Текст книги "Весна на Одере"
Автор книги: Эммануил Казакевич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)
XX
После взятия Альтдамма Красиков отправился к Тане. У него в полевой сумке лежало письмо жене, которое он собирался, если окажется необходимым, вручить Тане в собственные руки. И надо сказать, что Семен Семенович был вполне уверен в том, что, прочитав такое письмо, Таня, да и любая другая женщина, согласится на все.
Настроение у Красикова было прекрасное. Альтдаммская операция прошла блестяще. Ходили разговоры о том, что теперь корпус будет переброшен на берлинское направление. Семен Семенович был разгорячен ночной атакой и даже склонен был думать, что наши части ворвались на южную окраину Альтдамма чуть ли не благодаря его личному вмешательству.
В деревне, где располагался медсанбат, уцелело всего два дома. Палатки тоже еще не успели развернуть полностью: одна только хирургическая работала. Раненые лежали и сидели на улице – кто на носилках, а кто просто на голой земле. В уцелевших домах разместили тяжело раненных.
Красиков поговорил с солдатами. Говорил он с ними тем языком, который был в ходу у некоторых начальников. Язык этот весьма беден словами и мыслями, их заменяет благодушный, покровительственный тон:
– Ну, ребята, как?
– Ну, братцы, что?
– Ну, друзья, как делишки?
Кстати сказать, этот тон и эти выражения до крайности ненавистны солдатам. Однако уважение к званию, свойственное русскому солдату, заставило раненых, подлаживаясь под тон Красикова, отвечать в том же тоне, хотя несколько хмуро.
– Ничего, товарищ полковник...
– Порядок в танковых войсках!
Подошли врачи, и Красиков поговорил с ними о прошедших боях и о том значении, которое имеет занятие Альтдамма и ликвидация немецкой группировки, нависавшей над правым флангом.
– Альтдамм, – сказал Красиков, – сопротивлялся отчаянно. Мне пришлось лично повести в атаку один из наших полков. – Помолчав, он спросил отрывисто: – Где Кольцова?
– В хирургической палатке, оперирует раненых.
– Скоро освободится?
– Скоро.
– Я подожду.
Полковник пошел прогуляться по деревне. Вдали виднелись роща и озеро. По большой дороге шли нескончаемой чередой обозы. Рядом с ними двигались освобожденные иностранцы. На высокой помещичьей фуре, в которую были впряжены могучие битюги, проехали к югу французские военнопленные, освобожденные нашими войсками на Балтийском побережье. Над фурой развевалось трехцветное знамя.
Шли люди в беретах, в кепи военного образца, в шляпах и матерчатых картузиках. Красиков помахал им рукой и пошел обратно, в деревню.
Здесь уже началась эвакуация раненых. Санитарные автобусы выстроились длинным рядом вдоль улицы. Повсюду суетились санитары с носилками.
Возле своей машины Красиков увидел другую легковую машину. Машина была новая, очень красивая, трофейная, марки "Опель-адмирал". Оба шофера его, красиковский, и другой – осматривали машину и обсуждали ее качества.
– Кто приехал? – спросил Красиков.
– Полковник Воробьев.
– Зачем?
Шофер смутился и сказал:
– К Кольцовой.
Красиков даже глаза вытаращил. Но тут же все объяснилось. Из хирургической палатки вышли большой, веселый, улыбающийся Воробьев и Таня. Левая рука комдива была забинтована белоснежной марлей, пограничная зеленая фуражка лихо заломлена на затылок.
– Ранены? – спросил Красиков.
– Да, легонько, – ответил Воробьев.
Его хитрые серые смеющиеся глазки смотрели на Красикова чуть насмешливо. Или, может быть, Красикову это показалось.
– И когда это с вами случилось? – спросил Красиков.
– Давненько.
– Почему же мы не знали об этом?
Воробьев ухмыльнулся.
– Приказал никому не докладывать. Спасибо, Татьяна Владимировна выручила, – он взял руку Тани и поцеловал ее. – Золотая рука! И губки золотые: ничего не разболтали. Да вот беда, неудобно их поцеловать подчиненная все-таки! – Он рассмеялся, потом спросил: – А вы тут зачем? Больны?
– Зубы, – промычал Красиков.
– Ах, зубы! – Воробьев улыбнулся. Красикову стало неловко, но комдив тут же заговорил о другом: – Я слышал, вы вчера водили в атаку батальон?
– Да, было, – небрежно сказал Красиков.
– Видите машинку? – спросил Воробьев, указывая на автомобиль. – Мои разведчики захватили. Принадлежала генералу Денеке, командиру девятой немецкой авиадесантной дивизии... В багажнике у него оказался даже парашют. Видно, выпрыгнул генерал из машины без парашюта...
Когда Воробьев уехал, Красиков впервые посмотрел на Таню. Она была очень хороша в белом халате и белой шапочке, со своими ясными большими глазами, глядевшими на Семена Семеновича серьезно и холодно.
– Где вы тут устроились? – спросил Красиков. – Мне надо поговорить с вами.
– Еще нигде, – сказала Таня. – Мы разгрузились – и сразу же начали прибывать раненые.
– Прогуляемся, – предложил Красиков.
Они пошли по деревне.
– Когда я просил вас стать моей женой, – сказал он, помолчав, – я не шутя говорил. И вчера, во время боя, перед лицом опасности, я еще раз все обдумал и все понял, – он открыл полевую сумку и вынул письмо. – Вот письмо жене, в котором я откровенно сообщаю о том, что люблю вас и что порываю с ней отношения. Со старым все кончено, Таня, – он взял ее руку и крепко сжал в своей. – Нас перебрасывают, – продолжал он, и его голос стал торжественным, – на берлинское направление... Мы стоим перед последним сражением этой войны. И все это как бы совпадает... с нашим личным счастьем... – Таня молчала, и он продолжал скороговоркой: – А насчет той медсестры... Я ценю ваши добрые чувства к людям, Танечка. Я погорячился. Приказ об этой женщине отменен. Она уже опять с этим комбатом. Давно, уже несколько дней...
Таня взглянула на него удивленно, но опять ничего не сказала.
Красиков положил свое письмо в карман ее халата и промямлил смущенно:
– Я еще вот что хотел вам сказать, Танюша... Там, в этом письме, не все написано, так сказать, фактически верно... Я пишу, что познакомился с вами в сорок первом году... И дальше, что вы меня выходили, когда я был ранен, тогда же, в сорок первом... Это я, так сказать, чтобы вышло как-то приличнее, лучше...
Ее щеки горели. Его уже начинало беспокоить ее молчание, как вдруг она, по-прежнему молча, вынула из кармана письмо, разорвала его и бросила на траву.
– Вот и все, – наконец заговорила Таня. Покачав головой, она произнесла уже без гнева, а с горестным изумленим и упреком: – Ой, какой вы нехороший! Какой вы жалкий!
И она пошла обратно в деревню.
Красиков стоял неподвижно, пока Таня не скрылась из виду. Потом он поднял с земли разорванные половинки письма, сунул их себе в карман и пошел к своей машине.
После отъезда Красикова в медсанбате стало шумно и оживленно. Женщины неведомо каким образом сразу узнала о случившемся. Левкоева вбежала к Тане в палатку, долго трясла ее руку, целовала ее и приговаривала:
– Молодец, Танюша! Я все знаю...
Таня грустно улыбнулась;
– Еще бы! В нашем медсанбате что-нибудь скроешь!..
Маша была очень довольна. Она вообще считала, что мужчин надо "срезать", "не давать им воли".
– Если им дашь волю, – говорила она Тане, гуляя с ней по деревне и держа ее за руку, как девочку, – они на голову сядут. При коммунизме – и то еще будет не мало возни с этими мужчинами!
Глаша, занятая эвакуацией раненых, все-таки выбрала свободную минутку и прибежала к Тане. Тут она впервые узнала, что без своего ведома имела отношение к Таниному разрыву с Красиковым. Она удивилась, охнула и сказала, прослезившись:
– Очень прекрасно!.. Так ему и надо!
Женщины медсанбата – милое, шумливое, доброе и говорливое племя были настроены как-то по-особенному радостно, словно они вместе с Таней совершили некий важный подвиг.
Они радовались не только тому, что Таня посрамила Красикова. Здесь торжествовало более высокое чувство – радость людей от ощущения чистоты и силы человеческого характера, не идущего на сделки со своей совестью. Покончив с работой, женщины и девушки расселись на крылечке и запели русские песни. Они пели про смерть Ермака и про гармониста в прифронтовом лесу, про широкую Волгу и седой Днипро.
Так они сидели, прижавшись друг к другу, до поздней ночи, и нежные женские голоса звенели в теплом ночном воздухе, вызывая в сердцах у идущих по ночным дорогам солдат сладкую грусть – тоску по родине.
XXI
Разговоры о переброске дивизии к югу оказались справедливыми.
Верховное Главнокомандование утвердило эту переброску еще несколько дней назад, затем все документы, относящиеся к маршманевру, отрабатывались в штабе фронта. На карты наносились маршруты и участки сосредоточения. Потом телеграф и телефон стали передавать длинные колонки цифр, шифровки, приказания, запросы.
Офицеры связи из штаба фронта на самолетах и машинах разъехались в штабы армий, оттуда другие мчались на машинах и верхом в штабы корпусов; из корпуса в свою очередь верхом и пешком спешили в штабы дивизий.
По дороге от Ставки до стрелковой роты приказ все уменьшается да уменьшается в объеме. До роты он доходит в форме телефонного звонка комбата:
– Поднять людей в ружье.
Пока что приказ о передислокации дошел только до штаба дивизии, и капитан Чохов безмятежно сидел на груде сетей возле рыбачьего сарая у Одера. Взошло солнце, но в воздухе еще ощущался ночной холодок, и ветки деревьев с нераспустившимися почками зябко подрагивали. Речная гладь отсвечивала красными полосами. Пахло гарью затухающего невдалеке пожара.
Рядом кто-то шевельнулся, приподнялся. Это был Сливенко.
– С добрым утром! – сказал он.
Чохов в ответ кивнул.
– В дивизионной газете про вас написано, – сказал Сливенко и протянул Чохову маленькую газету.
Чохов взял ее и пробежал глазами статейку под заголовком "Бойцы офицера Чохова всегда впереди". Краска удовольствия прилила к лицу капитана.
Он сказал:
– Спасибо солдатам. И вам, парторгу, спасибо за помощь.
– Служу Советскому Союзу, – ответил Сливенко, как полагалось по уставу.
Солдаты поодиночке просыпались, сладко щурились на солнце, позевывали.
– Жинка снилась, – сказал кто-то.
– То-то ты, как ошпаренный, вскочил.
– За самоваром сидели, в саду, – продолжал солдат рассказывать свой сон. – У нас сад хороший. Да... Сидим под черешней и чай пьем, горячий, с пампушками. Моя жинка эти пампушки ужас как хорошо делает. А кругом весна... А жинка...
– Сама, небось, как пампушка, – засмеялся кто-то.
– Да, вроде, – охотно согласился, широко улыбаясь, солдат.
– Подъем! – послышался издали грохочущий голос старшины. – Сколько можно припухать?.. Семиглав, за завтраком! Всем умыться и чистить оружие! Живо! Кому я вчера велел хлястик пришить? Иголка и нитки у меня! Живо!
Его голос по-хозяйски гремел над рекой.
С ближнего чердака весело отозвались разведчики-наблюдатели:
– Чего разоряешься старшина? С таким голосом тебе в Большом театре петь!
Старшина скинул с себя гимнастерку и нижнюю рубаху и пошел к реке. Спустившись к самой воде, он разулся, вошел в воду и стал умываться. Он вымыл студеной водой голову, шею и тело по пояс.
– Замерзнешь, старшина! – крикнули саперы из соседнего сарая.
Старшина не удостоил их ответом. Он обулся, надел на мокрое тело нижнюю рубаху и гимнастерку, накрепко затянулся поясом, собрал сзади на гимнастерке шикарные складки, повернулся лицом к солдатам и снова крикнул:
– Живо!
Из сарая вышел связист и сказал, обращаясь к Чохову:
– Товарищ капитан, вас Фиалка вызывает.
Чохов, не спеша, зашел в сарай, взял телефонную трубку и услышал голос Весельчакова.
– Чохов, – сказал Весельчаков, – поднять роту в ружье. А сами ко мне.
Положив трубку, Чохов несколько мгновений стоял в задумчивости, потом спросил вслух у себя самого:
– А куда пойдем?
Постояв еще мгновение, словно ожидая ответа, он пошел, наконец, отдать необходимые распоряжения.
Пока Годунов сворачивал несложное ротное хозяйство, Чохов отправился к штабу батальона. Всюду, в домах и по дворам, царила предпоходная суета. Связисты сматывали провода, шоферы заводили машины.
У Весельчакова уже собирались командиры рот и приданных "средств усиления". Никто не ожидал, что придется так скоро выступить в дорогу. Весельчаков вполголоса сообщил то, что слышал от майора Мигаева:
– Говорят, на берлинское направление.
– Без нас, значит, не обошлись, – удовлетворенно улыбнулся один из артиллеристов.
Командир первой роты спросил, где кормить солдат. Весельчаков показал на карте:
– Вот в этой роще позавтракаем. Батальонная кухня к тому времени подоспеет, – комбат просмотрел строевые записки и покачал головой: – Людей мало.
– Дадут, – сказал кто-то из командиров.
Все разошлись по своим подразделениям. Чохов, задержавшись, спросил у комбата:
– Какой дорогой пойдем?
Весельчаков махнул рукой – какая, мол, разница, – но Чохов настойчиво повторил:
– Какой дорогой?
Весельчаков дал ему посмотреть маршрут. Это был почти тот же путь, по которому они шли сюда, с небольшим отклонением на запад. Затем сосредоточение в каком-то лесу, а что будет дальше, известно большому начальству.
Чохов незаметно повеселел. Он всегда веселел незаметно для окружающих.
"Хорошо, что все эти иностранцы узнают, что слово советского офицера – закон: обещал вернуться – вернулся", – думал Чохов не без желания скрыть даже от самого себя интерес к предстоящей встрече с Маргаретой.
На обратной дороге в роту он думал о Маргарете, и ему почему-то казалось, что она по-прежнему все так же сидит на подоконнике, мокроволосая и счастливая, и ждет.
Маршманевр начался. Из Альтдамма в южном направлении вытянулись колонны. Гудели машины, ржали кони, кованые сапоги стучали по асфальту, развевались плащ-палатки.
Чохов медленно ехал верхом на своем коне впереди роты. Позади негромкими голосами переговаривались солдаты, сызнова вспоминая подробности боев за Альтдамм, нападение на немецкий катер, словечки покойного Пичугина.
По обочинам дороги валялись изувеченные велосипеды, скособоченные немецкие пушки, разбитые машины.
Время от времени раздавались заунывные голоса шедших сзади:
– Принять впра-а-во!..
Солдаты жались к правой стороне дороги, и мимо них проносились грузовики, орудия, "катюши".
Чохов издали завидел на перекрестке дорог несколько легковых машин, стоявших под деревом. Возле них прохаживались командир дивизии и начальник политотдела. Возле самой дороги стояла Вика, глядя на проходящие части и улыбаясь приветливой и счастливой улыбкой.
Чохов оглянулся на своих людей и вполголоса скомандовал:
– Разобраться. Генерал нас встречает, – и он отрапортовал на ходу, приложив руку к пилотке: – Вторая стрелковая рота следует по маршруту. Докладывает командир роты капитан Чохов.
Высокая папаха генерала, приветливое лицо полковника Плотникова и стройная фигурка Вики проплыли мимо.
– Вольно, – сказал Чохов.
Через некоторое время к нему подъехал на своей караковой лошадке майор Мигаев. С минуту он ехал молча рядом с Чоховым, потом сказал:
– Так, значит. Ты представлен к ордену Отечественной войны первой степени за альтдаммские бои. Два ордена в месяц. Не так плохо, а?
– Да, – сказал Чохов.
– И твои солдаты представлены тоже, некоторые посмертно. Смотри, держись хорошо, мы на тебя здорово надеемся.
Он смотрел на Чохова, ожидая ответа. Наконец Чохов произнес:
– Спасибо. Постараюсь.
Мигаев отъехал страшно довольный и думал, хитро ухмыляясь себе под нос: "Ах ты, паршивый мальчишка! Заговорил, выдавил из себя два слова все-таки..." И, оглянувшись на Чохова, подумал: "Бедняга".
На третий день рано утром часть проходила по дороге в шести километрах западнее местопребывания Маргареты Реен. Чохов все время тревожно поглядывал на карту и, наконец, решился. Конечно, это было явным нарушением дисциплины. "В последний раз", – думал Чохов, беспокойно оглядываясь на своих солдат и издали следя за караковой лошадкой Героя Советского Союза. На привале он вызвал к себе старшину и сказал:
– Отлучусь на два часа. Если спросят...
Годунов успокоительно улыбнулся:
– Порядок! Остановились, дескать, коня поить...
Старшина был парень дошлый.
Чохов пришпорил коня и поскакал по проселку. Вскоре он выехал на параллельную дорогу, по которой проходила другая дивизия. Полковник с перевязанной рукой, в зеленой пограничной фуражке, стоял возле машины, пропуская, как и генерал Середа, свои части. Проследовал понтонный батальон, потом самоходная артиллерия. Когда движение на минуту прекратилось, Чохов проскочил через дорогу и опять поскакал по проселку.
В лесу было прохладно и пустынно. И только на одной из просек Чохов увидел двух медленно бредущих мужчин: одного большого, плешивого, другого худого, с женским платком на голове и в черной шляпе поверх платка. То были, видимо, поляки, во всяком случае, у них на лацканах пальто болтались бело-красные лоскутки, и тот, что в платке, завидев Чохова, поклонился ему и сказал:
– Дзенкуемы за вызволенне...*
_______________
* Благодарим за освобождение... (польск.)
Двое медленно поплелись к югу, а Чохов поскакал дальше. Выехав на опушку леса, он увидел перед собой ту самую деревню. Он пришпорил коня. Солнце поднялось довольно высоко, и длинные бледные тени деревьев ложились на молодую траву.
Помещичий двор дымился. Дом был сожжен почти дотла. Во дворе по-прежнему стоял "Мерседес-Бенц" с деревянным дышлом. Чоховской кареты не было.
Чохов подошел к деревянному бараку, где жили иностранцы. Барак был пуст. Деревянные топчаны с соломенными матрацами из мешковины стояли у стен. В каморке, где раньше жили Маргарета и ее подруга-француженка, на стене висела запыленная литография.
– Ушли, – сказал Чохов.
Он вышел из барака и остановился во дворе.
"Зря спалили, – подумал он, поглядев на дымящиеся развалины некогда красивого помещичьего дома. – Тут можно было бы клуб устроить или избу-читальню..."
Он отвязал коня, сел в седло и медленно поехал обратно догонять свою роту. На большой дороге с севера на юг прошли подводы с галдящими иностранцами, но это были другие, не те. Потом стало совсем тихо, и только откуда-то издали доносилось пыхтение автомашин:
– Все идут домой, – сказал Чохов, обращаясь к своему коню, который в ответ повел ушами, – поедем и мы скоро. Да, скоро мы поедем домой, к себе. Дело сделали, освободили всех, кого нужно было. Навели порядочек...
Конь прислушивался одним ухом к словам седока. Чохов давно уже не был в одиночестве, пожалуй, все годы войны. Теперь он был совсем один, и он думал вслух. Конь слушал и поводил ушами.
– Да, – сказал Чохов, – вот что мы сделали. Обо всех позаботились... Подожди, побьем сволочей – и тоже домой.
Солнце начинало припекать. Было тихо. Чохов увидал невдалеке деревню с озерцем и, вспомнив слова Годунова, решил действительно напоить коня. Он спешился и повел коня на поводу к воде.
У озера сидели солдаты. Они ели консервы большими ложками из банок строго по очереди, зачерпывая не слишком много, но и не очень мало, – и внимательно слушали рыжеусого солдата, сидевшего посредине на немецком снарядном ящике.
В рассказчике Чохов сразу же узнал рыжеусого сибиряка, своего попутчика по карете.
– ...А ездил он, однако, Илья Муромец, – рассказывал сибиряк, ухмыляясь себе в усы, – как наш автомобиль: ехал три часа – проехал триста верст! И вот, когда увидел того разбойника и тую кровать, возьмет и как шмякнет разбойника об кровать... Перевернулась, сказывают, кровать, и провалился разбойничек в глубокий погреб. Тогда наш Илья с крюков-замков дверь в погреб сорвал и выпустил на свет божий сорок могучих богатырей. И говорит им, однако, Илья: расходись, ребята, по своим родным местам и молите бога за Илью Муромца. Кабы не я, Илья, крышка вам всем! Вот какие дела. Это мне еще бабушка рассказывала...
Тут раздалась команда:
– Становись!
Солдаты засуетились, все-таки выбрали ложками последние остатки из банок, быстро разобрали винтовки и побежали строиться. В этот момент рыжеусый узнал Чохова и обрадованно крикнул:
– Здравия желаем, товарищ капитан! Признаете?
– Узнал, – сказал Чохов.
– Однако на Берлин?
– На Берлин, – сказал Чохов.
Солдаты тронулись в путь. С севера, с Балтийского моря, дул попутный солдатам ветер, и плащ-палатки на них трещали, как паруса. А на деревенских окнах подрагивали белые флаги.
Ч а с т ь т р е т ь я
НА БЕРЛИНСКОМ НАПРАВЛЕНИИ
I
Наступила весна, но люди были слишком заняты своим делом, чтобы замечать ее, как обычно. Конечно, солдаты радовались теплу, но им казалось, что тепло исходит совсем не от солнца, а деревья зеленеют не от апрельских соков, бурлящих в обновленной почве.
Если солдаты и думали о весне и говорили о ней, то только в связи с домом, с родиной. "Там уже пашут", – говорили вчерашние колхозники. "Скворешни там уже ждут гостей", – говорили вчерашние мальчики.
Здесь, на чужой стороне, весны не было, была близкая победа, и казалось вполне естественным, что она приходит в сопровождении солнечного света и радостного гомона птиц.
Так ощущали солдаты эту весну на Одере, весну сорок пятого года.
Начали цвести сады. Соловьи заливались в рощах. Днем на Одере царила почти деревенская тишина. Над болотами низко летали вальдшнепы. Горланили петухи в приодерских деревнях, лениво хлопая крыльями. Зато ночью всюду кипела лихорадочная работа, скрытная, кропотливая, таинственная. Темнота чужеземной ночи вздыхала, тихонько поругивалась на чистом русском языке, ухала по-бурлацки: то работали саперы, сооружая детали огромных переправ; то устраивались на недолгое жительство подошедшие части, маскировались ветками вновь прибывшие артиллерийские стволы небывалых калибров, сгружались ящики с патронами.
Пенье соловьев прерывалось артиллерийскими налетами немцев. Начинало стрелять одно орудие, затем откликалось другое, третье. Потом какая-то батарея, бог весть чем встревоженная, принималась гвоздить шальными залпами. Вскоре стреляла чуть ли не вся немецкая артиллерия. Напоминало это ночной лай собак в какой-нибудь глухой деревне: встревоженный лай одной собаки вызывает ответ другой – и вот уже вся деревня брешет заливисто и тревожно. Потом выясняется, что кругом все спокойно и лаять-то пока нечего, и собаки затихают поодиночке. Снова воцаряется весенняя тишина, и оказывается, что соловьи вовсе не замолкали, они по-прежнему щелкают и щелкают.
С рассвета на болотистых берегах большой реки снова все замирало. Солнце, вставшее в далеких русских равнинах, озаряло реку багровым сиянием. Просыпались воробьи. Но в этой фальшивой тишине чувствовалось тревожное ожидание, еле сдерживаемое волнение двух гигантских лагерей по обе стороны багровых вод.
Наступало время наблюдателей. Они глядели во все глаза и во все оптические приборы на противоположный берег. С башен и чердаков, с верхушек деревьев, из блиндажных щелей и густых кустарников, со всех наблюдательных пунктов: передовых, основных и запасных – глядели разведчики и артиллеристы, офицеры всех рангов и родов оружия. С прифронтовых аэродромов вылетали разведывательные самолеты и подолгу шныряли над шоссейными и железными дорогами, выслеживая, фотографируя.
Капитан Мещерский и его разведчики оборудовали наблюдательный пункт в сосновом лесу. Они сплотили досками три росшие близко друг к другу сосны и почти у самых вершин положили помост. На помосте был устроен столик, туда же поставили перенесенное из какого-то дома покойное стариковское кресло. Среди веток, замаскированная хвоей, стояла стереотруба, а на столике лежали прикрепленные медными кнопками схема наблюдения и тетрадь для записей. Тут же находился полевой телефон. Наблюдательный пункт сообщался с землей посредством сооруженной из теса крутой лестницы.
Помост покачивался под порывами ветра. Аист, поселившийся на днях на соседней, разбитой снарядом сосне, с любопытством поглядывал черными бусинками глаз поверх оранжевого клюва на диковинных получеловеков, полуаистов, сидевших в непонятном гнезде. Вскоре у аиста появилась и подруга, они вместе улетали и прилетали вместе и, курлыкая, заинтереоованно смотрели на Мещерского и его товарищей, иногда переговариваясь между собой по-своему, по-аистиному. Когда аисты улетали на запад, разведчики кричали им вслед:
– Смотрите, не разболтайте немцам про наше гнездо!
Однажды утром разведчики услышали в кустах шаги, и вслед за этим раздался васелый голос:
– Где вы там, друзья-товарищи!
Разведчики глянули вниз и ахнули: гвардии майор! Все, кроме Воронина, который остался у стереотрубы, посыпались вниз, как белки.
С Лубенцовым прибыл и майор Антонюк. Лубенцов еще хромал и ходил, опираясь на палку.
Поздоровавшись с разведчиками, он с трудом взобрался наверх, глянул в стереотрубу, пробежал запись наблюдений и недовольно сказал:
– Далековато от немцев!.. Тут и не увидишь ничего толком! Неужели нельзя было устроиться поближе к реке?
Антонюк, стоя внизу у подножья деревьев, прислушивался к разговору, доносившемуся сверху.
Воронин ответил нерешительно:
– Можно, конечно, товарищ гвардии майор... Вот взгляните.
Он навел окуляр на холмик у самой реки.
Антонюк даже выругался про себя. Ведь и он не так давно спрашивал у разведчиков, нет ли более подходящего места для НП, но тот же Воронин ответил ему тогда:
– Где же лучше?.. Тут место высокое, а там все болото да болото...
"Надо было самому придти и посмотреть!" – злился на себя Антонюк. Сверху донесся голос гвардии майора:
– Ну и хорошо! Туда мы и переведем НП, а этот останется про запас, на случай, если немцы нас обнаружат там.
Лубенцов сошел вниз и сказал, наконец, о самом главном:
– На днях будем делать поиск. Пленный нужен дозарезу.
Уселись на траву. Мещерский сообщил:
– У них там боевое охранение в торфяном сарае, на болоте. Самый удобный объект. Я все время наблюдаю за ним. Немцы туда приплывают на лодке в семь часов вечера и уходят обратно в свою траншею в шесть утра. Их обычно пятеро. Вчера, правда, их было восемь человек. Оттуда они ракеты пускают. Сегодня двое купались перед уходом. Вооружены пулеметом и винтовками.
Выслушав Мещерского, Лубенцов сказал:
– Ладно, посмотрим. – Оглянувшись на аистов, он понизил голос: Наступление – дело ближайших дней.
Разведчики насторожились.
Конечно, все знали, что наступление вскоре начнется, но тайна, которой была окружена подготовка, вводила в заблуждение не только немцев, но и наших солдат и офицеров. Даже командиры корпусов и дивизий ничего определенного не знали. И хотя генералы могли о чем-то догадываться, но день наступления был известен, очевидно, одному лишь Верховному Главнокомандующему.
Лубенцов с такой уверенностью сказал разведчикам о близком наступлении потому, что он слышал это от генерала Сизокрылова.
Выписавшись из медсанбата, Лубенцов побывал в штабе армии. Здесь он сразу же зажил напряженной и деятельной жизнью, составляющей приятный контраст с тихим прозябанием в медсанбате. Ему показали карты с данными всех видов разведки. Немцы построили за Одером мощную полевую оборону: густо разветвленную сеть траншей, эскарпов, противотанковых рвов, минных полей. Все это было уснащено бронеколпаками и переплетено проволокой. Было зафиксировано усиленное, почти беспрерывное движение немецкой пехоты, автомашин, гусеничных тягачей по дорогам от Берлина к линии фронта. А строители Тодта*, рабочие батальоны и десятки тысяч людей из местного населения копошились на всем протяжении от линии фронта до Берлина.
_______________
* Организация Тодта – военно-инженерная организация в
немецко-фашистской армии.
Полковник Малышев подробно объяснил Лубенцову обстановку. "Языка" давно уже не брали, так как нас отделяет от немцев река, собственно говоря, даже не одна река, а две: Одер, начиная от разветвления его с Альте-Одер, протекает двумя рукавами, являющимися фактически двумя параллельными реками, между которыми лежит болотистая пойма, перерезаемая глубокими ручьями. Тем не менее необходимо уточнить немецкую группировку, и для этого нужен "язык".
– Как только приедете к себе, – сказал Малышев озабоченно, – примите меры к захвату пленного. Во что бы то ни стало!
Вечером, когда Лубенцов уже собрался уезжать, в разведотдел внезапно сообщили по телефону, что приехавший только что генерал Сизокрылов хочет расспросить Лубенцова о его пребывании в осажденном Шнайдемюле.
Генерал выслушал рассказ гвардии майора с глубоким вниманием. По правде сказать, он любовался открытым и умным лицом разведчика. Он думал: "Как жаль было бы, если б он погиб! Интересно, жив ли его отец?" Генерал хотел даже спросить об этом Лубенцова, но передумал, не спросил. Он только сказал:
– То, что вы рассказали, очень поучительно для меня. Я слушал нечто вроде исповеди коммуниста младшего поколения. Должен вам сказать, что ваша стойкость при исполнении долга в тех исключительных условиях лишний раз подтверждает, что на историческую арену вышло новое, сталинское поколение, достойное стоящих перед нами задач. Оно проверено этой войной.
Лубенцов не нашелся, что ответить. Да и что тут было отвечать? Хорошо бы подойти к Сизокрылову и сказать ему все, чем полна душа: какое это счастье – быть советским солдатом, борцом за справедливое дело.
Если Лубенцов всего этого не сказал, то не потому, что у него нехватало слов. Просто он воспитывался в семье тружеников, где не в почете были пространные сердечные излияния, где все, похожее на чувствительность, считалось нескромным, даже недостойным. Здесь любили горячо, но молча; симпатия здесь выражалась чаще в форме ласковой шутки, чем в виде признаний.
Незаметно для себя Лубенцов глубоко вздохнул. И, пожалуй, это был наилучший ответ. Генерал улыбнулся, поднялся с места и спросил:
– Едете к себе?
– Да, товарищ генерал, – ответил Лубенцов. – Сложное предстоит дело пленного будем тащить через Одер.
– Может быть, в последний раз, – сказал Сизокрылов. – На днях начнется великое наступление, последнее в этой войне. Попрошу вас быть более осмотрительным, не увлекаться и не рисковать жизнью без толку.
Когда Лубенцов вышел от генерала, ему в лицо пахнуло такой неподдельной, теплой, безбрежной весной, что дыхание захватило.
Машина уже дожидалась его.
Лубенцов всю дорогу молчал, только время от времени торопил слишком осторожного шофера:
– Скорее, скорее, приятель!
Приехав в свою дивизию, Лубенцов, даже не повидавшись с комдивом, уехавшим в один из полков, сразу же отправился с Антонюком на наблюдательный пункт.
II
Снова началась для Лубенцова жизнь в обороне, и снова возникла привычная, сверлящая мозг забота разведчика – забота о пленном, о "языке". Лубенцову было еще трудно ходить и ездить верхом, поэтому он предпочитал не уходить с НП вовсе. Вместе с Мещерским и Ворониным он сидел у стереотрубы и пристально следил за тем, что творится на реке и на речной пойме.
По Одеру плыли самые различные предметы домашнего обихода, – видимо, из Франкфурта или Кюстрина, где недавно шли бои. Лубенцов стал следить за этими предметами, и оказалось, что течение несет их по кривой к западному берегу.