Текст книги "Весна на Одере"
Автор книги: Эммануил Казакевич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
В ложбинке, возле небольшого, поросшего молодыми елками холма, машина остановилась, офицер спрыгнул, помог Тане выйти и сказал:
– Здесь пойдем пешком.
Они стали подыматься на холм. Впереди и справа рвались снаряды. Вскоре Таня увидела свежевыкопанную траншею, которая вела вверх, к вершине холма.
– Пожалуйте сюда, – пригласил Таню офицер таким жестом, словно он открывал перед нею дверь в театральную ложу.
Она пошла по траншее. Здесь было грязно и мокро. Траншея привела ее к входу в крытый бревнами блиндаж.
В полутемном помещении на полу и у отверстий амбразур сидели люди. Кто-то, совершенно охрипший, разговаривал по телефону.
– Врач прибыл? – спросили из темноты.
– Да.
Открылась деревянная дверка.
– Заходите, Кольцова, – услышала Таня голос командира дивизии.
На столике за перегородкой горела свеча. При ее тусклом свете Таня увидела полковника Воробьева, полулежавшего на топчане. Он протянул ей большую белую руку с засученным рукавом и молодцевато сказал:
– Чур, никому не рассказывать! А то подымут шум, прикажут уйти в тыл. Пустяковая царапина. Посмотрите.
Рана оказалась не такой пустяковой. Немецкая пуля, правда, уже на излете, по-видимому засела пониже сгиба, в мягкой ткани руки.
– Придется отправляться в медсанбат, – решительно сказала Таня.
– Никуда я с НП не пойду.
– Пойдете, товарищ полковник.
– Не пойду. У меня дивизия воюет. Немец напирает. А вы: "Пойдете, пойдете!"
– Если вы не послушаетесь меня, я немедленно сообщу комкору и командарму – и вам прикажут.
Воробьев сказал обиженно:
– А я вам не разрешаю сообщать. В моей дивизии я командир.
– До первого ранения, – возразила Таня. – Раз у вас пуля в руке, командир я.
– А я вас отсюда не выпущу.
– Этого вы не сделаете. У меня раненых много. Не один вы.
Воробьев сказал умоляюще:
– Кольцова, голубушка!.. Я же вас прошу!.. Будьте так добры!.. Разве я улежу в медсанбате!.. Я же не улежу! Делайте операцию здесь. – Он тихо добавил: – В дивизии потери большие...
Таня, поколебавшись, приказала принести воду для мытья рук.
Вокруг засуетились. Таня разложила инструменты и начала оперировать. Комдив не издал ни звука, ни стона. Позвонил телефон. Воробьева вызывал командарм. Он взял трубку здоровой рукой и, морщась от боли, отвечал командарму с напускной бодростью:
– Есть. Сделаю. Будет сделано. Пускаю свой резерв. Все будет в порядке. Отобью.
Когда операция была закончена и повязка наложена, полковник, бледный и вспотевший, откинулся назад на подушку и сказал с ребяческой гордостью:
– Вот какие мы терпеливые! Пограничники! Спасибо, Танечка!.. Смотрите, никому ни-ни!.. Как только мы фрицев раздолбаем, приеду к вам на перевязку. Эй, берегите мне врача! – крикнул он кому-то в другую комнату, – по ходу сообщения ведите!.. Уж ее оперировать тут вовсе некому!
Уходя, Таня услышала его слова, обращенные к офицерам:
– Ну, за дело! Как там у Савельева?
Таня вернулась в медсанбат в повышенном настроении. Возбужденная обстановкой переднего края, она совсем забыла о своих личных горестях.
В медсанбате ей сказали, что недавно сюда приезжал Красиков, спрашивал про нее и, узнав, что она уехала неизвестно куда и еще не вернулась, был, по всей видимости, очень огорчен, хотя старался скрыть это.
Он приехал на следующий день. Таня только что кончила очередную операцию. Она обрадовалась его приезду и сразу же начала расспрашивать о положении дел на фронте.
Против обыкновения он не отвечал на ее вопросы, Не снимая шинели, он только в упор смотрел на нее и, наконец, сказал:
– Извините меня, Татьяна Владимировна, но я человек военный и люблю действовать начистоту. Мне сказали, что под Шнайдемюлем к вам приезжал какой-то майор и потом вы отсутствовали целый день. А вчера вы уехали ночью. Я, конечно, не имею права вас допрашивать, но... я мучаюсь. Я даже сам не ожидал... Или вы опять будете смеяться?
Она не смеялась, но и не отвечала на его слова.
Тогда он вдруг предложил ей стать его женой и, шагая по комнате, сказал, что не может без нее жить и просит, чтобы она порвала с тем, у которого была в гостях вчера.
В ответ на это она не могла не засмеяться, и он сердито воскликнул:
– Опять вы смеетесь!
Он выглядел несчастным и растерянным.
Таня была растрогана. Она не предполагала даже, что Семен Семенович так ее любит и что любовь способна настолько преобразить этого обычно самоуверенного и уравновешенного человека.
Она от души пожалела его и, неспособная лукавить, сказала:
– Где я была вчера, я вам не скажу, я связана словом. Во всяком случае, я уезжала не по личным делам. А майор... Майор больше не приедет. Никогда не приедет. Он убит.
Ее вызвали в операционную, и она поспешно ушла.
IX
Хотя Таня ни словечком не обмолвилась в ответ на предложение Семена Семеновича, ему казалось, что в основном все решено. Он обрадовался этому, но в то же время испугался и немножко пожалел о сделанном сгоряча предложении. Он с тревогой думал о жене и дочери. И даже не столько о них, сколько о том, как посмотрит на всю эту историю генерал Сизокрылов.
После разговора с Таней он, несмотря на свои сомнения и страхи, еще настойчивее, чем прежде, искал встречи с ней. Его тяготило состояние неопределенности. Конечно, лучше всего было бы забыть о Тане совсем, но это уже было не в его власти.
Таня же совершенно не догадывалась о том, что происходит в душе Семена Семеновича, говорила с ним по телефону сердечно и ласково и все обещала приехать к нему в гости, но ее задерживали медсанбатские дела.
Наконец однажды она выбралась к нему.
Сидя за рулем машины, Таня смотрела на проносящиеся мимо немецкие деревни. Белые флаги на оградах и карнизах развевались по ветру. Было уже довольно тепло, и по-настоящему пахло весной.
Штаб корпуса помещался в городке. По улицам шли солдаты и освобожденные из лагерей военнопленные. Вскоре Таня выбралась из этой сутолоки и повернула в тихий переулок.
– Приехали, – сказал шофер, указывая на каменную ограду, за которой виднелся садик, а в глубине двора – домик с двумя башенками.
Таня въехала в ворота. Ординарец, заслышав шум машины, вышел на крыльцо.
– Полковник сейчас приедет, – сказал он, – он просил вас подождать.
Таня вошла в дом, сняла шинель и села к письменному столу, на котором лежали полевая сумка и бинокль Красикова. Тут же валялись напечатанные на машинке листки какого-то официального донесения.
Таня от нечего делать стала читать эти листки.
В них излагались материалы расследования по поводу некоего комбата майора Весельчакова, Ильи Петровича, и старшины медслужбы Коротченковой, Глафиры Петровны. Эти люди жили в батальоне как муж и жена, что не укладывалось ни в какие правила.
Офицер, произведший расследование, сообщал, что Весельчаков И. П. один из лучших комбатов в дивизии, награжден тремя боевыми орденами, четыре раза ранен; рабочий; член партии с 1938 года; взысканий не имел; в армии с первого дня войны; ранее участвовал в боях на Халхин-Голе и в Финляндии. Говорит, что полюбил Коротченкову Г. П. и будет жить с ней и в дальнейшем, после окончания Великой Отечественной войны. Опрошенные члены партии подтверждают, что Весельчаков и Коротченкова представляют собой образец взаимной любви, уважения и товарищеской боевой дружбы. Коротченкова Г. П. – беспартийная, призвана в армию в июле 1942 года, была ранена, награждена орденом Красной Звезды и медалью "За боевые заслуги". Несмотря на неоднократные предложения ей, как образцовому медработнику, перейти на менее опасную работу в медсанбат или в санчасть полка, от этого категорически отказывалась и провела всю войну в батальоне, на переднем крае. Имеет девять благодарностей от командования полка за образцовую постановку медработы в батальоне.
Вывод: считать нецелесообразным откомандирование Коротченковой.
Прочитав это каверзное дело, Таня улыбнулась, но потом перестала улыбаться и задумалась.
В это время за окном послышались гуденье машины и голоса людей. С Красиковым кто-то приехал, и Таня ушла в заднюю комнату, не желая встречаться с сослуживцами полковника. Сидя на стуле у окна, из которого виден был занесенный грязным, жидким снежком садик, она волей-неволей сделалась незримой свидетельницей разговора между Красиковым и другим полковником – начальником политотдела корпуса Венгеровым, голос которого Таня узнала.
Красиков спросил:
– Полковник, вы читали это донесение насчет Весельчакова? Безобразие! Обратите внимание на вывод!
Венгеров сказал спокойно:
– Знаю... Мне Плотников рассказывал об атом деле. Люди хорошие, боевые. Дайте мне это дело, я разберусь.
– Но согласитесь, – сказал Красиков, – что так нельзя. Это нехорошо. Познакомились здесь, на фронте... Знаем мы эти знакомства! Надо это прекратить, чтобы другим, особенно женатым, неповадно было! Не мне вам объяснять важность морального фактора.
Потом они поговорили о военных действиях. Наконец, Венгеров поднялся с места. Голоса удалились. Затарахтела машина. Стало тихо. Послышались тяжелые шаги Семена Семеновича. Он ходил по комнатам и негромко звал:
– Таня, Таня! Где вы?
Она сидела в темноте, и ей не хотелось откликаться. И не хотелось видеть лицо Красикова.
Но вот дверь отворилась, и он появился на пороге, большой и, видимо, очень довольный. Очутившись в темной комнате, он не заметил Таню и продолжал потихоньку звать:
– Таня, Таня, где вы?
Не получив ответа, он ощупью пошел дальше к двери, в следующую комнату, отворил ее, так же постоял на пороге, всматриваясь в темноту, и, смеясь, говорил:
– Ох и шутница вы, Таня!.. Где вы, Таня?
Таня молчала. Когда Красиков скрылся в соседней комнате, она встала и вышла в ярко освещенный кабинет – туда, где на письменном столе лежали полевая сумка, бинокль и напечатанное на машинке донесение. Сюда же через минуту вернулся из каких-то дальних комнат хохочущий Красиков.
Он был удивлен до крайности, увидев холодные глаза Тани. Узнав причину ее гнева, он мысленно обругал себя за неосторожные слова и стал оправдываться.
– Зачем вы равняете одно с другим? – спрашивал он, стараясь скрыть свое смущение. – Просто нужно спасти хорошего комбата от назойливой бабы.
Она сказала:
– Вы напрасно оправдываетесь. То, что вы говорили по поводу этих двух людей, может быть, вполне справедливо. Все дело в том, что ваши слова должны относиться и к вам. Не может быть двух моралей – для одних одна, для других другая.
Он растерянно и молча смотрел, как она застегивает шинель и надевает пояс. Увидев, что Таня и в самом деле собралась уходить, он хрипло сказал:
– Никуда вы не пойдете.
Он подошел к ней вплотную. Но она не проявила никакого страха и только, неожиданно улыбнувшись, сказала:
– Берегитесь. Я Сизокрылову напишу.
Разумеется, Красиков сразу же отошел к окну, а когда обернулся, ее уже в комнате не было.
Таня вышла во дворик. Шоферское место в машине пустовало. Ключ от зажигания торчал в гнезде. Не долго думая, она села за руль и нажала на стартер.
Почему-то очень было темно ехать, и Таня через минуту вспомнила, что забыла включить фары. Видимо, она была взволнована гораздо больше, чем ей самой казалось.
Она нажала кнопку, дорога осветилась. Машина, подрагивая, ехала по ночным улицам городка.
Потом она услышала позади себя легкую возню. Оказывается, на заднем сиденье спал шофер. Вот и хорошо, отведет машину обратно.
Таня вдруг рассмеялась, вспомнив, какое впечатление произвело на Красикова упоминание о члене Военного Совета. Но нет, тут нечему было смеяться. Тане стало очень грустно.
Все-таки Красиков был для нее не просто добрым знакомым: он, по-видимому, занимал немалое место в ее жизни. При всех невзгодах, неприятностях, в постоянном труде она привыкла помнить о том, что у нее есть друг, Семен Семенович, отзывчивый, надежный и любящий друг.
Как могла она так ошибиться в этом человеке! Она почувствовала себя очень одинокой.
Между тем вокруг было полно людей. Темные тени двигались по дороге навстречу машине. Дождь падал на солдатские ушанки. Развевались плащ-палатки, топали сапоги, фары машины освещали то повозку, то торчащий кверху ствол зенитной установки, то примостившийся на двух солдатских плечах длинный ствол противотанкового ружья, то чье-то спокойное лицо. Может быть, она вскоре увидит это самое лицо на операционном столе. И тогда она, Таня, перестанет быть слабой женщиной, а будет тем, чем она только и может быть важна людям на войне, – хирургом.
Шофер проснулся и спросонья спросил:
– Это вы, Татьяна Владимировна?
– Я.
– А я-то что, спал, что ли?
– Да. Сейчас мы приедем, вы отведете машину обратно.
X
К великому огорчению Глаши, начсандив вручил ей предписание отправиться в распоряжение начальника санслужбы корпуса. Значит, ее отчисляли не только из батальона, но и вовсе из дивизии.
Начсандив, которому вся эта история немало надоела, сжался на своем стуле, ожидая слез и причитаний. При своем маленьком росте он вообще слегка побаивался этой огромной женщины. Но все обошлось. Глаша только охнула, прочитав предписание, потом посмотрела на начсандива как-то странно, очень внимательно и словно с сожалением, и после обычных вопросов, где находится штаб корпуса и как туда добираться, ушла.
Кроме боли, вызванной разлукой с Весельчаковым, ее мучило еще какое-то тяжелое чувство. Глаша сама не понимала, что с ней. А потом поняла: второй день она не работает, и ей было непривычно и мучительно это безделье.
Ожидая попутной машины в штаб корпуса, она увидела идущего по дороге солдата с забинтованной головой и окликнула его:
– Что с тобой, милый? Ранен, что ли?
– Нет, – неохотно отозвался солдат, – нарывы. Хурункулез.
– Фурункулез, – поправила Глаша.
Повязка сбилась, и Глаша не без труда уговорила солдата разрешить ей перебинтовать ему голову. Конечно, она сделала это быстро и ловко, и солдат не мог не смягчиться.
Они уселись вместе в машину, и путь прошел для Глаши незаметно – она надавала своему попутчику уйму медицинских советов, расспрашивала о семье, о родных местах. Когда солдат рассказывал о чем-нибудь печальном – о гибели ли брата, или о болезни сына, – она сокрушенно качала головой, ахала, охала. Когда же он говорил о чем-то отрадном – о том, что улов нынче большой на Белом море, или о выздоровлении сына, – она улыбалась, радостно кивала и переспрашивала:
– Да ну?! Вот как? Это хорошо!
Он оказался северянином, из поморов, и говорил на странном поморском говорке, вызывавшем удивление всех попутчиков.
В корпусе Глаше через два дня дали направление на работу в медсанбат другой дивизии, и она сразу же отправилась туда.
Жаль, что с ней уже не было того помора, он ушел куда-то по своей фронтовой дороге. Новым попутчиком Глаши оказался молоденький лейтенант с обвязанной щекой. Он то и дело хватался за эту щеку и тоскливо ругался про себя.
Глаша вынула из своей укладки бутылочку со спиртом и, намочив ватку, положила лейтенанту на больной зуб. Немножко спирту она даже дала ему выпить. При этом она говорила разные утешительные слова. Она говорила, что у нее самой болели зубы не раз – это была неправда, – и нет хуже на свете боли.
Спирт, выпитый лейтенантом, развязал языки у всех попутчиков-солдат. Каждый из них счел долгом доложить сердобольной Глаше о своих недугах и поделиться воспоминаниями насчет зубной боли.
– Только при родах похуже боль бывает, – говорила Глаша, хотя сама она никогда не рожала, – но тут ничего не поделаешь. Такая уж наша горькая доля, от нее не откажешься, не спрячешься – рожай да потом хорони.
Она расчувствовалась от собственных слов и вспомнила своего Весельчакова, словно она его родила и теперь похоронила.
В медсанбате ее назначили в хирургическую роту на должность медицинской сестры. Она пошла представляться ведущему хирургу.
Ведущий хирург, к удивлению Глаши, оказался совсем молодой женщиной, тоненькой, высокой, красивой, немножко бледной и грустной. Шинелька сидела на ней так, что даже не походила на шинельку, а скорее на изящное городское пальто – хоть лису на воротник вешай. "Модница!" – подумала Глаша. Только в больших серых глазах ведущего хирурга, как Глаша заметила с некоторым удовлетворением, было выражение какой-то значительности и суровости, которое, быть может, означало, что врачиха все-таки чего-нибудь стоит.
Ее звали Татьяной Владимировной Кольцовой.
Узнав, что новую сестру зовут Глафирой Петровной Коротченковой, Таня, пораженная, уставилась на Глашу, потом встала, прошлась по комнате и, наконец, спросила:
– Где вы работали раньше?
Глаша начала рассказывать, а Таня смотрела на ее маленький пунцовый рот и на руки. Руки были пухлые, маленькие, но безукоризненной формы и главное – несказанной доброты.
"Вот ты какая", – думала Таня. Она вспомнила слова Красикова об этой женщине. От нее, значит, Красиков хотел "спасти" того комбата.
Конечно, внешность бывает обманчива.
Таня сказала сухо:
– Что ж, опыт у вас большой. Можете приступать к работе.
Все время Таня внимательно приглядывалась к новой хирургической сестре. Глаша оказалась разговорчивой и смешливой. Она целыми ночами не спала, всех жалела, любого готова была заменить на любой работе, таскала вещи за двоих мужчин.
– У нас в батальоне не то бывало! – говорила она с гордостью.
Разлуку она переносила безропотно. Может быть, ей было все равно? Может быть, общая любовь – а ее в медсанбате полюбили – в состоянии заменить ей любовь Весельчакова?
Только однажды Таня, зайдя поздно ночью в палатку, застала Глашу в слезах.
Таня спросила:
– Вас кто-нибудь обидел?
Глаша встала, вытерла слезы тыльной стороной обеих рук и сказала:
– Нет. Кто меня обидит? Просто бабе выплакаться нужно, без этого бабе не жизнь. Да еще такой громадной бабе, как я, – если не выплакаться, так что же это будет?
За время этого своего монолога она совсем оправилась, улыбнулась даже. У Тани сжалось сердце. Она спросила:
– Тоскуете?
– Тоскую, – ответила Глаша.
Слово это, произнесенное с сильно подчеркнутой буквой "о" (Глаша была родом из "окающего" города Мурома), действительно прозвучало неизмеримой тоской.
Помолчав, она сказала:
– Да кто теперь не тоскует? У меня мужик хоть живой пока... А у других... вот и у вас, Татьяна Владимировна, мне рассказывали, – убит мужик...
В эту минуту Тане, всегда очень сдержанной, захотелось рассказать Глаше о своей встрече с Лубенцовым и о его гибели. Но Глаша вдруг смешалась, покраснела и сказала:
– Простите, коли я некстати напомнила... Я пойду.
Поняв намек, Таня, глубоко уязвленная, нахмурилась и промолчала, а Глаша, вконец сконфуженная, пробормотала какие-то извинения и вышла.
Таня печально покачала головой. Она подумала о том, как счастлива, в сущности говоря, эта большая добрая женщина, – она любит, любима, и ее разлука с мужем кончится очень скоро – вместе с войной.
XI
Пичугин ходил по двору рассеянный и очень веселый. Старшина Годунов заметил это и спросил:
– Чего радуешься, Пичугин?
Пичугин несколько испуганно ответил:
– Ничего я не радуюсь. Так только...
И он постарался принять серьезный вид, но улыбка так и лезла из-под его редких желтоватых усов, из пропахшего махоркой тонкогубого, хитрого рта.
"И чего я хожу так, бестолку?" – подумал он. А потом понял, что ищет Федора Андреича. Была у Пичугина с недавнего времени такая неотвязная потребность – обо всем рассказывать Сливенко и, недоверчиво усмехаясь, слушать, что скажет Сливенко.
Наконец он поймал Сливенко.
Это случилось уже к вечеру. Сливенко только что вернулся из политчасти полка, куда его вызвали на совещание парторгов, посвященное предстоящим боям. Он пришел нагруженный брошюрами, газетами и бланками "боевых листков". На обратном пути ему повстречалась большая радостная толпа возвращающихся домой русских людей.
Хотя дочери его в этой толпе не оказалось, но Сливенко был счастлив. Губы болели от поцелуев и руки от рукопожатий. Здесь были две девушки из шахтерского поселка, расположенного близ Ворошиловграда. Теперь, после освобождения, им хотелось только одного: попасть в армию. Высокие, стройные, эти девушки напомнили ему Галиных подруг, приходивших к ней решать задачи и читать стихи.
Вернувшись в роту, Сливенко доложился старшине и пошел в дом. На лестнице ему повстречался Пичугин. И так как оба солдата сияли и у каждого было о чем рассказать, они сели у окна, и первым начал Сливенко, ибо Пичугин решил свои новости оставить напоследок: он считал их более важными.
Впрочем, рассказ Сливенко об освобожденных русских людях взволновал его.
– Ох, работы сколько будет! – говорил Сливенко, задумчиво покручивая ус. – У нас там разрушенные города, сожженные деревни. Отстраиваться скорее надо, обуть, одеть людей...
– М-да... – протянул Пичугин. – Намучился народ... Хлебнул горя. Ладно, ничего, все будет в порядке!
Он стукнул себя маленьким кулачком в грудь и поставил перед Сливенко свой вещевой мешок:
– На, смотри!
– Опять хромовые кожи?
– Ну, нет! Я их выкинул, – самодовольно сказал Пичугин.
– Ну? – удивился Сливенко. – Неужели выкинул?
Победоносно глядя на Сливенко, Пичугин раскрыл вещмешок. Там лежали белые коробочки, а в них маленькие цилиндрические камешки, похожие на грифели для карандашей.
– Камушки для зажигалок, – недоуменно сказал Сливенко.
Любовно перебрасывая на ладони камешки, Пичугин сказал:
– Вот! Еще не все сосчитал. В этих коробочках, на которых я крест поставил, сосчитано. А в этих еще не считал. – Подняв глаза на серьезное лицо Сливенко, Пичугин вдруг начал говорить запальчиво и громко: – Чего ты смотришь? Ты знаешь, как у нас там, в деревне, после немцев? Спичек нет! Одними "катюшами" народ прикуривает. То-то! За такой камушек по пяти рублей можно брать.
– Ну и подлец же ты! – сказал Сливенко не то удивленно, не то негодующе.
Пичугин не обиделся, только усмехнулся, как взрослый над глупостью ребенка.
Сливенко говорил с печальной укоризной:
– Тут весь мир ходуном ходит, мертвецы из могил встают, а ты пять рублей за камушек хочешь брать? Уже цену определил? Может, оптом дешевле? Торгаш ты! Уходи с моих глаз! – Сливенко порывисто встал и закончил: Попробуй поторгуй! Мы таких в бараний рог скручивали, и теперь скрутим!
Пичугин весь взъерошился, схватил обеими руками свой "сидор" и побежал из комнаты, но у порога остановился, повернулся к Сливенко и тихо спросил:
– Донесешь?
– А ты мне скажи, – ответил Сливенко после минуты молчания, – зачем ты мне про эти камушки рассказал? Для отчета перед парторгом? Чи, может, хотел узнать у меня, правильно это или неправильно ты делаешь?
– Может, так, – уклончиво и хмуро ответил Пичугин.
Сливенко усмехнулся:
– Просчитаешься, Пичугин! – Он подошел близко к Пичугину и проговорил: – Мы такую артиллерию, такие танки и самолеты построили, такую армию вооружили, одели и обули, трактора крестьянам дали, бьем немцев, захвативших всю Европу, до Берлина почти дошли – а ты насчет спичек сомневаешься? Нажиться на этом хочешь? Дурень ты, дурень! Что же, тащи на горбу свои камушки! Сам бросишь! А про себя скажу тебе вот что: не мог бы я хорошо жить, когда вокруг людям плохо. Никогда не мог и теперь не смогу. Знаю, иные могут. И ты, если можешь, попробуй. А я не могу.
Пичугин ушел от Сливенко очень мрачный. Улыбка исчезла с его лица. Слова Сливенко задели его гораздо сильнее, чем он сам того ожидал. Он неуверенно покашливал и бормотал про себя:
– Зря рассказал! Душу свою растревожил!
Во дворе его окликнул капитан. Пичугин обмер от страха. Но нет, капитан ничего не знал о его отлучке. Он сказал:
– Почему винтовку не чистил? Грязная, несмазанная, – Чохов помолчал, потом проговорил не по-обычному многословно, выговаривая слова с некоторым усилием: – Советский воин, поскольку он представитель армии-освободительницы, должен показывать всем пример дисциплины. Идите, Пичугин.
Пичугин, облегченно вздыхая, ушел чистить свою винтовку.
Чохов увидел из окна Маргарету. Она стояла среди солдат и что-то оживленно объясняла им с помощью рук и лучезарных улыбок. Заметив Чохова, она улыбнулась и ему.
Он бегло кивнул ей и отошел от окна.
Он вел себя с ней очень сдержанно, и это удивляло Маргарету. Солдат стесняло присутствие ее мужа. (Гогоберидзе непочтительно называл его "сыр голландский"), но ведь капитану было известно, что мужа у нее нет!
Для европейской бродяжки военного времени, которая столько лет пылинкой вертелась в черном вихре оккупации, войн, лагерной жизни и привыкла смотреть на все с большой долей цинизма, сдержанность русского офицера была непонятна.
Ее подруга и тезка, тридцатитрехлетняя француженка Марго Мелье, говорила ей:
– Ты отвыкла от человеческого уважения, вот и всё. Он просто тебя уважает, этот прелестный капитан. Солдаты – они всегда солдаты, но тут, знаешь ли, даже удивительно, как они уважают нас! – она улыбнулась многозначительно: – Иногда даже слишком!
Так или иначе, но жизнь Маргареты стала яркой и интересной. Хотя начались сборы в дорогу, но девушка в душе надеялась, что она уйдет вместе с русским офицером, он заберет ее в свою чудесную страну. Хотя обсуждались сроки и маршруты возвращения на родину, но ей казалось, что она будет дома гораздо позже остальных. Чех Марек учил ее русскому языку, и она уже знала два десятка слов, которыми собиралась в свое время неожиданно поразить капитана.
Какое это было неслыханное счастье – свободно и вольно бегать по тем местам, где две недели назад приходилось идти тихо, степенно, боясь косого взгляда немецких жителей! Приятно было замечать заискивающие взгляды эвакуированных из Берлина горожанок, которых здесь было много и которые раньше относились к иностранцам с презрительной фамильярностью, как к людям низшей породы.
Стало теплей. По деревенским улицам носился уже почти совсем весенний ветер. Суета людей, шум большой дороги, белые флаги на деревенских домах все это походило на какую-то всемирную свадьбу, люди казались опьяненными, радостно возбужденными и очень добрыми.
Вечером пошел дождь, вскоре превратившийся в настоящий ливень. Маргарета, сидевшая с подругами за шитьем, выбежала на улицу. На лицо ее падали тяжелые дождевые капли, совсем уже весенние, теплые.
Маргарета почувствовала себя – впервые за последние годы – девушкой своих лет. Она бежала вприпрыжку, вслух повторяя запомнившиеся ей русские слова.
Во дворе усадьбы она побеседовала с русскими, пококетничала с тем смуглым солдатом, который всегда бросал на нее пламенные взгляды, и потом поднялась наверх, к "своему" капитану.
Она нашла его в кабинете сбежавшего сына баронессы. Капитан листал какую-то тоненькую книжицу, сидя спиной к двери. Она постояла минуту неподвижно, потом робко кашлянула. Он обернулся и встал.
На столе горела большая лампа. Тут было тихо и уютно.
Она улыбнулась. Он тоже улыбнулся. Осмелев, она подошла к нему ближе и тут – неизвестно каким образом – случился неожиданный для него поцелуй быстрый и пахнущий свежим дождем.
В соседней комнате, где находился дежурный, громко и пронзительно зазуммерил телефон. Сразу опомнившись, Чохов осторожно отстранил от себя девушку и вышел.
Весельчаков приказывал поднимать роту в ружье. Выступать немедленно. Прислать повозку за патронами.
Чохов положил трубку, вернулся в свою комнату. Маргарета тихо сидела на подоконнике. Он прошел мимо нее, вышел в гостиную, миновал еще несколько пустынных и темных комнат и, очутившись в каптерке, бывшем будуаре, отдал Годунову необходимые приказания.
А Маргарета сидела на подоконнике – мокроволосая, счастливая, глядя на дождь, на сгущающуюся темноту и ожидая.
Солдаты разобрали с козел винтовки и автоматы, наскоро осмотрели их и пошли во двор строиться. И тут они услышали далеко на севере гул орудийной пальбы.
Война продолжалась. Пичугин возился под деревом, прилаживая лямки вещмешка. Семиглав седлал лошадь капитана. Вспыхивали огоньки папирос.
Солдаты увидели в окне кухни белое расплывчатое пятно.
То была помещица. Она стояла, вытянув жирную дряблую шею, и прислушивалась к отдаленному гулу орудий. Заметив, что за ней наблюдают, старуха отпрянула и исчезла.
Часовой раскрыл ворота. Они уныло заскрипели. Подвода, отряженная за патронами, потонула в ночной темноте.
Во двор кучкой пробрались бывшие батраки. Им было тревожно от гула орудий и оттого, что русские так молчаливо строятся в ряды, видимо собираясь уходить.
– Смирно! – оглушительно скомандовал Годунов.
Из дому вышел Чохов. Он был в шинели с полевыми ремнями. Семиглав выводил из стойла коня.
– Товарищ капитан, – отрапортовал Годунов, стукнув каблуками. – Рота поднята по тревоге и выстроена в полном составе. Больных нет. Сержант Гогоберидзе убыл за патронами по вашему приказанию.
Чохов медленно прошел вдоль строя. Вдали снова прогремела канонада.
– Вольно! – сказал Чохов, потом он обернулся к стоящим у ворот иностранцам и сказал: – Следите за помещицей. В случае чего можете ее ликвидировать как класс. Я разрешаю. – Он добавил: – Вам нечего бояться. Вы тут полные хозяева.
Чех взволнованно спросил, нельзя ли им уйти вместе с русскими. И получить винтовки.
Чохов коротко ответил:
– Нет.
Старшина Годунов распорядился:
– Пичугин, запрягай карету.
Чохов сказал отрывисто:
– Не надо. Бросьте ее.
– Есть бросить! – громыхнул Годунов, скрыв за этим могучим возгласом свое удивление.
В этот момент на пороге дома появилась Маргарета. Она бесшумно подошла к Чохову. Он не видел в темноте ее лица, но во всей ее фигуре, в развевающемся на ветру платье, в растрепавшихся волосах чувствовалось мучительное волнение.
– Не бойтесь, – сказал он ей чуть дрогнувшим голосом. – Мы вернемся.
Чех тут же шёпотом перевел ей эти слова. Но она как будто не слышала. Она протянула капитану руку.
Он, смутившись, подал команду:
– Шагом марш!
Маленькая колонна исчезла за воротами. Дождь молоточками стучал по мощеному двору. Старшина стоял, держа под уздцы верхового коня. И вдруг, невзирая на то, что кругом были люди, ее товарищи, Маргарета прильнула к Чохову, поцеловала его и, мучительно поискав в памяти незнакомые слова, наконец произнесла:
– Я лублу тиебия.
Капитан растерялся, ничего не сказал и тут же вскочил в седло. Ночь поглотила Чохова, но цоканье копыт его коня еще долго слышалось в наступившей тишине.
XII
Поздно вечером генерал Середа выехал в пункт, через который должна была пройти его дивизия, чтобы посмотреть на нее перед боем собственными глазами. Он всегда так делал на марше. Ему доставляло огромное удовольствие видеть своих бойцов не красными кружочками и стрелами на карте, а живыми людьми, шагающими, разговаривающими, курящими махорку.
Он считал это полезным и для себя самого и для солдат. Порядок марша, соблюдение питьевого режима, поведение солдат и просто выражение их лиц все это казалось ему, старому военному, очень важным. В ритме марша он улавливал ритм будущего боя и готовность к нему дивизии.