355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмманюэль Каррер » Жизни, не похожие на мою » Текст книги (страница 11)
Жизни, не похожие на мою
  • Текст добавлен: 7 июня 2017, 21:01

Текст книги "Жизни, не похожие на мою"


Автор книги: Эмманюэль Каррер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

~~~

Чем дольше длилась наша беседа под тенистой катальной, тем больше меня удивляло доверительное отношение Патриса ко мне. Не думаю, что заслужил его чем-то особенным: он точно так же относился бы к любому другому человеку, потому что еще не привык проявлять осторожность. К нему приехал свояк, к тому же писатель, автор книг, имевших репутацию черных, даже жестоких, сообщил, что собирается написать повесть о его покойной жене и просит рассказать об их жизни. Вот он и рассказывал, при этом не стремился показать себя в лучшем свете, как, впрочем, и в худшем. Он оставался самим собой, и его совершенно не интересовало мое мнение. Он не строил из себя важную персону, и ему нечего было стыдиться. Видимая беззащитность на самом деле придавала ему большую силу. Этьен не зря с восхищением сказал о нем: «Он знает, где он».

Амели и Клара вернулись из школы, и мы вчетвером отправились на велосипедах к няньке за Дианой. У Патриса на багажнике было закреплено сиденье для Клары, а Амели уже умела самостоятельно ездить на двухколесном велосипеде. Мы пересекли дорогу и земляную площадку перед школой, миновали церковь и свернули на узкую улочку, что вела к кладбищу. Пейзаж тут был самый что ни на есть деревенский: зеленые ложбинки и коровы, лениво жующие сочную траву. «Заскочим поздороваться с мамочкой?» – предложил Партис. Мы прислонили велосипеды к кладбищенской ограде, он взял Клару на руки. Могила Жюльетт была покрыта рыхлой землей и обложена большими круглыми камнями, ярко раскрашенными местными детишками и подписанными их именами. Я снова подумал о дне похорон. В церкви Патрис произнес простые, трогательные слова и в завершение сказал, что потерял свою любовь; потом с пылкой речью выступил Этьен, назвав смерть жестокой; его сменила Элен и зачитала свой текст, сочиненный накануне, о том, что маленькая спокойная жизнь Жюльетт не была ни маленькой, ни спокойной: она сама выбрала ее и достойно прожила. Небольшую проповедь произнес крестный отец Жюльетт, дьякон. Его дочь тоже умерла от рака. Позднее Этьен сказал мне, что ему не понравились благостные, правильные улыбки, которыми он щедро приправлял известие, что отныне Жюльетт пребывает в царстве Божием, чему все мы должны радоваться; в то же время он признавал, что некоторые были рады слышать это, а раз так, то почему бы и нет? После панихиды процессия двинулась на кладбище – сегодня мы с Партисом и девочками приехали той же дорогой. Ничем торжественным она не отличалась, но так было даже лучше. На катафалк гроб не ставили, его всю дорогу несли на плечах. В процессии было много детей и молодых пар: хоронили все же молодую женщину. Но у могилы все пошло кувырком: Патрис, раздраженный проповедью дьякона – он считал ее ханжеским фарсом, – сказал, что теперь каждый может попрощаться с Жюльетт так, как посчитает нужным. Еще в церкви он снял крест, лежавший на крышке гроба. Как и его родня, он верил в искренность и непосредственность проявления чувств в любых обстоятельствах, он сам жил так и считал это нормой, но без благопристойности, свойственной религиозному ритуалу, процедура оказалась скомканной. Вместо того, чтобы стать друг за другом, по очереди подойти к могиле и бросить горсть земли на крышку гроба, люди сбились в неорганизованную растерянную толпу. Предоставленные сами себе, они не решались исполнить то, что им подобает, а то и не знали, как себя вести. У края могилы началась толкотня: под ногами у взрослых вертелись дети, пытаясь положить на место раскрашенные ими камни, и только усугубляли всеобщую суматоху. Чтобы навести хоть какой-то порядок, один из верующих затянул «Аве, Мария», но молитву подхватили всего несколько человек. Многие уходили с кладбища и сбивались на дороге в маленькие молчаливые группки, кто-то закуривал, и никто не знал, закончилась церемония или нет. Точку поставил могильщик: он подъехал на автопогрузчике с полным ковшом земли и высыпал ее в могилу. По-моему, Патрис явно не справлялся, когда на него возлагалась ответственность за общественный ритуал, но в компании со мной и дочерями он вел себя безупречно, говорил простым и точным языком, и я подумал, что на девочек эти частые посещения кладбища действовали успокаивающе. Клара молчала, сидя на руках у отца, зато Амели привычно обежала соседние могилы. По ее мнению, они были не такие красивые, как мамина. «Мне не нравится мрамор, – говорила она, – он кажется мне унылым», и по ее напыщенному тону можно было без труда догадаться, что она произносит фразу, услышанную от кого-то из взрослых, и повторяет ее при каждом визите, потому что ей это нравится. Я смотрел на нее и думал, сохранятся ли наши отношения, когда она вырастет. Скорее всего да, при условии, что я напишу эту книгу. Буду ли я по-прежнему с Элен? Примем ли мы с ней участие в воспитании девочек, как она того хочет? Сможем ли мы каждый год брать их с собой в отпуск, а не только в первое лето после смерти их матери? Через десять лет Амели будет молодой девушкой и, возможно, я стану для нее кем-то вроде дядьки, написавшего книгу о ее родителях и о ней самой, только еще маленькой. Я представлял Амели с этой книгой в руках и думал, что писал ее на глазах трех сестер.

После ужина я прочитал Кларе сказку на сон грядущий. В ней шла речь о лягушонке, который боялся темноты, слышал странные звуки и прятался в постели папы и мамы. «А у меня больше нет мамы, – сказала Клара. – Моя мама умерла». Я кивнул: «Это так, детка», и не нашел слов, чтобы добавить что-то еще. Я думал о своих собственных детях и о сказках, что читал им, когда они были маленькими. Я думал о том, что нам с Элен едва не удалось обзавестись общим ребенком, но она потеряла его после смерти сестры, и другого у нас уже не будет. Я вспоминал, как Клара и Амели гостили у нас неделю во время школьных каникул. Клара все время твердила: «Когда мы вернемся домой, может быть, там уже будет мама». Она не переставала надеяться, что в один прекрасный день дверь откроется, и на пороге появится ее мамочка. Девочки часто ходят на могилу матери, и мне кажется, это хорошо: по меньшей мере, они знают, что она там, а не где-то везде и в то же время нигде. Пройдет время, и мать перестанет чудиться им за каждой закрытой дверью.

Когда девочки уснули, мы с Патрисом спустились в его мастерскую в полуподвальном помещении, где для меня была приготовлена кровать. Он рассказал о проекте нового комикса – очередной истории про рыцарей и принцесс под рабочим названием «Храбрец». «Вот как? Храбрец?» – я улыбнулся, и он ответил легким извиняющимся смешком с оттенком гордости: мол, как есть так есть, себя не переделаешь. За «Храбреца» он еще не принимался, прежде нужно было закончить заказ – серию одностраничных скетчей с полудюжиной очень характерных псов в качестве персонажей: злобный ротвейлер, сноб пудель, высокомерный далматинец, симпатичный дворовый пес – ему, как я понял, в этих историях отводилась роль положительного героя. Я сказал об этом Патрису, и он рассмеялся тем же смешком, словно хотел меня похвалить: «Отлично, ты меня узнал. Храбрец и дворняга – это я». Я просмотрел все листы. Это был комикс для детей, немного старомодный, но прорисованный четкой, уверенной линией, и невероятно непритязательный. Невероятно – не то слово, скорее даже непостижимо непритязательный, и я такого подхода не могу понять. Будучи по натуре человеком амбициозным, активным, я должен верить, что пишу исключительные произведения, что ими будут восхищаться. Такая вера воодушевляет меня, а ее отсутствие, наоборот, повергает в уныние. Чего не скажешь о Патрисе. Ему доставляет удовольствие рисовать то, что ему нравится, но он не считает свою работу исключительной и не испытывает потребности считать ее таковой, чтобы жить в мире с самим собой. Свой стиль он тоже не стремится изменить. Для него это было бы равносильно отказу от привычных грез, и тут он ничего не мог с собой поделать. В чем-чем, но в этом он был мастером своего дела.

Пока мы рассматривали рисунки, зазвонил телефон. «Привет, Антуан! – сказал Патрис, сняв трубку. – Ну, что? Все в порядке?» Последовал утвердительный ответ. Лаура, жена Антуана, только что родила сына-первенца. «Артур? Хорошее имя». Пока Патрис поздравлял шурина, я опасался, что он проговорится о моем присутствии. Антуан был бы сильно удивлен, узнай он, что я на несколько дней приехал в Розье без Элен, но еще больше это поразило бы их родителей. Я не просил Патриса хранить мой визит в тайне, к тому же, насколько мне было известно, он никогда не лгал, однако на сей раз он просто не упомянул о моем присутствии.

~~~

Мари-Од и Жак были последними, с кем я говорил по поводу книги. В отличие от траура Патриса, их скорбь меня серьезно смущала. Я боялся, что своими вопросами растревожу притупившуюся боль родителей Жюльетт, хотя понимал всю абсурдность своих опасений: боль от потери не затихает никогда, и время ее не лечит. Супруги находили утешение в своих маленьких внучках и заботились о них не на словах, а на деле, проявляя величайшую чуткость и нежность. Все мы – Патрис, Этьен, Элен и я – по-своему верим в целительную силу слова. Но Жак и Мари-Од, как и мои собственные родители, имели на сей счет свое мнение, их девизом могли бы стать слова: никогда не оправдывайся, никогда не жалуйся. Поэтому я сначала практически завершил работу над книгой и лишь потом поставил их в известность о своем проекте и попросил рассказать мне о том, что они знали лучше кого бы то ни было – о первом заболевании Жюльетт. Об этом они не говорили даже между собой, как и о рецидиве болезни и смерти дочери, но в надежде, что когда-нибудь в будущем книга благотворно повлияет на внучек, они согласились. Мы устроились в гостиной, и супруги повели рассказ, утонув в глубоких креслах, стоявших довольно далеко одно от другого, потом Жак перебрался на диван – поближе к жене, взял ее за руку и больше не отпускал. Пока говорил один из них, другой не спускал с него нежного и беспокойного взгляда, опасаясь, что у того вдруг сдадут нервы. У обоих на глаза наворачивались слезы, но они брали себя в руки, извинялись и продолжали: такова была их манера держаться и любить друг друга.

Жюльетт было шестнадцать лет, и она училась в предпоследнем классе лицея, когда впервые показала матери большую припухлость на шее и пожаловалась на боль. Ее тут же отвезли в больницу Кошен, потом в центр рентгенотерапии, где у девочки определили лимфогранулематоз – рак лимфатической системы, тот самый, что придумал себе Жан-Клод Роман. Жак и Мари-Од верили не в бессознательное, а в нарушение нормальной деятельности клеток, поэтому говорить с ними о психосоматической природе заболевания было бы бесполезно и вместе с тем жестоко; более того, в случае с их дочерью подкрепить такую гипотезу было в общем-то нечем, хотя Патрис упоминал о чувстве одиночества, преследовавшем Жюльетт в детские годы, о чем она не раз вспоминала в конце жизни. Как бы то ни было, возникал вопрос о неотложном лечении. Для врачей Жак и Мари-Од оказались трудными собеседниками в силу своего положения, информированности и требовательности, как следствие, лечащий врач Жюльетт предоставил им право самим выбирать между радио– и химиотерапией. Теперь они считают такое решение чудовищным, тем более, что оно породило бесполезное и мучительное сомнение: возможно, все сложилось бы не так, сделай мы другой выбор? Жюльетт прошла курс радиотерапии, лечения более щадящего – от него у пациентов не выпадали волосы. Прошло несколько месяцев, и врачи сделали заключение, что она поправилась. Девочка продолжила учебу, возобновила занятия танцами, приняла участие в демонстрации мод. О ее болезни в семье больше не говорили, что до всего остального, то только вскользь: Антуан, которому в то время было четырнадцать лет, никогда не слышал слово рак.

На следующее лето, в Бретани, Жюльетт начала оступаться и терять равновесие. Ее, обычно живую и резвую, теперь все чаще видели в плохом настроении, не расположенной к подвижным играм и занятиям. На самом деле, она пыталась скрыть, и прежде всего от самой себя, что ноги держат ее все хуже и хуже. Ситуация напоминала историю, случившуюся с Этьеном несколькими годами раньше, с той лишь разницей, что речь не шла о рецидиве рака. Первые исследования не позволяли делать какие-либо выводы, ей сделали по меньшей мере три поясничные пункции, и о них она сохранила самые жуткие воспоминания. Родители опасались рассеянного склероза. Наконец, один из неврологов в больнице Кошен открыл им всю правду. Девочка получила травму при прохождении курса радиотерапии. Отсчитывая позвонки для ограничения участка спины, подлежащего облучению, медперсонал, по всей видимости, допустил ошибку, и это привело к наложению двух зон лучевого воздействия. В том месте, где спинной мозг получил двойную дозу облучения, он оказался поврежден, нарушилось прохождение нервных импульсов в ногах, и пациентка начала постепенно терять над ними контроль. «Что же теперь делать?» – растерянно спросили Жак и Мари-Од. «Пытаться минимизировать ущерб, – ответил невролог с обнадеживающей миной на лице. – Ждать стабилизации состояния больной. Что случилось, то случилось, теперь остается наблюдать, каковы будут последствия».

С этого момент начался настоящий кошмар. Ни отец, ни мать не осмеливались повторить Жюльетт слова невролога. Они уклонялись от разговоров на тему болезни, и только оказавшись в одиночестве давали волю своим чувствам. Жак постоянно вспоминал сцену, свидетелем которой был полгода тому назад: он привез Жюльетт на лечение и, ожидая за дверью, услышал спор двух радиологов по поводу центрирования, то есть речь шла о метках, нанесенных на спину его дочери; судя по всему, между врачами имелись разногласия, потом кто-то из них резко повысил голос, словно ставил точку в споре, и это немного встревожило Жака. Теперь он считал, что роковая ошибка произошла именно в тот самый момент. Причем ошибка заключалась вовсе не в выборе метода лечения – радио– или химиотерапия: облучение полностью избавило Жюльетт от лимфомы, только его провели неправильно, и как следствие, оплошность медиков по сути дела лишила девочку ног. Жак и Мари-Од чуть ли не ежедневно осаждали центр лучевой терапии, стремясь призвать к ответу директора. Это был, вспоминали они, холодный, самодовольный тип, безразличный к их горю и пренебрежительно относившийся к их научному авторитету. Одним взмахом руки он отмел диагноз невролога из Кошена, не признал никакой ошибки в действиях своего персонала и отнес то, что отныне следовало называть инвалидностью Жюльетт, на счет «повышенной чувствительности» к лечению, в чем не повинен никто, кроме матушки-природы. Еще немного, и он сказал бы, что это она во всем виновата. Жак и Мари-Од возненавидели этого прыща так, как никогда и никого в жизни, смутно осознавая, что посредством его они ненавидят свое бессилие. В завершение разговора они попросили показать им медицинскую карту дочери. Директор центра со вздохом пообещал передать ее, но своего обещания не сдержал: супругам сказали, что карта пропала.

Что же Жюльетт, о чем думала она все это время? Элен вспоминает, что сестра страдала так называемыми «мигренями»: она целыми днями сидела в темноте, с ней нельзя было поговорить, к ней невозможно было прикоснуться. Любой сенсорный контакт становился для нее настоящим мучением. А еще Элен помнила, как мать мимоходом и вполголоса сообщила ей, что Жюльетт рискует на всю жизнь остаться прикованной к инвалидной коляске, но она не должна знать об этом, иначе у нее пропадет желание бороться. Мари-Од сейчас сознается, что первое время боялась уходить на работу из опасения: как бы Жюльетт, несмотря на всю свою силу воли, «не наделала глупостей». Атмосфера в доме была куда более тягостной, чем годом ранее. Лимфогранулематоз – болезнь тяжелая, но в девяти случаях из десяти излечивается и, даже если представляет реальную угрозу, быстро локализуется и устраняется: это, так сказать, небольшое осложнение, но сейчас все обстояло совсем иначе.

На слово «необратимый» наложили табу. Сначала Жак и Мари-Од запретили его произносить, но спустя какое-то время стали искать в себе смелость отменить этот запрет. По сути дела, они скрывали от дочери то, с чем поначалу не могли согласиться сами. Но потом родителям пришлось сдаться. Близилось совершеннолетие Жюльетт, и им предоставили возможность подготовить досье, дающее ей право на различные денежные пособия, удостоверение инвалида, сдачу экзамена на право вождения специально оборудованного автомобиля и других льгот, которым отныне предстояло стать частью ее жизни. В состав досье входил документ, подтверждающий наличие стабилизированного, но необратимого повреждения спинного мозга. Жак и Мари-Од как могли оттягивали момент сбора всех документов воедино: часть из них подписывали они сами, другие подмахнула Жюльетт, не вдаваясь особо в их содержание. Удостоверение инвалида она получила за несколько дней до своего дня рождения.

В восемнадцать лет этой очаровательной девушке спортивного типа пришлось осознать, что она уже никогда не сможет ходить, как все остальные люди. Одна нога станет совершенно безжизненной, вторая будет едва шевелиться: ей придется волочить их, опираясь на костыли, и она не сможет раздвинуть их сама, когда впервые займется любовью. Для этого ей тоже понадобится помощь, так же, как выбраться из ванны или подняться по лестнице. Во время похорон в одной из речей прозвучала мысль, что склонность Жюльетт к правосудию была связана с несправедливостью, выпавшей на ее долю. Тем не менее, когда родители решили подать в суд на центр лучевой терапии, Жюльетт – уже тогда студентка Национальной школы по подготовке и совершенствованию судебных работников – этому воспротивилась. Она считала, что нет никакой разницы, как человек становится инвалидом – по болезни или в результате лечения, и бессмысленно считать одно более несправедливым, чем другое. Говорить о несправедливости в данном случае просто неуместно: да, очень жаль, произошло несчастье, но правосудие тут ни при чем. Чтобы свыкнуться со своей инвалидностью, она предпочитала забыть о ее причинах и вероятных виновниках.

Понимая, что это навсегда, она терпеть не могла, когда ее начинали утешать: как знать, может, все образуется. Мать Патриса, движимая наилучшими побуждениями, надеялась, что в один прекрасный день щелкнет какой-то тайный замочек, и ноги Жюльетт снова подчинятся ее воле. Сторонница нетрадиционной медицины, она настояла, чтобы невестка посетила целительницу. Та сначала делала руками какие-то пассы, затем показала Патрису, как делать массаж спины: сверху вниз, очень медленно, а в районе крестца сделать движение, будто что-то собираешь, и с силой стряхнуть с рук негативную энергию, рассеивая ее в пространстве. В течение нескольких недель Патрис тщательно выполнял полученные инструкции и ожидал положительных сдвигов. Жюльетт получала удовольствие от массажа как такового, но не рассчитывала на улучшение своего состояния. В конце концов, она сказала ему об этом, и добавила, что ей бы не понравилось, если б ее таскали в портшезе по горным тропкам или по пляжам в Ландах[46]46
  Ланды – департамент на юго-западе Франции, один из департаментов региона Аквитания. Имея длину 106 км, побережье Ландов является самым длинным в Европе пляжем с мелкозернистым песком. – Прим. пер.


[Закрыть]
, уговаривая поплескаться в волнах, словно от этого ей станет лучше. Есть другие, не менее приятные для нее вещи, и без этих фокусов. Ее не интересовали гаджеты, позволяющие безногому кататься на лыжах или взбираться на Монблан, какими бы хитроумными они ни были. Это не для нее. Патрис все понял и распростился с мыслью увидеть ее когда-нибудь стоящей на своих ногах. Он любил ее такой, какая она есть.

~~~

Эта история произошла в кабинете Этьена в шесть вечера спустя несколько месяцев после их знакомства. У обоих выдался трудный день. Этьену надо было ехать домой в Лион, Жюльетт – в Розье, но она уже знала, что перед уходом Этьен любил посидеть в кресле с закрытыми глазами, не двигаясь. Он не думал ни о чем конкретном – ни о том, что было сделано за день, ни о том, что предстоит делать завтра; если же мысли о работе и посещали его, то лишь мимоходом, их тут же вытесняли другие. Жюльетт нравилось составлять ему компанию в такие моменты, и он, до сих пор предпочитавший наслаждаться одиночеством, с удовольствием ждал ее визитов. Иногда они разговаривали, иногда просто молчали: с этим проблем у них никогда не возникало. Но в тот вечер, едва она вошла в кабинет и села, прислонив костыли к подлокотнику кресла, Этьен почувствовал – что-то случилось. Но Жюльетт заверила его, что все в порядке. Он продолжал настаивать. В конце концов она сдалась и рассказала об инциденте, происшедшем днем. Инцидент – слишком сильно сказано, скорее небольшая напряженность, но она восприняла ее довольно болезненно. Жюльетт попросила одного из судебных исполнителей принести из ее машины папки с делами, тот вздохнул и отправился выполнять просьбу. Вот и все. Он ничего не сказал, просто вздохнул, но этот вздох говорил, – во всяком случае, так восприняла Жюльетт – что его раздражает обязанность оказывать ей услуги, потому что она инвалид. «А я, – горько заключила девушка, – всегда старалась не злоупотреблять…»

Этьен перебил ее: «Ну и зря. Наоборот, тебе следовало бы больше пользоваться своим положением. Не стоит попадать в эту ловушку и стесняться жизни, изображая из себя инвалида, который поступает так, будто он и не инвалид вовсе. Уясни себе раз и навсегда: люди должны оказывать тебе всякие мелкие услуги, кстати, они обязаны это делать, и в большинстве случаев с удовольствием тебе помогают, потому как счастливы, что не оказались на твоем месте. Не стоит на них за это сердиться – стоит только начать и уже не остановишься, но это правда».

Жюльетт улыбнулась, его пылкость часто забавляла ее. На этом можно было бы закрыть тему, но в тот вечер Этьена понесло, и он спросил: «Тебе это надоело, а?»

Она пожала плечами.

«Мне тоже, – продолжил он. – Мне это надоело».

Пересказывая мне события того вечера, он повторил: «Мне это надоело».

Потом Этьен объяснил: «Это очень простая, но крайне важная фраза, потому что с ее помощью человек ограничивает сам себя. Он запрещает себе не только произносить ее, но, насколько возможно, даже думать о ней. После мысли „мне это надоело“ очень скоро приходит констатация факта: „это несправедливо“ и „я мог бы жить иначе“. Но тут таится опасность. Стоит подумать „это несправедливо“, как нормальной жизни приходит конец. Когда начинаешь размышлять, что все могло бы быть иначе, что ты мог бы бегать как все, чтоб успеть на метро, или играть в теннис со своими детьми, это значит только одно – твоя жизнь пошла под откос. Мысли „мне это надоело“, „это несправедливо“ и, наконец, „жизнь могла бы сложиться по-другому“ ведут в тупик. Тем не менее, они существуют, и едва ли есть смысл лезть из кожи вон, делая вид, будто это не так. Свыкнуться с ними непросто».

Справиться с собой не так уж сложно, но главное – не говорить об этом с другими. Они заметили, что это правило справедливо для них обоих. Говоря о других, они имеют в виду в первую очередь Натали – для него, и Патриса – для нее. В принципе, они могут выслушать все, но эти мысли все же лучше держать при себе, ибо они причиняют им боль, боль с примесью печали, бессилия и вины, поэтому надо стараться не передавать ее тем, кого любишь. В то же время не стоит перегибать палку, чересчур сдерживая свои эмоции. «Иногда, – признался Этьен, – я распускаюсь в присутствии Натали. Кричу, что мне все надоело, что слишком тяжело и несправедливо жить с пластмассовой ногой, что от этого мне хочется плакать. И я, действительно, плачу. Такое происходит, когда жизнь давит чересчур сильно – примерно раз в три-четыре года, потом все нормализуется до следующего раза. Ну, а ты? Ты говоришь так иногда Патрису?»

«Иногда».

«И ты плачешь?»

«Бывает».

Во время разговора по щекам у обоих безудержно текли слезы. Этьен и Жюльетт ничуть не стыдились их и даже испытывали чувство облегчения и радости. Когда можешь сказать «это так тяжело», «это несправедливо», «надоело», не опасаясь, что собеседник почувствует себя виноватым, когда можешь быть уверенным – привожу слова Этьена, – что другой человек услышал то, что ему сказали, и ничего больше, и не ищет в сказанном скрытого подтекста – это огромная радость, невероятное облегчение. Поэтому они не пытались унять слез. Они понимали или догадывались, что такой срыв возможен только раз, и другого они больше не допустят, ибо в нем уже не будет искренности. Но в тот вечер они дали волю чувствам.

«Когда захожу в туалет, – сказал Этьен, – я начинаю считать теннисные очки. Придаю им видимую форму. Я не играл в теннис с двадцати лет, но в уме все еще продолжаю играть и знаю, что буду испытывать тягу к теннису до конца жизни».

«А я, – подхватила Жюльетт, – без ума от танцев. Я обожала танцевать, занималась танцами до семнадцати лет – это не много, а в семнадцать узнала, что больше никогда не смогу танцевать. Месяц назад была свадьба у брата Патриса, я смотрела, как танцуют другие, и завидовала им до смерти. Я улыбалась, я их любила, мне нравилось быть там, но потом музыканты заиграли YMCA, ее крутили все время, когда у меня были ноги. Помнишь: Уай-эм-си-эй! Я бы отдала десять лет жизни за то, чтобы потанцевать пять минут пока звучит эта песня».

После того, как они вдоволь наоткровенничались, Жюльетт серьезно сказала: «В то же время, не случись со мной несчастья, я бы, наверное, не встретилась с Патрисом. Конечно, нет. Я бы даже не обратила на него внимания. Мне нравились мужчины совсем другого типа: блестящие, уверенные в себе кавалеры: такие больше мне подходили, потому что я была девушкой красивой и заметной. Не скажу, что инвалидность сделала меня умнее и глубже, но именно благодаря ей я нашла Патриса, благодаря ей у нас растут дочери; я ни о чем не сожалею и ни в чем не раскаиваюсь, наоборот: не проходит и дня, чтобы я не подумала: у меня есть любовь. Все гоняются за ней, а я не могу бегать, но она у меня есть. Я люблю эту жизнь, я люблю свою жизнь, люблю ее такой, какой она есть. Понимаешь?»

«Еще как, – ответил Этьен. – Я тоже люблю свою жизнь. Именно поэтому я не могу сказать Натали: мне все надоело. Если она услышит это, то подумает, что я хотел бы какую-то другую жизнь, и, не имея возможности дать ее мне, будет переживать. Но слова „мне все надоело“ вовсе не означают, что человек хотел бы жить другой жизнью, или же испытывает грусть. Вот ты сейчас грустишь?»

Она уже не грустила.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю