Текст книги "Весна на Одере"
Автор книги: Эммануил Казакевич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
Он вспомнил о Лубенцове с глубокой симпатией. Опасно ли он ранен? Вернется ли в дивизию?
Солдаты поглядывали на Чохова с уважением. Даже Сливенко, который вначале относился к нему очень настороженно, решил теперь, что новый командир – парень хороший, хотя и со странностями. "Политически трошки отсталый", – думал о нем Сливенко. Сливенко, в частности, неодобрительно относился к тому, что Чохов по сей день таскал за собой свою знаменитую карету, – правда, карета следовала отдельно, где-то в полковых тылах, "подальше от начальства".
Во время боев за Шнайдемюль капитан восхитил своих солдат необыкновенным хладнокровием. Он был словно заворожен от пуль, и вся повадка его была такая, будто его и в самом деле в детстве намазали волшебной мазью, как он сообщил на одном привале. Только пятка, с мрачноватым видом объяснял он своим солдатам, пятка, за которую мама его держала в это время, осталась необмазанной, и это есть его единственное уязвимое место.
– Да это же вы про другое рассказываете, – рассмеялся Семиглав. – Это ахиллесовой пятой называется.
Чохов сказал:
– Так нечего и спрашивать.
Дул сильный северный ветер, и солдаты шли согнувшись. Полы шинелей и концы плащ-палаток развевались, громко хлопал брезент, покрывавший повозки. Мокрый снег падал на стволы минометов. Ветер гудел в придорожных деревьях, низко стлался по полям, рвал с балконов и окон белые тряпки.
На четвертый день марша рота остановилась в большом барском поместье. За густо побеленной каменкой оградой, над которой торчали голые ветки больших деревьев, стоял старый дом с мезонином. Стены его были увиты плющом, вьющимся красивыми узорами, похожими на морозные узоры зимних окон.
Старшина Годунов, разместив солдат, пошел, по своему обыкновению, поглядеть на помещичьи службы. Что ж, конюшни и скотный двор были "на высоте", почти не хуже, чем в родном алтайском колхозе. Только здесь, все это богатство принадлежало одному человеку, и Годунов опять презрительно усмехался по этому поводу.
Он сказал парторгу:
– Еще говорили, немцы – культурный народ... А разве это культурно, когда один имеет столько, а другие – ни черта?!
Во дворе, среди отштукатуренных служб, стояла легковая машина "Мерседес-Бенц", к радиатору которой было приделано обыкновенное деревянное дышло для пароконной упряжки. Годунов созвал всех солдат, чтобы они полюбовались на это устройство.
Солдаты громко смеялись, очень довольные тем, что бензин в Германии кончается и что даже помещики ездят на "конском бензине".
Годунов пристроил возле этой немецкой кареты времен Гитлера чоховскую старинную карету времен кайзера Вильгельма и, распорядившись насчет ужина, отправился в соседние крестьянские дворы, где порядком испуганные немцы встречали его подобострастными улыбками. Так как Годунов знал по-немецки только слова "хальт" и "капут", он и не стал с ними объясняться, а просто, как турист, осмотрел несколько крестьянских дворов, заваленных навозом, маленьких и унылых. И, вполне удовлетворенный осмотром, покачивал головой и громыхал:
– Все ясно!
Довольная улыбка сползла с лица старшины, когда он, вернувшись обратно на помещичий двор, обнаружил отсутствие одного из солдат Пичугина. Выяснилось, что Пичугин отстал еще на дневном большом привале, в городке Шенеберг. Старшина забеспокоился. Приходилось докладывать капитану о пропаже солдата.
– Найти его, – сказал Чохов.
Годунов отрядил Семиглава в Шенеберг. Поздно вечером, когда все уже улеглись спать, Семиглав, наконец, вернулся вместе с Пичугиным.
– Где пропадал? – спросил старшина, усвоивший ясную и отрывистую манеру чоховской речи.
Пичугин, немолодой тщедушный человек, родом из-под Калуги, стоял перед старшиной, мигая узенькими голубыми глазками.
– Заснул, товарищ старшина, – сказал он. – А проснувшись, не знал, куда идти. Ждал, авось вы кого-нибудь пришлете за мной.
То же самое Пичугин повторил подошедшему капитану, добавив:
– Спасибочко, что прислали за мной!..
Он говорил униженно, но лукаво. Говорил явную неправду.
– На здоровьечко, – сказал Чохов. – В следующий раз пошлем за тобой пулю.
И он отошел, оставив Пичугина раздумывать над этой угрозой.
Пичугин почесал редкие рыжеватые волосы и шепнул Семиглаву с испугом:
– А что ты думаешь? Убьет! Он такой!..
В барском поместье все затихло. Пичугин погулял по двору, потом вернулся в дом, заглядывал в лицо то одному, то другому из спящих солдат. Все спали. И только в большой комнате, заставленной книжными шкафами, на большом диване полулежал Сливенко и курил огромную махорочную скрутку, огонек которой вспыхивал в полумраке, освещая задумчивое лицо старшего сержанта.
Пичугин на цыпочках подошел к парторгу, с минуту постоял молча, наконец сказал:
– Посмотри-ка, что я тебе покажу.
Он выбежал и тотчас же вернулся со своим вещевым мешком. Развязывая лямки, он хитро ухмылялся, как заговорщик.
– Посмотри-ка, Федор Андреич, – сказал он тоненьким, не совсем уверенным голоском. – Погляди в мой сидор, чего я достал.
В вещмешке лежали свернутые трубкой хромовые кожи.
– А зачем они тебе? – думая о чем-то своем, равнодушно спросил Сливенко.
– Солдату они ни к чему, это ты правильно говоришь, Федор Андреич, а штатскому крестьянину они в самый раз. Войне вот-вот конец. То-то. Это верных три тыщи у нас в Калуге. Немец все разграбил, забрал, люди в лаптях ходят, как до революции. Вот оно что!
Сливенко махнул рукой:
– Да перестань ты!.. Что ты, своими двумя кожами всех обуешь?
– Как так всех? – обиженно сказал Пичугин. – Зачем мне все? У меня и своих довольно! Семья, Федор Андреич, шесть душ.
– Семья? – Сливенко посмотрел на Пичугина, но ничего не сказал. А Пичугин не унимался:
– Да и правильно это. Это вроде как бы контрибуция с немцев. Драть с них шкуру! Вот что, если хочешь знать!
– Хромовую шкуру, – засмеялся Сливенко и отвернулся, может быть заснул, во всяком случае не отвечал на все дальнейшие попытки Пичугина продолжать разговор.
Пичугин ушел, улегся на свою койку в соседней комнате, но заснуть не мог.
Видя столько беспризорного добра, брошенного убежавшими немцами, пустующие квартиры и магазины, он весь горел от жадности. Он готов был плакать, вспоминая свою разрушенную избу. Ему хотелось перетащить туда все, что он видел: доски, кирпич, стулья, посуду, лошадей и коров. Он мечтал о большой повозке величиной с автобус. Эх, если бы выдали каждому солдату повозку с парой лошадей! Он ворочался с боку на бок, и ему представлялась эта повозка, нагруженная доверху. Вот она въезжает в родную деревню, и ее встречают радостные возгласы детей.
"Конечно, – оправдывался он мысленно перед Сливенко, которого очень уважал, – хорошо бы всех обуть!.. Да я человек маленький!.. Не парторг!.."
На стенах комнаты висели большие картины в золоченых рамах. Неясные очертания каких-то чужих, написанных краской лиц, глядели вниз на Пичугина.
Часовой у ворот мерно шагал туда и обратно. Внизу шаркали старушечьи шаги. Во всем доме, кроме часового, не спали двое: Пичугин и старуха-хозяйка.
Хозяйкой владел непрерывный, почти безумный страх. Она то ли не успела, то ли не захотела убежать вместе с сыном, понадеявшись, что ее, старуху, никто не тронет.
Теперь, сидя в маленькой комнатушке для прислуги и вздрагивая при каждом шорохе, эта наследница родовитых прусских дворянчиков ежеминутно ожидала смерти от руки большевика с длинной бородой. Несмотря на то, что кругом была тишина, штофные обои не изменили своего рисунка, а бронзированные головы сфинксов на ручках кресел смотрели с тем же выражением безмятежного спокойствия, старуха чувствовала, что на нее надвинулся какой-то новый, непонятный, враждебный и страшный мир, в котором ни ей, ни всему, к чему она привыкла, не может быть места.
Она воспринимала приход русских вовсе не как приход какой-нибудь армии завоевателей, а именно как конец света – того света, в котором она прожила всю жизнь.
Никто не являлся за ней, и это повергало старуху в еще больший трепет.
Только на рассвете дверь в комнату широко распахнулась и на пороге появилась огромная русская женщина в военной форме. Появление именно женщины, а не ожидаемого большевика с бородой, испугало старуху до обморока. Она глядела в большие светлые глаза "комиссарши" и шептала помертвевшими губами молитву.
Глаша, приехавшая вместе с батальонным парикмахером, была слишком занята, чтобы разбираться в причинах испуга этой старухи. Она велела затопить баню для солдат. Бани, однако, в деревне не оказалось: немцы обычно мылись в тазах и лоханках. Глаша удивленно ахнула. Приказала приготовить горячую воду. Старуха, считая, что чудом спаслась от смерти, побежала выполнять приказание.
IV
Капитан Чохов сошел вниз.
Глаша сообщила ему, что полк постоит здесь некоторое время, так как дивизия ждет пополнения.
Во дворе царила веселая суета: стрижка волос, раздача мыла и чистого белья. Глаша строго-настрого приказала солдатам в дальнейшем спать, раздевшись до нательного белья.
– Хватит, – говорила Глаша сердито, – поспали в окопах да блиндажах! Пора снова к приличной жизни привыкать!
Старуха-хозяйка в длинном черном платье с воланами возилась в просторной кухне, стоявшей обособленно во дворе. Она ходила вокруг огромной кафельной плиты, где грелись лохани с водой. С нею вместе хозяйничали две служанки – молодые немки с высокими прическами, украдкой стрелявшие глазами в солдат.
Чохов, увидав, что теперь ротой "командует" Глаша, ушел к себе наверх, не желая подчиняться женщине даже в вопросах гигиены.
Он вскользь осмотрел большие картины в золоченых рамах, потом сел у окна и вдруг подумал, что эта древняя старуха в черном платье – вероятно, помещица. Уразумев это, он даже широко раскрыл глаза.
Живая помещица! Это было так странно! Неужели вот эта старуха в черном – хозяйка всех окружающих усадьбу угодий, всей этой земли, всех этих рощ и лугов?
Чохов с совсем особым интересом смотрел теперь на лесок, видневшийся на краю серого, присыпанного снежком поля. Было очень странно, что этот обыкновенный молодой осинник – лес как лес – принадлежал одному лицу, и это лицо – вот та старуха.
Он снова спустился во двор. Глаша уехала в третью роту. Солдаты уже купались. Были слышны их смех и плеск воды в больших лоханях. Парикмахер стриг солдат на застекленной террасе. Он вынес туда из гостиной большое зеркало, чтобы было как в настоящей парикмахерской. Служанки таскали к дому все новые лохани с горячей и холодной водой.
Помещица в черном длинном платье по-прежнему стояла у плиты. Ее желтое одутловатое лицо было влажным от пара.
Чёрт возьми, она была обыкновеннейшей старухой! Гадкая старушонка – и всё!
Тут же за Чоховым увязался высокий старик с длинными и тощими ногами, в шерстяных чулках до колен поверх штанов и в зеленой шляпе, на которой смешно колыхался пучок зеленоватых перьев. Он оказался управителем.
Он кланялся Чохову, поминутно спрашивая:
– Darf ich, Herr Oberst?*
_______________
* Разрешите, господин полковник?
"Оберст – это полковник, – думал Чохов. – Прислуживается, старый подхалим!.."
Чохов все смотрел на помещицу. Положительно она была просто гадкой старушонкой. И как могли здоровенные немцы терпеть, чтобы ими командовала эта сгорбленная, жирная баба-яга? Хотя немцы и Гитлера терпели...
"А пожалуй, надо было бы ликвидировать ее как класс", – подумал Чохов. Он решил узнать мнение партторга на этот счет. Сливенко уже помылся и вышел во двор. Чохов пригласил его сесть рядом с собой на скамейку и, помолчав с минуту, неопределенно сказал:
– Видите, помещица...
– Да, – ответил Сливенко, окидывая равнодушным взглядом фигуру старухи, маячившую в дверях кухни.
Потом он посмотрел в сосредоточенное лицо капитана и понял: хоть Чохов и капитан, но совсем ведь мальчишка, – он видит помещицу первый раз в жизни!
Сливенко рассмеялся:
– А что? Не мешало бы ее отправить к ее русским родственникам?
– Да, – сказал Чохов и поднялся со скамейки, может быть для отдачи соответствующего приказания.
Однако Сливенко остался сидеть.
– Не стоит, – сказал он как будто лениво и повторил уже настойчивее: – Не стоит.
– А землю крестьянам, – сказал Чохов полувопросительно.
– Все своим чередом, – произнес Сливенко и добавил лукаво по-украински: – Це, товарищ капитан, политика не ротного масштабу.
Это замечание покоробило Чохова, вновь напомнив ему о том, что он всего лишь командует ротой. И, в душе согласившись с парторгом, что социальные преобразования не входят в компетенцию командира стрелковой роты, он тем не менее нахмурился.
Заметив в глазах капитана гневные огоньки, Сливенко встал и сказал предостерегающе:
– Я политотдел запрошу, пусть там скажут...
Чохов прекрасно понял намек Сливенко. Он снова сел на скамейку.
К ним подошел старшина, тоже чисто вымытый и весь сияющий. Когда он узнал, что эта старуха в черном – местная помещица, он удивился еще больше Чохова. По правде сказать, он тоже был согласен с капитаном, что тут нужно принимать срочные меры.
– У-у, ведьма! – громыхнул старшина своим мощным голосом на весь двор, так что немки испуганно оглянулись. – Раскулачить ее!
Но парторг сумел и его урезонить. Старшина пошел на уступки и сказал капитану:
– Ну, тогда пусть она нас хоть завтраком кормит!
– Это можно, – сказал Чохов и добавил, покосившись на Сливенко: поскольку она эксплуатировала чужой труд.
Тут Семиглав крикнул из окна, что капитана вызывают в штаб батальона. Оседлали коня, и Чохов отправился в соседнюю деревню, а Годунов пошел объясняться с хозяйкой насчет завтрака.
После завтрака солдаты запели. Окна были раскрыты настежь, и песня понеслась по всей деревне. Пели возвышенные и грустные песни, до боли напомнившие родину.
Произнося знакомые с детства слова, солдаты вскоре сами почувствовали контраст между духом песни и духом окружающей обстановки. Они непонятным образом начали прислушиваться к привычной мелодии, как бы со стороны, как бы с точки зрения немцев, молчаливо сидящих по своим домам и слушающих звуки широкого русского напева. И оттого, что солдаты воспринимали свою собственную песню словно со стороны, они находили в ней совсем новую прелесть и раньше не замечаемую силу.
– "Однозвучно гремит колокольчик..." – самозабвенно выводил Семиглав, по-новому удивляясь этим словам и восхищаясь ими.
"Ох, батюшки, какие красивые слова!" – думал он.
Старшина Годунов, поступившись на сей раз своим старшинским достоинством, вторил густым басом и умиленно прислушивался к ладному течению песни, вспоминая свой родной колхоз, бескрайные нивы и густые леса Алтая и гордясь тем, что он здесь и что они его слушают.
У окна пригорюнился Пичугин, поддерживая остальных мягким тенорком.
И припомнил я ночи другие,
пел Гогоберидзе. Он пел на восточный лад, глуховато, протяжно, с неожиданными мягкими переходами.
Несмотря на то, что песни были чисто русские, ему они напоминали прекрасную Грузию, родную Кахетию и зеленые виноградники на берегах Алазани. Злорадно поблескивая синеватыми белками горячих глаз, он повышал голос, чтобы те, сидящие в домах, лучше слышали:
И припомнил я ночи другие,
И родные поля и леса.
И на очи, давно уж сухие,
Набежала, как искра, слеза...
Сливенко взгрустнулось, и он незаметно вышел во двор. У ворот стоял часовой, с завистью прислушиваясь к поющим.
Сливенко вышел на улицу. Здесь проходила большая дорога, пустынная в этот ранний час, и он прислонился к каменной ограде, куря махорочную цыгарку.
Невдалеке, возле ограды, собрались какие-то люди. Они стояли, прислушиваясь к песне русских солдат и односложно переговариваясь между собой. Заметив их, Сливенко подошел поближе и спросил:
– Вам чего нужно?
От кучки людей отделился молодой человек в старом джемпере и синей фланелевой фуражечке с висящими по бокам наушниками и сказал с робкой радостью – сказал почти по-русски, но со странным нерусским акцентом:
– Я есть чех. Чех!
Сливенко подал ему руку, и, польщенный этим, чех так сильно пожал ее, что Сливенко даже улыбнулся. А когда Сливенко улыбался, каждый мог видеть насквозь его добрую душу. Люди окружили русского солдата, пожимали ему руку и дружески похлопывали по плечу.
Из объяснений чеха Сливенко понял, что двадцать человек батраков помещицы – баронессы фон Боркау – пришли поблагодарить русских за освобождение. Среди них были голландцы, французы, бельгийцы, один датчанин и он – "чех, чех!"
И еще выяснилось, что баронесса со вчерашнего вечера начала их прекрасно кормить. И что сегодня на завтрак была яичница, впервые за все годы. А для того, чтобы баронесса фон Боркау разорилась на яичницу для батраков, нужно было, чтобы в Германию пришла вся русская армия.
– Только русская армия, и больше никакая в мире! – перевел чех восторженное замечание одного француза.
– А русских батраков тут нет? – спросил Сливенко.
Чех сказал радостно:
– Нет! Нема русских.
Этот живой, посиневший от холода, но веселый чех обо всем говорил весело, даже о своем пребывании в немецком концлагере год назад. Видно, его переполняла такая радость, что в ее свете тускнели самые мрачные воспоминания.
Оказалось, что русские батраки были здесь, но они ушли дней десять назад, как только в этих местах появились первые советские танки. Впрочем, не все русские батраки ушли. Одной девушке так и не довелось дождаться прихода своих. Она умерла в конце прошлого года, и они похоронили ее недалеко отсюда.
– Русска слечна*... Плакала, плакала... и умерла, – так рассказал чех про эту девушку.
_______________
* С л е ч н а – девушка (чешск.).
Стало очень тихо. Все ждали, что скажет Сливенко. Он помрачнел и отрывисто произнес:
– Заходьте.
Они вошли во двор веселой гурьбой. Правда, увидав стоящую у окна старуху в черном платье, батраки оробели и замедлили шаг, но Сливенко, приметив это, ободряюще сказал:
– Идемте, не бойтесь.
Он посмотрел на старуху в упор такими ненавидящими глазами, что та, трепеща, немедленно скрылась.
Окружив освобожденных батраков, солдаты оживленно заговорили с ними главным образом руками и глазами. Старшина Годунов встал во весь свой исполинский рост, кликнул двух немок с высокими прическами и велел им угощать батраков.
– Всё, что попросят, – объяснил он, – подавать! Понятно?
Однако ему и этого показалось мало. Он велел прислуживать у стола старухе. Медленными шажками проходила она из кухни к столу и уходила обратно, неся тарелки в дрожащих толстых руках.
Сливенко отошел с чехом в глубь двора. Здесь он постоял молча, потом спросил:
– А кто она была?.. Та русская?..
Чех объяснил, что девушка работала здесь в качестве "Schweinmadchen" (свинарки), а была она родом из Украины.
– С Украины? – переспросил Сливенко и стал закручивать махорочную цыгарку.
– Так, – ответил чех.
Сливенко сел на скамейку, пригласил чеха сесть рядом с собой и сказал:
– Закурить не хотите?
Еще бы! У батраков совсем не было табаку, и это, пожалуй, было хуже голода. Сливенко отсыпал чеху в ладонь половину содержимого своего большого шелкового кисета.
Да, девушка была с Украины – чернявая, смуглая, с длинными косами. Вот там, на скамейке, возле свиного хлева, сидела она вечерами и плакала, покуда этого не замечали баронесса или управитель герр Фогт. Баронесса всплескивала руками и возмущенно говорила: "Ах, боже мой, русская опять сидит без работы!" "И почему они плачут?" – удивлялся управитель.
– С длинными косами? – спросил Сливенко.
– Так, – сказал чех.
Она вместе с другими прибыла сюда в сорок втором году. Они все очень плохо выглядели.
– Ясное дело, – сказал Сливенко и, наконец, хрипло спросил: – Как ее звали?
Ее звали не Галя, а Мария.
Чех ушел к столу, а Сливенко остался сидеть на этой самой скамейке у свиного хлева, горестно подперев голову руками. Хотя девушка и не была его Галей, но разве мало в Германии барских имений и русских могил?
Солдаты расшумелись.
Молодежь окружила стройную молодую голландку с ослепительно золотыми, почти рыжими волосами, падавшими до плеч.
Она была очень красива, ее ярко-синие глаза бросали из-под длинных черных ресниц победительные взгляды на солдат, млевших от удовольствия. К сожалению, голландка представила и своего мужа, тихого белесого голландца, и это охладило пыл Гогоберидзе, которому красотка очень понравилась.
– Ну, что? – подшучивал Пичугин, подметив разочарованный взгляд Гогоберидзе. – Замужняя бабёнка, а? А ты все-таки, знаешь, не зевай...
– Ну нет, – обескураженно ответил Гогоберидзе. – Голландец, союзник, понимаешь!..
Пичугин молодцевато поглядывал на женщин, в особенности на одну уже немолодую француженку – "по годам в самый раз" – и говорил с ними безумолку, немилосердно склоняя на русский манер немецкие слова:
– Теперь вам, фравам, погутшает!..
Женщинам было весело. Они ловили завистливые взгляды немок и исподлобья, злорадно усмехаясь, наблюдали баронессу фон Боркау, как она ходит, мелко перебирая ножками, от кухни к столу, от стола к кухне. Как они жалели, что не знают ни слова по-русски!
Впрочем, златокудрая красавица Маргарета знала песню, которой она выучилась у своих русских подруг здесь, в поместье. И она запела нежным голоском, бойко вскидывая на солдат синие смелые глаза и ничуть не стесняясь. Произносила она русские слова с невозможным акцентом:
Миналёта кекаталис,
Солитиста олетой!
Это должно было означать: "Мы на лодочке катались, золотистый, золотой". Солдаты раскатисто смеялись.
V
Когда Чохов прибыл в штаб батальона, оказалось, что вызвали его на совещание – обычное летучее совещание командиров рот по поводу порядка марша и замеченных в нем недостатков, подлежащих устранению.
Все обратили внимание на угрюмый вид комбата. Хотя он говорил привычные слова: о заправке бойцов, о чистке и смазке оружия и т. д., но, казалось, он думал в это время о чем-то другом, то и дело останавливался, запинался, и его легкое заикание – следствие контузии сорок первого года – сказывалось сегодня особенно явственно.
После совещания зашла Глаша. Она пригласила командиров рот завтракать и, силясь улыбаться, сказала:
– Последний раз вместе позавтракаем, деточки...
Выяснилось, что утром получено приказание откомандировать Глашу в распоряжение начсандива "для прохождения дальнейшей службы".
Приказание это было совершенно неожиданным для Весельчакова и Глаши. Майор Гарин, проводивший расследование, много раз заверял, что все в порядке и что никто их не собирается разлучать.
И вот внезапно – это приказание.
Робкий Весельчаков, который не любил и не умел разговаривать с начальством о своих личных делах, все-таки после Глашиных настояний позвонил заместителю командира полка. Но и заместитель и начальник штаба майор Мигаев довольно резко ответили, что раз есть приказ, значит – нечего рассуждать.
Тогда Глаша позвонила в штаб дивизии майору Гарину. Тот смущенно сказал, что ничего не мог поделать, так приказал корпус. Корпус! Для Весельчакова и Глаши корпус был недосягаемой высотой, чем-то почти заоблачным. Они ужаснулись тому, что их "дело", их простые имена фигурировали где-то там, в корпусе.
Сели за стол, но сегодня не было того оживления, какое обычно царило за столом у хлебосольной Глаши. Разговаривали тихо и о посторонних вещах.
Весельчаков молчал, только время от времени вскидывал глаза на Глашу и невпопад говорил:
– Ну, ничего, ничего...
Подали повозку, ординарец комбата сунул в нее Глашины вещи. Глаша расцеловалась с командирами рот, заместителем комбата, адъютантом батальона, ординарцем и со всеми солдатами штаба батальона. Она поцеловала каждого в обе щеки, троекратно, по русскому обычаю, потом уселась в повозку.
Офицеры стояли на крыльце, молча глядя на происходящее. Ездовой тронул вожжи. Весельчаков пошел рядом с повозкой.
Глаша сказала:
– Сапожная щетка и мазь в вещмешке, в левом карманчике. Сережа знает. Гребенка в кителе: смотри, носи ее там всегда и клади обратно на место. Носовых платков у тебя девять штук, меняй их через день. Юхтовые сапоги в починке, сегодня будут готовы, заберешь их – обуй, а хромовые отдай починить, там правый каблук совсем стерся. Как приедет новый фельдшер, отдай ему сульфидин и спирт – они в чемодане, спрятанные.
Когда повозка завернула за холм и деревня пропала из виду, ездовой остановил лошадь. Глаша слезла, залилась слезами и обняла Весельчакова.
Они все не могли расстаться и шли еще некоторое время следом за повозкой, в которой ездовой сидел, тактично отвернувшись и сосредоточенно глядя на лошадиный хвост.
Чохов тем временем пустился в обратный путь. Конь медленно ступал по мокрому асфальту. На полях, покрытых кое-где снегом, крутилась злющая поземка. Дорога была довольно пустынна, изредка проезжали одиночные машины. Одна такая машина остановилась, и с кузова на асфальт спрыгнули три человека. Машина ушла дальше, а люди постояли, закурили и не спеша пошли навстречу Чохову.
– Капитан! – окликнул его один из них.
Чохов остановил коня. Перед ним, улыбаясь, стоял знакомый разведчик, капитан Мещерский, высокий, стройный, очень приветливый и, как всегда, необычайно вежливый.
– Очень рад вас видеть, – сказал Мещерский. – Вы тут поблизости?
– Да, в соседней деревне, – показал Чохов рукой в направлении барского поместья; потом он спросил: – Дивизия надолго остановилась?
– Никто не знает, – сказал Мещерский. – Мы вот в медсанбат идем. Там наш гвардии майор лежит. – Словно вспомнив о чем-то, Мещерский воскликнул: – Товарищ капитан! Это же вы его выручили! Пойдемте к нему, он будет очень рад. На днях он про вас спрашивал.
Чохов строго сказал:
– Я его не выручал. Может быть, он меня выручил. Ударил по немцам с тылу.
– Вот и замечательно! – сказал Мещерский. – Ах, простите! Совсем забыл познакомить... Оганесян, переводчик наш... Старшина Воронин... Капитан Чохов...
Чохов повернул коня и поехал рядом с разведчиками. Вскоре они свернули на боковую дорогу. Издалека виднелись красная черепица деревенских крыш и неизбежная башня кирхи. Потом показались белые пятна санитарных палаток, над ними вился дымок "буржуек".
Чохов при виде палаток испытал то чувство глубочайшего уважения, которое испытывает любой перенесший ранение солдат. Медсанбат навсегда оставляет у людей самые светлые воспоминания. Раненого привозят сюда из самого пекла боя, сразу же кладут на чистую простыню, переодевают в чистое белье, дают сто граммов водки, нежные руки бинтуют его, обтирают мягкой марлей запекшуюся кровь, смачивают водой воспаленный лоб. Контраст с только что пережитым в бою настолько разителен, испытываемое чувство облегчения настолько велико, что при одном виде белой санитарной палатки ощущаешь впоследствии глубокую признательность.
Чохов спешился и повел коня на поводу. Повсюду мелькали женские фигурки в белых халатах. Сестры, пробегая мимо разведчиков, приветливо улыбались им и на ходу сообщали:
– Гвардии майор вас ждет с утра!
– Утром гвардии майору делали перевязку!
Мещерский остановился возле одной из палаток.
– Гвардии майор здесь лежит, – сказал он, обращаясь к Чохову.
Чохов привязал коня к ближней ограде и вслед за разведчиками вошел в палатку. Их встретила молодая краснощекая медсестра, которая дала им халаты и проводила за брезентовую перегородку.
Лубенцов сидел на койке, похудевший и серьезный.
Узнав Чохова, он сказал:
– Здравствуйте. Вот кого не ожидал здесь видеть!
Все уселись на стоявшие возле койки стулья. Мещерский вышел к медсестре за перегородку и, как водится, вполголоса спросил о самочувствии гвардии майора. Так поступала мать Мещерского, когда в доме кто-нибудь болел и приходил врач. Мещерский, бессознательно подражая матери, спрашивал так же тихо и так же подробно обо всем, что касалось раны гвардии майора, входя в самые мельчайшие детали.
Оганесян дал Лубенцову последние номера "Правды" и "Красной звезды". Воронин, осторожно оглядевшись и даже посмотрев в оконце, нет ли где поблизости врачей, сунул Лубенцову под подушку фляжку с вином.
– Ну, ну, брось! – возразил Лубенцов. – Чего прячешь? Мы ее сейчас же и разопьем.
Гвардии майор лежал в палатке один. Раненых не было. Лубенцова оставили лечиться в медсанбате, хотя это не полагалось. Комдив, узнав, что рана легкая, не захотел расставаться со своим разведчиком: ведь из госпиталя он мог попасть в другую дивизию, а генерал дорожил им.
Когда вернулся Мещерский вместе с медсестрой, Воронин что-то шепнул ей на ухо. Она покачала головой, однако тут же ушла и вскоре принесла тоже оглядываясь, чтобы врачи не заметили, – несколько стаканов.
Все выпили и молча посидели, отдыхая душой и телом, как это всегда бывает с людьми переднего края, оказавшимися на короткое время вне боя.
Дрова в печке трещали. Сестра, сидя на карточках перед открытой дверцей, время от времени подбрасывала сухие сосновые поленья. Было тихо, уютно и тепло.
Вдруг брезент затрепетал, и в палатку вбежала девочка в шинели без погонов, бледненькая, большеглазая, с черными блестящими волосами, подстриженными по-мальчишечьи.
– Немцы сосредоточиваются в районе Мадю-зее, Штаргард, – выпалила она торопливо, потом улыбнулась одними губами, пожала всем руки, а незнакомому человеку, Чохову, кратко представилась:
– Вика.
Чохов понял, что это дочь командира дивизии. Он видел ее впервые.
Вика только что была у отца и принесла Лубенцову новости, которые постаралась поточнее запомнить. Она вручила майору листовку с приказом Верховного Главнокомандующего, выражавшим благодарность войскам за взятие Шнайдемюля.
– Папа очень обрадовался, – сказала она. – Сам Сталин написал, что Шнайдемюль – мощный опорный пункт обороны немцев в восточной части Померании... А командарм говорил: городишко!..
Лубенцов рассмеялся. Вика, понизив голос, спросила:
– А знаете, кто передавал вам привет? – победоносно оглядев присутствующих, она торжественно произнесла: – Генерал-лейтенант Сизокрылов! Лично передал. Вам и мне... – Она печально добавила: – У него сын убит.
Вика примолкла и уселась рядом с сестрой возле печки. Лубенцов объяснил:
– Я с членом Военного Совета ездил к танкистам. Ездил-то он, а я служил как бы проводником... – он обратился к Чохову: – Да вы должны это помнить... Мы еще обогнали ту самую вашу карету. – Гвардии майор нахмурился и спросил отрывисто: – А карета-то с вами или вы ее уже бросили?
Чохов опустил глаза и ответил уклончиво:
– Верхом езжу.
– Правильно сделали, – сказал Лубенцов. – Кареты к добру не приводят, – он усмехнулся.
Разведчики не могли не заметить, что гвардии майор сегодня очень задумчив и даже мрачен. Они относили это за счет гибели Чибирева. Но тут была и другая причина. Вчера, во время обхода, Лубенцов разговорился с ведущим хирургом капитаном Мышкиным. Случайно получилось так, что Мышкин упомянул о хирурге другого медсанбата, Кольцовой, как об очень талантливом и многообещающем молодом враче. Речь шла о сложной брюшной операции, которую сделала Кольцова.