355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энн Ветемаа » Реквием для губной гармоники » Текст книги (страница 1)
Реквием для губной гармоники
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:57

Текст книги "Реквием для губной гармоники"


Автор книги: Энн Ветемаа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Реквием для губной гармоники

И вот большой ветер

пришел от пустыни

и охватил четыре угла дома,

и дом упал на отроков,

и они умерли;

и спасся только я один,

чтобы возвестить тебе.

Книга Иова, 1—19

Смотрю – он опять страдает, Хейки с хутора Райесмик (у нас его зовут Райесмику Хейки). Вытащил окурок, но не закурил, с досадой сунул его обратно в карман. А ведь здесь, за органом, можно бы разок затянуться: если выпускать дым в какую-нибудь басовую трубу подлиннее, он поднимется высоко, под самые своды, тогда Якоб вряд ли его заметит. Но Хейки пересиливает себя – он очень серьезно относится к указаниям Якоба, устами которого глаголет сам господь бог.

И правильно делает. Ведь к Иегове, богу Якоба Колгатса, стоит прислушаться: он разрешил нам укрыться в церкви. Такой добрый бог не будет заниматься мелкими придирками. Никогда бы не подумал, что мы так близко познакомимся с Якобом и с его богом, но, как видно, новые взгляды Якоба усвоил и всевышний: господь бог пастора Якоба терпеть не может фашистов.

Мы пришли сюда три дня назад; заперев дверь за Якобом, Хейки удивленно покачал головой и сказал одобрительно: «Якоб – славный малый».

Мне стало смешно: нельзя представить себе человека, меньше соответствующего этой лестной характеристике. Наш тощий и седой Якоб, со своим глуховатым старческим тенорком, со своим небольшим круглым животиком, похожим на засунутую в штаны подушечку, наш Якоб, который так жалостно и комично тянет: «Иерусалим, ты град святой на небеси…», – этот Якоб – славный малый! И все-таки он действительно славный малый. Не часто можно встретить такого пастора. Ведь то, что он сделал, – поступок, достойный, если хотите, настоящего партизана. Поэтому мы не хотим огорчать ни Якоба, ни его бога, который, в общем, тоже славный малый.

Если бы я был богом, меня не так беспокоило бы курение, как то, что двое парней справляют малую нужду в цинковое ведро. И где – в божьем храме! Святотатство! Я – человек неверующий, но, честно говоря, чувствовал себя неловко, когда первый раз воспользовался ведром. Да и Хейки тоже – он даже стал спиной к алтарю, – а Хейки отнюдь не отличается особой деликатностью.

Теперь-то мы это ведро освоили полностью, мы здесь уже третий день – день «ре». Завтра будет день «ми-бемоль». В первый же день я сделал отметку на самой толстой органной трубе – просто так, на всякий случай, ведь мы тут пробудем недолго, пока не подживет моя нога. Пуля Курта, этого долговязого немца, кость не задела, но в болоте, где мы прятались, рана загрязнилась, и к вечеру нога распухла, как бревно. Теперь стало немного лучше, но ходить еще чертовски больно. Когда мы после полуночи выходим на воздух, – раньше нельзя, Якоб запретил, – я насилу ковыляю, хотя Хейки ведет меня под руку. Заражения крови теперь уже можно не бояться, так что потерплю.

В день «соль», а может, и раньше, мы дернем отсюда. Хотя бы из-за Якоба. Вернее, ради его безопасности. Орган в церкви – место вроде бы надежное, вряд ли нас здесь будут искать. У Хейки котелок варил, когда он придумал эту штуку с церковью.

Так мы здесь и сидим, и говорить нам особенно не о чем. Якоб велел не выходить из-за органа, но мы его не слушаемся. Все наши пожитки лежат в органе, и если кто-нибудь зашумит возле двери, мы успеем спрятаться. Не должно быть никаких признаков нашего здесь пребывания. К тому же, если кто-нибудь подходит к церкви, его видно издалека, потому что церковь стоит на пригорке. Да, если кто-нибудь придет… Но вряд ли кто пойдет в церковь в будни.

– Наше сидение в церкви вроде второй конфирмации, – говорит Хейки.

– Если все эти дни мы посвятим молитве, царствие небесное нам обеспечено, – подтверждаю я.

Может быть, Якоб в глубине души надеется, что пребывание в церкви не пройдет для наших душ бесследно: алтарь, лик Спасителя – все это действительно производит впечатление. Сперва мы даже не решались громко разговаривать, однако быстро освоились. Наверное, если бы существовало царствие небесное, то какая-нибудь неверующая скотина, вроде нас, и там быстро освоилась бы и бросала сопли об землю даже перед престолом всевышнего. По-моему, подобное поведение на небе более простительно, чем на земле: должен же человек что-то противопоставить божественному авторитету. Кстати сказать, я замечаю, что здесь, в церкви, у меня тоже возникают самые неподходящие, грешные мысли.

Только по ночам, когда Хейки спит, на меня наваливается жуткая тоска. В первую ночь я даже плакал. Из-за Кристины. Что с ней будет?! Курт тоже не выходит у меня из головы. Я убил человека, и мне не легче оттого, что он фриц. Что бы Хейки ни говорил – я убийца. По ночам я все это снова переживаю.

Может быть, сегодняшняя ночь будет повеселее: Хейки раздобыл у звонаря бутылку самогона. Мы ее, конечно, раздавим. К счастью, Якобу не пришло в голову предостеречь нас от чертова зелья. А то мы, пожалуй, не стали бы пить, чтобы не нарушить его запрет. Я думаю, что Хейки выпросил самогон в основном для меня, – он, видно, заметил, что я не сплю по ночам. Хейки и сам выпить не дурак, но для себя он не стал бы стараться.

Не знаю, где звонарь (он же могильщик) Рооби Сассь достал самогон. Мы вообще ему многим обязаны: в нашем отеле «Тихая обитель» он и повар, и официант; а если нас здесь схватят, пожалуй, и ему несдобровать – поставят и его к стенке.

Значит, вторая конфирмация… Видно, так. А Якоб… я ничего подобного от него не ожидал! Видно, Хейки знает его лучше, чем я, раз решил просить убежища в церкви.

– Болван ты, – сказал я, когда остался ждать под деревом в церковном дворе, а Хейки пошел в пасторский дом. Оказалось, болваном-то был я…

Что Якоб человек честный и бескорыстный, я знал и раньше. Здесь, в Тондилепа, об этом знают все. Рассказывают, когда родился Хейки, Якоба позвали крестить. После крещения отец Хейки хотел добавить две-три лишние кроны, но Якоб его остановил: «Иегова мой пастырь, а мне ничего не надо…», быстро сел в сани и укатил. Оригинальный пастор.

Старики уважают Якоба, всегда его уважали, хотя к красноречивым проповедникам его не причислишь. А молодежь… Ну, раньше мы куражились над ним без конца. Песнопения и молитвы мы быстро заучивали наизусть, но делали вид, что не знаем в катехизисе ни аза в глаза. Нам было интересно, выйдет старый Якоб из себя или нет. Хотелось посмотреть, как он взорвется. Не получилось. Терпеливо и упорно твердил он нам одно и то же, пел плачущим голосом: «И-иерусали-им, ты град свя-той на небеси-и». Кадык у него перекатывался вверх-вниз, и на высоких нотах нам казалось, что еще немного и шарик этот выскочит из горла птицей и улетит.

Помню, дочка лавочника Элла – самая богатая и самая красивая из наших конфирманток, русая коса как оглобля, – встала и, скромно опустив глаза в землю, спросила: а что такое плотский грех? Если это то самое, что она думает, то душа ее – она честно признается – не чиста. «Так и тянет на парней поглазеть…»

– Дочь моя, мы должны бороться с собой…

– И вы тоже, господин пастор? – с невинным видом перебила Элла.

Якоб поперхнулся и продолжал:

– Да, мы все должны бороться с собой и не поддаваться злу. Иное дело, дочь моя, если ты однажды изберешь себе достойного мужа и вместе с ним создашь христианскую семью.

– А чего мне выбирать, я сразу соглашусь, если кто посватается.

– Уж ты-то найдешь мужа, – улыбнулся Якоб.

– Значит, можно? – не отставала Элла.

– Что?

– Ну, предаваться этому самому греху…

– Брак свят, в браке все обретает высший смысл.

– Ох, господи, когда же я дождусь!

Так мы готовились к конфирмации. Якоб, бедняга, переживал, что мы ничего не запоминаем.

– Возлюбленные чада, вы не успели уяснить всего, что следует, – сказал он на последнем занятии, – но, я надеюсь, то, что не осталось в голове, пустит ростки в вашем сердце. А это самое главное.

На конфирмации мы в лучшем виде пропели все, что полагается. У Якоба даже глаза увлажнились. Он, видно, не ожидал этого. Впрочем, кто его знает, может, и ожидал, – не первые мы были у него конфирманты.

– Удивительно, – Хейки снова вертит в руке окурок, – прямо удивительно, вот ведь сила этот табак!

Он опять опускает окурок в карман.

– Ладно, придет ночь, я его кончу. Покурим, черт возьми!

Ночью, когда мы ненадолго выйдем на воздух, Хейки обязательно его прикончит. Каждую ночь, сидя на каменной ограде, он с наслаждением курит.

– Есть еще три сигареты и два приличных бычка, – сообщает он. – По одному на ночь, может, и хватит. Пять ночей. Ты как думаешь?

Я потираю колено и говорю, что, конечно, хватит. И это верно. Курева хватит. Сегодня среда. Среда – раз, четверг – два, пятница – три, суббота – четыре, воскресенье – пять. В понедельник Райесмику Хейки курево будет ни к чему, всего пять дней ему осталось.

– Опять ты какой-то чудной… ну, сам понимаешь. Переключи себя на другую волну! Какого черта ты строишь такую похоронную рожу! Подумаешь, отправил фрица в лучший мир и еще переживает. Фрица же! Ей-богу, это в городской гимназии тебя таким хлюпиком сделали. Возьми себя в руки и давай на другую волну!

– Да я сейчас о Курте не думаю, Кристу вспомнил.

– Ничего они ей не сделают, – говорит Хейки, но в его голосе нет уверенности.

– Им теперь не до нее, – добавляет он. – Фронт вот-вот к Таллину подойдет.

Это верно. Это знают все. Но из этого вовсе не следует, что Кристине все сойдет с рук: долго ли расстрелять какую-то бабу… На это время найдут.

– Йоханнесу они тоже ничего не сделают. Он ведь сам пошел доносить.

– О Йоханнесе я не думаю.

– Нет, ты и о нем беспокоишься. Знаю я тебя. Вот уж кого я не стал бы жалеть. Сволочь!

– Ну, приятного мало, если кого-то из-за тебя… Даже Йоханнеса.

– Ерунда, – говорит Хейки по-русски. По-русски он знает только «черт возьми» и «ерунда».

Солнце близится к закату. В церкви приятная прохлада. Хейки от нечего делать царапает гвоздем свое имя на церковной скамье. Мы ждем Якоба. Он приходит не каждый вечер, но все же раньше десяти мы за самогон не примемся. Неудобно получится, если он вдруг…

Переключить, значит, себя на другую волну… Никак не получается у меня это переключение. Я сейчас словно батарейный приемник Йоханнеса, который принимает только одну станцию. Правда, у меня две станции – Кристина и Курт, – но от этого не легче.

Теперь, убив человека, я понимаю, что совершенно не гожусь для таких дел. Причина, наверное, вовсе не в том, что я несколько лет учился в Таллине, просто во мне, видно, течет заячья кровь. И вообще все это чистая случайность. Например, ведро с пойлом для свиньи – смешно, конечно, какой пустяк может оказаться роковым, – ведь не будь этого ведра, Курт, возможно, и сейчас был бы жив. (А я? Кто знает?) Можно считать, что Курт убит ведром со свиным пойлом, а вовсе не мной и не лопатой. Ударить с размаху – да, на это я способен, на хороший удар кулаком, как говорится, от чистого сердца.

Это верно, я ударил, дал ему в челюсть с большим удовольствием. С настоящей злостью, и со вкусом, и с отчаянием – этих слов можно было бы набрать целый ряд. Ударил точно так же, как бесчисленное число раз на протяжении истории человечества ударяли, ударяют и будут ударять. И вдруг опрокинулось ведро, ведро с помоями, и пришел в действие некий странный механизм. Курт, худой и длинный, грохнулся навзничь так, как падают в старых фильмах Чаплина. Ведро опрокинулось, что было в том же жанре. Когда падает такая дылда, как Курт, да еще опрокидывается ведро с помоями, единство стиля требует, чтобы пострадавший схватился за пистолет. Что Курт и сделал, прекрасно сыграв свою роль, причем особой похвалы заслуживает выражение его лица – беспомощное и удивленное. Ну, а когда залитый помоями человек хватается за пистолет, то другой, стоящий на ногах, должен схватить цветочный горшок или, еще лучше, огромный торт с кремом и швырнуть его в лежащего. В крайнем случае можно врезать тросточкой, но это уже небольшое нарушение стиля. Тут лежащий должен вскочить, а нападавший – пуститься наутек. Затем они гоняются друг за другом и вываливаются, например, из окна кареты кронпринца. Ну, торта поблизости не оказалось, я схватил то, что подвернулось под руку, и ударил. Ударил лопатой, вот и все.

«Ерунда!» – сказал бы Хейки, выслушав мой рассказ. Да, ерунда, и в то же время вовсе не ерунда. Плохо было то, что моя злость быстро прошла, ее хватило всего на один удар, правда, крепкий. А дальше все пошло, как полагается в таких случаях. Ведь Кристина видела, как мы сцепились, и обдумывать и рассуждать времени не было. Курт измазанной рукой – на запястье кусочек свеклы, как красный циферблат, – нащупывает пистолет в кобуре. Я чувствую, что надо защищаться, протягиваю руку к двери, хватаю что попало – я даже посмотреть не успел, что это такое, – замахиваюсь и бью. Замахнувшись, я, правда, почувствовал, что в руке у меня что-то очень тяжелое, но было поздно. И ударил-то я, кажется, неуклюже, совсем как в тех старых, с прыгающими кадрами, фильмах.

Если бы не было ведра с помоями и Кристины с вытаращенными от страха глазами, все было бы иначе. Я думаю, что тогда Курт не выстрелил бы в меня, а просто убежал бы.

Но ведро было, и Кристина была, и Курт выстрелил, и я его ударил.

Только тогда до моего сознания дошло, что в руке у меня лопата, остро заточенная лопата, и что я ударил Курта в самое уязвимое место – в висок. Ничего нельзя было изменить. Кристина закричала, а я стоял без сил, опираясь на ручку лопаты, и смотрел, как из разбитой головы Курта вылезает нечто розоватое.

Чтобы как-то отвлечься, я задрал штанину – пустячная царапина. Честное слово, тогда мне хотелось увидеть более серьезную рану.

– Ух ты… можжевельником здорово отдает, а вообще хорош. – Хейки отхлебнул добрый глоток самогона и вытер слезы.

– Не рано ли?

– Уже половина одиннадцатого.

Он протягивает мне бутылку. Пожалуй, верно – можжевеловый привкус слишком силен, хотя я не большой знаток.

Двое пьяниц в старой церкви. Хейки разулся и болтает ногами, как мальчишка, сидящий на заборе. Он зажигает свечу и прилепляет ее к подметке своего башмака, предварительно накапав воску. Потом один башмак ставит на другой, так что все сооружение оказывается в равновесии. Пусть воск капает на башмак, а не на пол, чтобы не было следов.

Двое пьяниц в старой церкви, свеча на башмаке, бутылка самогона. Весьма оригинальное, но неплохое сочетание. Меня вдруг охватывает какое-то теплое чувство, почти нежность к Хейки, я отвожу взгляд.

То, что я жив, – его заслуга. Он пригрозил взятым у Курта пистолетом Йоханнесу и сломал его велосипед. Выиграв время, Хейки договорился с Якобом, и теперь мы отсиживаемся в церкви.

– Здорово отдает можжевельником, да?

Я молчу.

– Черт возьми! Если мы выйдем целыми из этой заварушки, я как-нибудь приду сюда послушать проповедь Якоба. Сяду на это самое место. Ты как считаешь? Только бы не захохотать, когда вспомнишь бутылку и эти опорки.

Я делаю еще глоток. Хейки отрезает кусок хлеба, нож падает.

– Придет какой-то мужчина, – замечаю я.

– Ого! Если явится дедушка Якоб…

Если бы он явился и мог заглянуть к нам в душу, ей-богу, он был бы доволен. На сердце у меня приятная грусть, наверное, что-то в таком роде ощущает верующий человек во время хорошей проповеди. Ни Якобу, ни его педанту господу действительно обижаться не приходится.

– Не знаю, мне этот можжевельник не мешает, – говорю я, чтобы прервать молчание.

Можжевельник в самом деле мне не мешает. Только много времени спустя он начнет мне мешать. Я не смогу взять в рот ни бенедиктина, ни шартреза, не вспомнив всего снова. А как вспомню, не смогу ни пить, ни веселиться…

– Ну, раз не мешает, давай потягивай, – говорит Хейки.

Мы еще долго потягиваем. Когда в бутылке остается на донышке, Хейки грустно произносит:

– Жаль, на органе нельзя сыграть. Никогда не играл, а хотелось бы. Должно бы получиться, у органа ведь такие же клавиши, как у аккордеона… Выдал бы я сейчас полечку, органную полечку.

Хейки хорошо играет на аккордеоне. Наверное, сумел бы и на органе сыграть. У него есть с собой губная гармоника. Он достает из кармана свой небольшой музыкальный инструмент – двухрядный «Хонер» – и задумчиво подносит его ко рту.

 
Пойдем, милый Сонни-бой,
Сено приминать вдвоем с тобой.
На сеновал тебя зову я,
Там тебя крепко поцелую.
Пойдем, милый Сонни-бой…
 

Это модная песенка. Только американский Джонни в ней превратился в обыкновенного эстонского Сонни. Впрочем, нет, он еще не настоящий эстонец: в своих альбомах девушки пишут «Сонни» через игрек, что указывает на его иностранное происхождение. Как же обойтись без игрека в модной песенке!

Песенка кончилась, но в полумраке тондилепской церкви еще звучит эхо. Много здесь пели, много играли на органе, но о Сонни-бое, которого обещали поцеловать, если он пойдет приминать сено, об этом юном сердцееде, церковные стены до сих пор ничего не знали. Может быть, поэтому в тишине храма еще долго слышен игриво трепещущий звук.

Луна заглядывает в церковь, серебрит окна. Выходить нам рано, мы забираемся к себе за орган и ложимся. Хейки гасит свечу.

Курт, этот долговязый немец, вероятно, мой ровесник, всего четыре-пять дней назад оказался в Тондилепа. Да, всего пять дней назад, но теперь ему придется задержаться здесь до Страшного суда, когда все мертвецы восстанут из своих могил. Может быть, потому, что он мне кажется не похожим на других немцев, пожалуй, симпатичнее, что ли, может быть, потому, что мне было назначено судьбой стать его убийцей, – не знаю, но, как это ни странно, я не в силах преодолеть чувство жалости к этому молокососу. Юношеская физиономия Курта, его новенький, не выгоревший еще мундир, его аккуратный вид производили впечатление, что войны он не нюхал, по-видимому, его призвали совсем недавно. Во всяком случае, натворить он ничего не успел. А может, успел? Почему он ударил Кристину? Почему? Бог его знает. Верно. Бог в самом деле знает.

В это время сверху, с небес, на деревушку Тондилепа как раз взирал господь бог. Кирзовые сапоги жали ему ноги, воротник френча до красноты натер шею, но больше всего раздражала бога надпись на пряжке ремня: «Gott mit uns» [1]1
  С нами бог (нем.).


[Закрыть]
. На кой черт господу богу нужно такое дурацкое изречение о самом себе?

Дело в том, что бог должен быть милостивым. Милосердие – основа его существования. Это во-первых. Во-вторых, бог не хочет вмешиваться ни в политику, ни в военные действия. Эти два противоречивых принципа чрезвычайно затрудняют божественную деятельность. Что должен делать бог, когда к нему одновременно возносят молитвы русские бабы в горящих деревнях и поджигатели этих деревень – немецкие солдаты? Ведь милостивый бог – это бог победителей, а не побежденных!

Бог, может быть, и не прочь бы иногда вмешаться, но ведь тогда его могуществу, основанному на вере, конец. Если бог, вмешавшись, докажет свое существование, то кто же будет верить в него? В том-то и ценность веры, что люди верят и в несуществующее.

И вот богу приходится носить немецкий мундир. Когда советские войска вступят в Германию, он его сбросит и станет русским богом; только так он может продолжать свою извечную миссию – быть милостивым богом, то есть богом победителей.

Итак, бог смотрел на деревушку и поселок Тондилепа. Он видел в посвященном ему доме с высоким шпилем Арне, и Хейки, и пустую винную бутылку. Если бы бог был способен нарушить свою отъединенность от человечества, он с удовольствием явил бы себя Арне и рассказал, как и почему Курт ударил Кристину.

* * *

Курт шагает сквозь редеющую ночь. Лента шоссе делается все более видной, в сероватом свете выступают верхушки деревьев. Тишина. Только где-то вдали, за лесом, прокукарекал одинокий петух. Наверное, прокричал сквозь сон и тут же задремал опять, уронив на грудь бородку. Раннее утро, тихое и безветренное. Повсюду мир и покой. Кажется Курту, что если остановиться и прислушаться, затаив дыхание, можно услышать, как пересыпается песок в песочных часах вечности. Неторопливая, равномерная струйка холодного песка.

Значит, он сделал это.

Что же он чувствует? Да ничего. Никаких угрызений совести, никаких терзаний. На мотоцикле ехать не захотелось, решил пройтись до старой мызы, где недавно поселился, пройтись пешком, все обдумать и попытаться понять. Что понять?

Много лет назад Курт рвал вишни в своем саду. Потеряв равновесие, он упал с забора, напоролся на гвоздь и сильно оцарапал ногу. Кровь появилась не сразу, ему показалось, что прошло много времени, пока она выступила и полилась по ноге. Может быть, и сейчас происходит нечто похожее – замедленная реакция? Неужели он, Курт, так равнодушен и жесток, что убийство не производит на него никакого впечатления? Видно, смерть перестала быть таинством, а стала обычным явлением.

Когда Курту было лет шесть или семь, большой рогатый жук полз по ступеньке перед их домом. Курт взял камень и уронил его прямо на жука. Он до сих пор помнит напряжение и дрожь в кончиках пальцев, пока они держали камень. Он разжал пальцы, и камень, холодный и шершавый, упал, царапнув по ногтю. Курт отвернулся и отбежал в сторону. Потом он вернулся и заглянул под камень. Из-под расплющенного хитинового панциря текла отвратительная бурая жидкость. Ужасная мерзость, но посмотреть было совершенно необходимо. Вечером, уже в кроватке, Курту стало страшно, он не мог заснуть, он молился за себя и за жука чуть ли не до рассвета. Так было тогда. А теперь?

Курт исполнил свой долг – выпустил в этого человека длинную очередь из автомата. Человек упал как подкошенный, и все было кончено. Тишина. Огромный желтый диск луны. Пороховая гарь.

Когда они наткнулись на этого человека, Курту стало жалко его. Он сидел на сене в сарае и ел хлеб, запивая его молоком из манерки. В манерке плавала сенная труха. На полу лежал складной нож с остатками масла на лезвии. Человек уронил хлеб, но сейчас же поднял его и аккуратно завернул в газету; это вызвало в Курте сочувствие к нему. Что можно иметь против человека, который мирно ест кусок хлеба? Однако позже сочувствие исчезло. Должно было исчезнуть, потому что в сене у этого едока обнаружили советскую рацию.

Быстро светает. Пожалуй, около шести часов. Защебетали птицы. Впереди, за деревьями, показалась крыша мызы.

Что ж… теперь и Курт убил человека. Как странно, что в этой маленькой эстонской деревушке, очень похожей на родную деревню Курта, ему суждено было испытать такие потрясения. То, что именно здесь, и тоже впервые, он лег в постель с женщиной, конечно, не так уж важно, но все же… В Любекском университете, где он изучал математику, у него было несколько знакомых девушек, которые ему нравились, но случилось так, что именно здесь он стал мужчиной. Причем благодаря женщине старше его лет на десять.

Вот и мыза. Курт медленно поднимается по лестнице, тихо открывает дверь своей комнаты. С постели слышно ровное дыхание, – значит, Кристина все-таки решила его дождаться. Даже улеглась в постель! Сегодня Курт предпочел бы быть один.

Курт стаскивает сапоги. Волдырь на пятке, похожий на розовую распаренную горошину, лопнул. Влажная, опавшая кожа мягка и глянцевита, точно мешочек из шелковой бумаги.

Внезапно подкатила тошнота. Влажный, булькающий полупустой мешочек. У того человека, там, на сене, тоже булькало в горле.

«Ну, кажется, начинается», – думает Курт. Он чувствует, как на лбу крупными каплями выступает пот. На миг в его воображении возникает давнишняя рваная рана на ноге: на коже появляются быстрые капли, вздуваются кровавые пузырьки, ползут красные черви. Все быстрее, все быстрее ползут по ноге, стекают вниз. Тот человек… Неужели он все еще валяется на сене или его уже похоронили?

Кристина вздыхает во сне. Спрятаться за Кристину? Крепко прижаться к ее теплому телу, забыться, ни о чем не думать?

Курт подходит к кровати. Кристина поворачивается на другой бок. Одеяло сбилось, простыня смята. Сначала обнажается белое колено, круглое, полное, мясистое колено. У всех людей колени из костей и мякоти, но это особенное, одна сплошная мякоть, одно сплошное мясо. Человеческое мясо… Курт не хочет больше видеть никакого мяса. Как назло, одеяло сползает еще. Белое полное бедро – в утреннем туманном свете оно особенно бело, загар не заметен. Да, белизна бересты, белизна миндаля, белизна сала; мало того – обнажается часть живота. Это уже нечто вроде первобытного торжества плоти, мистерии студенистого мяса. Душа спящей витает далеко, в сновидениях, здесь же шевелится и дышит покинутое тело. Курт стоит возле кровати и смотрит, опустив руки. Он ощущает, что перед ним запретное. Видит запретное, совершил запретное…

Кристина вздыхает. Ее лицо опухло от сна, рот полуоткрыт. Над ней тяжелый запах ночи. Кристина – толстая, неряшливая, немолодая уже женщина, сколько мужчин было у нее до Курта? Она, словно земля, всех в себя вбирает, всех вмещает. Поганая баба! И этой женщине досталось целомудрие Курта!

Раздумье переходит в злобу, угрызения совести перерастают в ненависть.

Кристина что-то бормочет во сне.

– Liebling[2]2
  Любимый (нем.).


[Закрыть]
, – сказала она, кажется.

– Какой я тебе к черту «Liebling»!

Удар.

Курт даже не заметил, как рука замахнулась и ударила Кристину по лицу. Приятное жжение в ладони.

Курт бьет еще раз.

Кристина рывком садится в кровати. Широко открытые глаза, зрачки расширены от темноты и испуга. Она ничего не понимает, только загораживает лицо руками.

Курт смотрит на ночную рубашку Кристины, простую ночную рубашку деревенской девушки, слегка распоровшуюся по шву. Всего лишь позавчера, в их первую ночь, он грыз вырез этой рубашки. Соленый от пота вырез… Эта ночная рубашка потрясает Курта, злость снова уступает место чувству жалости, и Курт готов чуть ли не упасть перед Кристиной на колени.

Но он овладевает собой и резко поворачивается. Пытается надеть сапоги. Руки дрожат. Сапог не лезет, не желает надеваться… Один поддается, в другом нога застревает. Но Курт спешит. Ему не терпится уйти. Скорее уйти, уйти из этой мерзкой комнаты, уйти от Кристины! Ему хочется бежать отсюда в лес, куда угодно, лишь бы подальше!

Курт с силой хлопает дверью и сбегает по лестнице. Он слышит, как скрипнула кровать. Кажется, Кристина решила догнать его…

– Курт! Wohin? Geh nicht, Курт! – голос Кристины срывается. – Курт, wohin gehst du?[3]3
  Куда? Не уходи… куда ты? (нем.).


[Закрыть]
Курт!

Нет больше злости, вообще больше ничего нет, только слабое отвращение, вялое, холодное отвращение.

Курт останавливается на лестнице.

Восходит солнце. Просыпаются деревья. Да, совершенно ясное ощущение, что деревья просыпаются: их листва трепещет иначе, чем ночью. Нынче утром вообще все иное, совершенно иное. Курт смотрит на небо, на трепещущие деревья, и у него возникает ощущение, что сейчас что-то произойдет, что-то такое, после чего все станет ясным, определенным. Что же?

Шаги Кристины на лестнице. На них Курт не обращает внимания, во всяком случае, они не имеют ничего общего с желанной ясностью.

Солнце выглядывает из-за облаков и заливает двор трепетным золотисто-розовым светом. Курт смотрит на солнце и чувствует: еще все обойдется.

Кристина стоит возле Курта, дергает его за рукав, она не понимает, почему Курт так странно смотрит на солнце. Лучше б еще раз ударил ее, только не смотрел бы так. А все же какой красивый у Курта профиль. Какое милое лицо. Сколько солнца в его глазах. Родной, родной мой мальчик!

Если бы в деревне знали, как она любит Курта, никто больше не назвал бы ее гулящей, размышляет она. Конечно, у нее и раньше были увлечения, и немало. Последним был Арне, тот самый, что работает на железной дороге и снимает тут комнату. Но такого чувства, как теперь к Курту, Кристина еще не испытывала, бог свидетель! Все прежние увлечения были ошибкой, она уверена в этом. И совсем не важно, что она и раньше много раз была уверена в том же…

Кристина дергает Курта за рукав. Но он отталкивает ее. Не резко, но решительно.

Кристина спотыкается, задевает каблуком за ступеньку и падает боком.

– Курт! – В голосе Кристины страх.

Курт не в силах оторвать взгляд от солнца. Солнце… Оно светит всем. И происходит под ним везде одно и то же. Откуда-то из глубины памяти возникает мать: на ней лиловое платье, она совсем еще молодая. В руке у Курта стаканчик земляничного мороженого. Свежий, порывистый ветер шумит над крышами домов. Курт берет мать за руку. Раздается глухой удар колокола на старинной церкви древнего ганзейского города. Перезвон колоколов, порывы ветра, мамино платье. Легкая тень пролетает над ними. Может быть, это божья благодать? И Курту хочется быть хорошим, послушным мальчиком, очень хочется быть достойным утреннего ветра и солнца, перезвона колоколов и теплого весеннего воздуха, хочется, чтобы они принадлежали ему, чтобы в этом прекрасном мире он занял свое место. Наверное, это была его первая в жизни попытка познать самого себя.

Теперь он кажется себе не таким, как был прежде, но ему не хочется меняться. Неужели для него нет больше спасения?

Тот человек там, на сене, дергался странно и неуклюже, как марионетка. У него в груди была пуля Курта… Там она и осталась. А солнце тогда было то же, что и здесь, что и в Любеке, и происходит под ним везде одно и то же…

Курт ждет и хочет возмездия. Властный порыв охватывает все его существо. И немецкий бог на небе видит это… В перекачивающем голубую арийскую кровь сердце юного покорителя вселенной вдруг возникает нетерпеливое желание: ему хочется порки, ему хочется встать, как прежде, на колени в угол, где висят старинные часы. Это сильное желание, оно отражается в его усталых глазах, усталых, но полных солнца, восходящего солнца, которое светит всем.

За спиной хлопнула дверь. Дверь маленькой комнаты – там живет Арне, тот самый Арне. Он вне себя от ревности. Последние дни он следил за Куртом и Кристиной.

– Свинья! Ударить женщину!! – слышит Курт, но не собирается защищаться. Вот оно, то самое возмездие, которого он ждет.

В изнеможении от ночного леса, от солнца и любекской кафедральной церкви, он даже не пытается закрыться руками, когда Арне его бьет. Курт падает на лестницу, ударяется затылком о какое-то старое ведро. Ах, какая сладостная боль! Однако рука непроизвольно тянется к кобуре. Курт понятия не имеет, что делает его рука… Выстрел. Это он выстрелил. В кого? Посыпались стекла, кажется, никто не ранен. Но что это? Полуодетый Арне хватает что-то за дверью в сенях. Что у него в руках? Но он же не…

Яркая вспышка, и больше для Курта ничего не существует. Лопата, остро заточенная лопата для подрезки дерна, сделала свое дело. Хорошо сделала.

– О боже мой! – кричит Кристина.

Двор залит солнечным светом. На лестницу взлетает петух, взмахивает крыльями и сердито кукарекает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю