из-за органа кусок хлеба. – Только не кроши на пол.

– Неохота мне есть…

– Не тужи, еще придет охота, – ухмыляется Хейки.

– Что с Кристиной? – не в силах сдержаться я.

– А что ей? Допросили – и все. Чего они ей сделают? Один раз всего и допросили-то, а меня три… – снова вздыхает он. – Вот глаз подбили… Ладно бы немцы, так нет, свои же мужики из «Омакайтсе»[4]4
  «Омакайтсе» – военизированная буржуазная организация, действовавшая во время оккупации Эстонии гитлеровцами.


[Закрыть]
. Локса Эльмар, Саласоо Видрик… Односельчане, старые знакомые.

Под глазом Йоханнеса вроде ничего нет, но что его запугивали, может быть, даже били, вполне возможно. Так что опасения Йоханнеса в какой-то мере подтвердились. Я вспоминаю, как он стоял в то утро на лестнице, безвольно опустив огромные ручищи. Раздавленный человек. Стоял, не в силах ничего сказать, как мешок с трухой. Помню, – прямо удивительно, как ясно я все помню, – что он даже дышал не грудью, как обычно, а животом, который дрожал мелкой дрожью при каждом вздохе.

Кристина, согнувшись, сидела на ступеньке, положив на колени разбитую голову Курта, и ее грубая ночная рубаха быстро пропитывалась его кровью. Долго длилось молчание.

– Надо спрятать! – наконец прохрипел Йоханнес. – Сейчас же спрятать! – повторил он.

Йоханнес схватил Курта за ноги.

– Ну-ка, Арне! Подсоби! – Он сказал это так, точно предстояло взвалить на телегу тяжелый мешок, и сам же испугался будничности своего голоса. – Давай поднимем господина Курта, – поправился он с лакейской почтительностью.

Я взял Курта за плечи, потому что Кристина все еще не выпускала из рук его головы. Курт был не тяжелый, но тело его казалось резиновым: оно все растягивалось и растягивалось, голова и ноги повисли в воздухе, а спина все еще касалась земли.

Сперва мы перенесли Курта за сложенные в поленницу дрова, потом в сарай с сеном. Нас точно кто-то огрел палкой по голове: прятать Курта – надо же было придумать такую глупость! И только когда Хейки зашел во двор – мы вместе с ним собирались идти на станцию, – Йоханнес пришел в себя. Он быстро взглянул на стоявший возле березы велосипед, с разбегу вскочил в седло и, наваливаясь всей тяжестью на педали, покатил со двора. Босиком, с болтающимся на брюках ремнем, как был, так и покатил. Ни на что у него больше не было времени. Так он спешил донести.

Но тут Хейки решил вмешаться. Он пересек Йоханнесу дорогу, прыгнул, и мгновение спустя Йоханнес вместе с велосипедом лежал в дорожной пыли.

– Поспеешь и пешком, – проворчал Хейки, топча ногами велосипед, и прежде, чем Йоханнес очухался, спицы были поломаны, а колеса согнуты восьмеркой.

Выпачканный в пыли Йоханнес даже не выругался. Он медленно встал и, не взглянув на свою шикарную заграничную машину, не спеша, тяжелой походкой отправился домой. Почему именно домой? У него ведь там нет ни ружья, ни телефона. Йоханнес и сам, наверное, не знал – почему; брюки на нем едва держались, и на левом локте была ссадина.

Хейки между тем подобрал валявшийся около лестницы пистолет и прохрипел мне в ухо:

– Чего ты тут дожидаешься, псих чертов?

Мы уже напрямую пересекли жнивье и входили в лесок, когда я оглянулся. Йоханнес стоял в воротах. Казалось, он размышлял – пуститься вдогонку за нами или нет; наконец подобрал с земли увесистый камень и, несмотря на то что мы давно вышли за пределы попадания, кинул его в нас. В другое время все это было бы забавно…

– Жалко велосипед-то? Будем живы, я его тебе налажу. Ладно? – справляется Хейки, точно угадав мои мысли.

– Ни к черту он теперь не годен, только на помойку… Да чего ты сейчас завел об этом барахле…

– Хейки, дай я тоже попробую курнуть! Я чуть-чуть… Затянусь разок и отдам тебе. – Вообще я не курю, но сейчас захотелось.

Едкий табачный дым врывается в легкие. Я кашляю. Хейки смеется.

– Не слюнявь сигарету!

Йоханнес смотрит и тоже улыбается.

– Ну, Арне, хватит! – говорит Хейки.

Я отдаю ему окурок.

Настроение у Йоханнеса, кажется, немного улучшилось. Во всяком случае, он отрезает себе ломоть хлеба и начинает жевать. Мы смотрим на него со слабой надеждой. Может быть, все обойдется. Советские войска ведь приближаются.

– Слушай, а русские далеко?

– Красные? Конечно, вы их ждете… Ну да, чего же вам их не ждать…

Он уже не злится, он скорее грустен. Ему ведь некого ждать, думаю я, и мне становится немного жаль Йоханнеса, который хотел меня выдать.

– Не обжирайся, оставь место для обеда, – советует Хейки.

– Вон что, у вас и обед бывает?

– А как же. В отеле «Тихая обитель» на обед бывает не меньше трех блюд: картошка, салака, хлеб. И хлеб из чистой муки, без мякины. Еще бы кваску, и вот тебе полный обед заправского эстонского крестьянина.

– Ах, отель «Тихая обитель», – ухмыляется Йоханнес, дожевывая кусок. – Теперь не грех и вздремнуть…

– Мы спим за органом. Устраивайся на моем одеяле. Оно слева, клетчатое, – предлагаю я Йоханнесу.

– А ты?

– Мы вчера рано легли.

Йоханнес не заставляет себя упрашивать.

– Придется нам с тобой спать по очереди. И ночью тоже, – мрачно шепчет Хейки.

После обеда (на этот раз картошка, салака и кислое молоко) знакомим Йоханнеса с нашим распорядком. Собственно, объяснять нечего, в основном запреты, да и тех не так уж много. На колокольню Йоханнесу едва ли захочется лезть, большого желания сыграть польку на органе у него тоже, как видно, нет. Что касается курения, то уговор такой: курить за органом, не больше двух сигарет в день. Только две сигареты, даже в том случае, если удастся раздобыть у звонаря еще табаку. Знакомится Йоханнес и с ведром. Мы отмечаем, что при выполнении этой операции у него не возникает никаких сомнений. Нас это почему-то раздражает.

Много лет спустя я прочту рассказ о двух людях, которым пришлось провести всю зиму в эскимосском иглу. Один из них убивает другого, хотя раньше они были друзьями. Моя жена не верит, что возможно такое убийство, а я не сомневаюсь. Если бы мне пришлось долго жить где-нибудь в ледяном иглу вместе с Йоханнесом, это могло бы кончиться так же. Мне противен не только запах носков Йоханнеса и его манера пользоваться ведром – я не могу спокойно смотреть, как он чистит картошку. Это понятно: Йоханнес хотел меня выдать, пошел доносить немцам, но дело не только в этом. Я уверен, если бы Хейки вздумал меня выдать, – глупо, конечно, делать такие предположения, потому что Хейки не был бы тогда Хейки и я не знаю, каким был бы этот другой Хейки, – все это так, но если бы после предательства он был бы тем же самым Хейки, что и сейчас, то я даже предательство мог бы ему простить. А между тем его носки не чище, чем у Йоханнеса, и вдобавок у него отвратительная привычка ковырять в носу. Когда он задумается, он ожесточенно сверлит пальцем нос, и я с ужасом жду, что он насквозь проткнет ноздрю. И все равно Хейки чертовски славный парень!

По-моему, эта антипатия взаимная (кстати, Хейки тоже терпеть не может Йоханнеса, я это чувствую). Они уже несколько раз сцеплялись, но Хейки быстро прекращал спор. Вспышки возникают по самым пустяковым поводам, не из-за политики, не потому, что мы с Хейки ждем красных. Нет! За обедом Йоханнес ворчит, что картошка водянистая, плохой сорт (вот и сейчас я несправедлив: он не ворчит, а просто говорит, что сорт плохой и надо бы продать Якобу хорошего семенного картофеля). Я не могу сдержаться и начинаю издеваться: что же ты, дескать, не прихватил с собой мешочек? А Хейки тут же замечает, что Йоханнес жуткий скряга – он собирается продать Якобу картофель, тому самому Якобу, который дал нам убежище. Хотя, наверное, Йоханнес и не думал о продаже, а сболтнул по привычке. И опять вспыхивает ссора.

Так проходит день. В девять часов я говорю, что неважно себя чувствую, и отправляюсь спать, как мы договорились с Хейки. В три часа ночи спать пойдет он, а я буду дежурить.

– Незавидное будущее у нашего родного прихода! Где вера в бога? Или, может, вы, господин Йоханнес, перестали платить церковный налог?

Кажется, что-то случилось, я выхожу из-за органа.

На скамье горит свеча. В руке у Хейки пистолет. Только когда запыхавшийся Йоханнес садится, Хейки опускает пистолет в карман.

– На, держи! – Хейки бросает мне ключ. – Пойди запри дверь и оставь ключ у себя!

Я не хочу поворачиваться спиной к господину Йоханнесу. Он так возбужден, что вот-вот потеряет самообладание.

– Чертовы коммунисты… Не успели вас в свое время в расход пустить!

Рубашка у Йоханнеса расстегнута, его редкие волосы мокрыми прядями падают на лоб.

– Сплоченная эстонская семья, – бормочет Хейки и поворачивается ко мне. – Представляешь себе, никакого расстройства желудка у господина Йоханнеса и в помине не было. А я-то ему советовал отвар из тысячелистника! Он хотел нас надуть. Он злоупотребил нашим доверием.

– Смыться собирался?

– Вроде того… А может быть, решил сбегать домой за туалетной бумагой. Так, что ли, господин Йоханнес?

Йоханнес не отвечает. Он берет со скамьи кусок хлеба и начинает нервно мять его в руках.

– Господин Йоханнес у нас известный бегун, – продолжает Хейки. – Правильнее, конечно, было бы скомандовать: «Садись на корточки!», а самому стать возле него с пушкой. Но мы ведь люди деликатные: мне хотелось дать ему возможность справить свою нужду спокойно и вдумчиво. Даже предложил ему зайти за кустик. Тут-то подлое нутро этого господина и выявилось. Стоило мне тоже присесть, как он дал ходу. Оказывается, у господина Йоханнеса было преимущество: он, извините за подробности, присел, не спуская штанов. Или у него в самом деле так сильно болел живот, что он не успел…

– Ничего, ты еще запоешь по-другому… отольются кошке мышкины слезки, – бормочет Йоханнес.

– Ну, бежали мы наперегонки почти до самой развилки. Угораздило меня ногу подвернуть, но разрыв между нами все-таки стал сокращаться. Когда Йоханнес это заметил, он решил переключиться на другой вид спорта: на лице у него было ясно написано, что он собирается начать кулачный бой. И только когда я пригрозил, что займусь стрелковым спортом, мы в атмосфере полного единодушия вернулись в божий храм. А нога у меня после этих состязаний совсем ни к черту.

– Щенок! – Но это звучит уже не так самоуверенно. И кусок хлеба падает у Йоханнеса из рук.

– Вот ведь навязались на мою голову, – говорит Йоханнес, и в голосе его слышится легкая дрожь. – Ну что я такого сделал? За что все это? – Он проводит тыльной стороной ладони по глазам. Этот большой и сильный человек вот-вот расплачется.

Здоровый, как медведь, – сколько он, бывало, подцеплял сена на вилы, целый воз, – сейчас он сидит на краю скамьи расслабленный, обмякший, несчастный. Что-то в нем треснуло – он словно копна, в которой сломана опорная жердь.

Пламя свечи слегка трепещет. Тускло поблескивает позолота алтаря. Откуда-то сверху смотрит на нас скорбно-наивный лик Спасителя… И вдруг Йоханнес спрашивает:

– Как вы думаете, ребята, будет Эстония когда-нибудь самостоятельным государством или нет?

В церковь залетела ночная бабочка и вьется вокруг свечи.

– Ну куда ты, дурочка? – отгоняет ее Хейки.

В окно пытается заглянуть луна, всегда холодная и далекая, сквозь лиловые церковные окна она кажется еще дальше и холоднее. Точно она поддельная – эрзац-луна.

– Нет, наверно, – сам себе отвечает Йоханнес. – Что со мной будет, когда немцев прогонят? Сошлют в Сибирь. Не лежать мне на нашем кладбище… Вся моя жизнь – псу под хвост…

Молчание.

– Пойду, пожалуй, спать, – говорит Хейки.

– Ничего другого не остается… Да, ничего не поделаешь! – ворчит Йоханнес.

Хейки подходит ко мне и пытается так передать пистолет, чтобы Йоханнес не заметил. Но Йоханнес поднимает голову и видит. Он вяло машет рукой. Ему наплевать. Все равно жизнь его пошла псу под хвост… Он встает и подходит к окну, долго смотрит на лиловую эрзац-луну.

– Ну, Йоханнес, пойдем отдыхать. После всех наших спортивных упражнений хорошо поспать.

– Втроем там будет тесно. Я посижу здесь, – бормочу я.

– Вам виднее, – роняет Йоханнес, и они устраиваются за органом.

Кристина… размышляю я. В сущности, теперь я должен ее ненавидеть, должен при упоминании ее имени морщиться, как это делают деревенские. Эта лаборантка с молочного завода или как ее, ну, та, что берет пробы, потаскушка, каких мало, говорят они. Почему я не могу забыть Кристину? Потому что она у меня первая? Но я же знаю, как это ни грустно, знаю, что и для многих других она была первая. И все-таки те, другие, морщатся и называют Кристину шлюхой. Нет, Кристина не шлюха! Мне кажется, я знаю, какие бывают настоящие шлюхи. Во всяком случае, я уверен, это самое доставляет им удовольствие. А Криста, наоборот, плачет, у нее добрые карие глаза, материнские глаза, она погладит тебя по голове и, если надо, выстирает утром твою грязную рубаху. Кристина хорошая девушка, даже, может быть, слишком хорошая.

Стоп! Очень-то расхваливать ее тоже не стоит, потому что могла же она после нашего лета, после трех чудесных месяцев, могла же она тогда с Куртом… Но ведь неизвестно, может быть, между Куртом и Кристиной ничего такого не было? А почему же тогда Курт ее ударил? Очень мне хочется думать, что ничего такого не было.

Я смотрю и смотрю на игру пламени. Свеча коптит. Дымок черной струйкой поднимается к сводам, таким высоким, что они сейчас не видны.

Сверху, с высоты большей, чем эти своды, на деревню и поселок Тондилепа смотрит бог, который раньше был немецким богом. Он видит в земле Курта и еще того, другого человека, у которого в сене была спрятана советская рация. Им предначертано быть врагами. Бог видит Арне и Йоханнеса, они живы, и совершенно ясно, почему они враги.

Скорбен и бессилен бог, которого дети зовут отцом небесным, да, скорбен и бессилен; он не в силах навести порядок на земле. Он решил держаться в стороне от политики, и это очень мешает ему вершить правосудие. Оба они со священнослужителем Якобом хотят, чтобы люди любили друг друга, но из этого ничего не получается – в устройстве человека допущена какая-то ошибка…

Вот он и грустит наверху. А когда становится совсем тошно, отворачивает свой взор от людей и смотрит на пчел – на гнездо диких пчел, которое и Арне рассматривал в церковном дворе, пока Хейки ходил к Якобу просить об убежище.

Все дикие пчелы сгрудились в рой, в ночной прохладе они тесно прижались друг к другу. Пчелы спят. Каждая из них видит пчелиные сны: отражения дневных дорог, огромные фиолетовые цветы борщевика покачиваются в их снах, есть там и другие цветы – ярко-желтые и красные цветы, полные нектара. Когда пчелы опускаются на цветы, стебли гнутся, слегка шурша и роняя пыльцу. Восковые листья, толстые и блестящие. Сколько меду на свете!

Да, все пчелы видят один и тот же сон; их усики тихо колышутся во мраке гнезда, в медовом запахе, что струится из шестиугольных ячеек.

Но одна из них не спит: их царица-матка. Она ползет по сотам, движимая непреодолимой потребностью откладывать яйца, только откладывать яйца. Ее сжигает внутренний жар.

Было синее небо, свирепое желтое солнце и рой трутней. Все они хотели ее. Когда она опустилась обратно в гнездо, то почувствовала, что должна откладывать яйца, только откладывать яйца, и вот она неутомимо шествует по сотам, роняя маленькие беловатые яички. Ночью и днем, днем и ночью. До тех пор, пока есть силы, пока не погаснет в ней жизнь. Ничего другого она делать не может.

В это время Кристина спит одна в своей широкой постели и видит тревожные сны. Толстая, теплая Кристина в слегка распоровшейся ночной рубахе, соленый вырез которой грызли зубы одного высокого парня. Того парня, который лежит теперь в земле и который слышал некогда бой колоколов любекской кафедральной церкви. Кристина спит и мечется в своих сновидениях, она тоже слышит колокола, каких никогда не слышала, и видит огромную церковь, какую никогда не видела наяву. Вдруг Кристине делается плохо – что-то давит на нее, – она встает, шатаясь подходит к окну и раскрывает его.

Бархатная ночь, одинокие верхушки высоких елей на фоне сурового северного неба. Небо металлического цвета. Кристина чувствует вкус металла во рту, что-то наваливается на нее. Она опускается грудью на подоконник и хватает ртом воздух. Ей нечем дышать. Да еще этот приторный запах цветов за окном… И тут она вдруг понимает, что беременна. Тело ее полно тупой болью, что-то подступает к сердцу – что-то маленькое, похожее на рыбу, но в этом похожем на рыбу уже заложено все, что было, есть и будет вечно.

В это время Якоб Колгатс сидит за своим письменным столом. Он должен делать свое привычное, нужное дело, как пчелиная матка, которая неутомимо откладывает яйца. Он пишет проповедь. Только бы найти правильные слова! Должны же быть правильные слова! Якоб Колгатс, тондилепский пастор, добрый человек, сидит и в поте лица трудится на винограднике господнем. Перед ним раскрытая записная книжка с примерами и изречениями, которые зародили в его небольшой лысоватой голове веру в чудеса господни и то умиление, которое овладевает человеком, верящим в эти чудеса.

Однажды во время утренней прогулки по запущенному церковному саду его взгляд остановился на клумбе, где росли пышные заморские цветы. Вот о них надо бы сказать в проповеди. Пышные заморские цветы надменно покачивают своими головками и считают себя выше всех других цветов. Но трудолюбивые пчелы их редко посещают, и мало меда дают они для сотов. «Маленькие цветы родного края на наших солнечных лугах, где овцы пасутся и своим блеянием славят господа…» Нет, не годится! Якоб склоняется над столом. Об овцах не надо, именно об этих простых цветах эстонской земли Якоб хочет сказать нечто прекрасное, проникновенное. Он хочет сказать в проповеди, как эти маленькие сплоченные цветы множатся и держатся вместе, чтобы заглушить пышные заморские цветы, и как это им наконец удается. Но думать и писать об этом очень трудно, потому что у цветов ведь нет души – у овец она есть, но овцы не подходят для этой проповеди. Вот наказание!

Якоб встает и ходит по своей неуютной холостяцкой комнате. Маленькие цветы, скромные цветы нашей милой родины, наши дорогие эстонские цветы… Если бы найти такой глагол, который раскроет, как они сплочены и как одерживают верх над пышными, высокомерными заморскими цветами…

Якоб отпивает глоток молока и снова ходит взад и вперед по комнате. Он однажды слышал, да и сам заметил, что именно когда ходишь, а не когда сидишь, приходят хорошие мысли. Вдруг он наступает на хвост кошке, та с визгом бросается в сторону и скрывается под кроватью. Сплоченные цветы Эстонии… И, как назло, именно сейчас Якоб вспоминает, что он собирался вырвать часть кошачьей мяты и душистого горошка, чтобы они не заглушали других растений. Кошачья мята ведь тоже эстонский цветок. Вот наказание! Никак с места не сдвинешься! А послезавтра утром он уже должен стоять на кафедре! Якоб хочет призвать к сплочению, особенно тех троих, что будут в это время сидеть за органом.

От брюк оторвалась пуговица и, звякнув, закатилась под кровать, куда только что спряталась кошка. Якоб находит пуговицу, вставляет нитку в ушко иголки и с грустным видом начинает пришивать. Ну что ты будешь делать! Ничего вразумительного не приходит в голову о сплочении. Вот наказание!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю