Текст книги "Весна в январе"
Автор книги: Эмилиян Станев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Всю ночь они гоготали над городом, наполняя морозную декабрьскую ночь своими звонкими криками – словно по небу катились сани с серебряными бубенцами. Их домашние собратья посылали им со дворов дружеские приветствия. Только под утро умолкли их голоса. Дикие гуси опустились на дневку.
Утра нет, потому что нет и рассвета. На востоке, пробив толстую туманную одежду неба, на короткое время появилось небольшое мутно-красное пятно, но вскоре растаяло и исчезло. Однако свет, как будто излучаемый прямо снегом, разлился по земле, и равнина показала свою чистую белую грудь, на которой темнела вода реки. Лед сковал заводи, тонкая корка легла вдоль берегов, где течение быстрее, а дальше, на льду, образовавшемся этой ночью, нарисована искусная мозаика. Вода в реке кажется черной среди белизны поля. И вот туда, где берег открытый и ровный, и опустились дикие гуси.
Некоторые из них еще спят, завернув голову под крыло, только на кучках щебня, на самых высоких точках, бодрствуют, вытянув вверх шеи, гуси-сторожа.
Трудно охотнику подобраться к ним. Они не подпустят его и на сто метров. Поэтому мы с дедом Мирю решаем их обмануть. Мы разделяемся. Я иду к гусям, а он скрывается за заснеженными вербами, склонившими до самой земли свои белые одеяния. Он исчезает за ними, а я иду к стае и насвистываю на ходу, как велел мне дед. Расстояние между мной и гусями все уменьшается. Я ясно вижу ржаво-коричневые полоски у них на груди, строгие профили стражей. Вдруг раздается резкий, тревожный гогот, и все гуси вытягивают шеи: на снегу точно вырастает невысокий лес. Я все иду и иду, посвистывая, по белому полю. Наконец гуси взмахивают крыльями, поднимаются и длинной, плотной цепью быстро летят в сторону верб. Как плавен и стремителен их полет! Ледяной воздух звенит под напором крыльев… И тут из-за верб вырывается короткий красный язык пламени и раздается треск, снова вспышка и снова треск. Один гусь, качнувшись, растрепанным клубком падает в снег, другой резко летит вниз. Я радостно бегу к вербам, но вот второй гусь, который еще не достиг земли, выправляется и над самыми верхушками деревьев издает жалобный крик. Из стаи к нему устремляются еще две птицы, подхватывают с двух сторон раненого товарища и, подбадривая его частым гоготом, уносят за собой все дальше и дальше…
Дед Мирю держит убитого гуся за шею и, протягивая его мне, чтоб я его рассмотрел, говорит немного смущенно:
– Видишь, какие гуси хорошие товарищи? Как они спасли раненого! Из-под носа у меня увели. А я, дурак, уже считал, что он мой, не перезарядил ружья…
И снова устремляется то к северу, то к югу испуганная стая. Выстраивается в клин, поднимается все выше и старается перелететь через горы. И снова слышно, как катятся по небу сани с бубенчиками…
Однажды, когда мы бродили по болотистой равнине у реки в поисках диких уток, мы увидели издали два серых пятнышка. День был солнечный. Снег местами сошел, но на серо-зеленой, побитой морозом равнине все еще лежали большие белые пятна. Будто кусочки зеркала, сверкали лужи, отражая солнечные лучи и слепя своим блеском.
– Вроде гуси, – сказал старик. Он приставил руку к глазам и всмотрелся в серые пятнышки. – Ну-ка, глянь, у тебя глаза помоложе. Шевелятся или нет?
Я напряг зрение, но ничего нового не увидел.
Мы пошли вперед, прошагали метров сто и тогда ясно различили силуэты двух гусей. Они не двигались и следили за нами.
Не было никакой возможности подкрасться к ним незаметно. Равнина лежала перед нами просторная и голая. На западе она переходила в поля, а на юг, вдоль реки, тянулась все такая же плоская, как тарелка, усеянная лужами земля. Недалеко от гусей паслась отара овец. Пастух, который стоял, опершись на свой посох, закутавшись в толстый войлочный плащ, напоминал издали маленький цыганский шатер. Дед Мирю пошел к нему.
Пастух оказался его знакомым. Они поговорили об овцах, о том о сем, и дед Мирю попросил пастуха подогнать свою отару поближе к гусям.
– Не намокли бы овцы. Там топко, – сказал пастух, но вышел вперед и повел отару.
Мы пошли за ним, не пытаясь прятаться.
Гуси стояли неподвижно и смотрели, как мы подходим. Оба были обращены к нам в полный профиль – один чуть позади другого. Тот, что стоял сзади, был немного меньше второго и казался спокойнее, – видно, он предоставил своему товарищу решать, сниматься ли им с места или нет.
Овцы почти бежали, так как пастух волновался и спешил. Окруженные этой живой, колышущейся массой и словно увлекаемые ею, мы подошли к гусям шагов на сорок. Тот, который стоял чуть впереди, вздрогнул. В тот же миг старик вскинул ружье и выстрелил, но промазал. Гусь взлетел, другой тотчас, расправив крылья, последовал за ним. Дед Мирю выстрелил еще раз, и второй гусь, издав протяжный и жалобный крик, упал, сшибленный дробью. Он был ранен смертельно, но все же успел поднять голову и еще раз отчаянно позвать своего товарища, словно моля не оставлять его одного. Тот ответил таким же душераздирающим криком и вернулся. Его широкие крылья трепетали над нами. Он смотрел сверху на свою подругу, которая лежала на земле, откинув голову, и звал ее. Старик успел снова зарядить ружье, выстрелил, но не попал. Гусь поднялся, испуганный свистом дроби, и полетел к горам, чьи снежные вершины, озаренные заходящим солнцем, горели прекрасным рубиновым светом. Но минут через десять он вернулся, сделал над нами широкий полукруг и опустился метрах в ста.
Мы убили самку. Гусь не хотел покидать это место, и мы попробовали еще раз обмануть его с помощью овец.
На этот раз наша хитрость не удалась. Гусь, не подпуская нас к себе, поднялся, и по голубому, прозрачному, все еще зимнему небу скользнула его вытянутая вперед шея, испещренные белыми полосками крылья, сине-серые подкрылья. В косых лучах солнца сверкал белый хвост, и с каждой минутой гусь казался все более красивым и недостижимым. По блестящим лужам и влажной земле бежала его тень. Гусь продолжал звать свою подругу, и, чем дальше он улетал, тем печальнее становились его крики. Наконец он сел где-то на равнине.
Мы отправились искать его. Долго мы осматривали топи, на которых лежала тень гор, долго бродили, увязая, по мокрой земле. Потеряв надежду и измучившись, мы повернули к городу. Неожиданно недалеко от нас с земли сорвался дикий гусь. Он вылетел из меры выстрела, и старик даже не стал снимать с плеча ружье. Гусь полетел к полям.
– Смотри-ка, где он отсиживался, – сказал дед Мирю, удивленным взглядом следя за птицей. – Когда ж он сюда прилетел? Во-он там сидел, за теми вербами. Чудно!
Мы были уверены, что это тот самый гусь. Но позади послышался торжествующий крик, и над равниной понеслась другая птица. Она с предельной скоростью летела к полям. Это и был наш гусь. Бедный, он вообразил, будто та птица – его подруга. Как радостно он гоготал, какой восторг звучал в его крике! Он догнал незнакомую птицу, поравнялся с ней и вдруг, поняв свою ошибку, замолчал. Птицы разделились и сели далеко друг от друга. Может быть, обе были гусаками, вдовцами. Теперь они проведут ночь среди полей, печальные, чужие друг другу, и всё будут вглядываться с надеждой в темноту – не послышится ли оттуда знакомый зов подруги…
Солнце скрылось, и снежные вершины гор посинели. Последние теплые, алые блики на них погасли. Только самая высокая вершина еще хранила свет и, сверкая, точно огромный обледенелый корабль, вычерчивала линию своих утесов на вечернем небе…
КРАСАВИЦА ДИКАРКА
Через несколько лет я страстно увлекся охотой на болотную дичь. Хотя у меня все еще не было охотничьего билета, я не пропускал ни одного воскресенья и ходил на болото, где мы с дедом соорудили примитивный скрадок для охоты на уток и гусей. Этот скрадок представлял собой, в сущности, большую дубовую бочку с крепкими дугами, которую мы закопали глубоко в землю, неподалеку от воды. Сверху мы покрыли бочку досками и жестью, а на них навалили дерн, вырезанный тут же, поблизости.
Сначала у нас не было подсадных, и мы использовали обыкновенных домашних уток. Но на второй год один знакомый охотник привез нам откуда-то из Фракии четырех чудесных подсадных. Двух селезней мы пускали в воду на привязи в один ряд, перед скрадком, против них сажали уток, залезали в нашу бочку, которая постоянно подтекала и пропускала пахнущую гнильем воду, и ждали, пока на воду сядут дикие утки.
Равнина простиралась вокруг однообразная и унылая. Только болотца поблескивают и ветер рябит воду. По серому февральскому небу проползают полные снега тучи. На востоке горизонт уже пожелтел, но солнечные лучи еще не достают земли. Тонкая ледяная корка, схватившая края болотца, отражает далекую, скрытую облаками зарю.
Ветер усиливается, и вдруг начинает сыпать мелкий снежок, а там уж и замело. Потом все проходит, ветер сникает, и над побелевшей слегка равниной воцаряется чудная тишина и покой. Солнце продирается сквозь тучи, подобно стеклянному светильнику, застрявшему там еще с ночи. Воздух наполняется мягким светом, и хочется ходить и ходить по этой притихшей, ласковой земле, где все так спокойно и так прекрасно.
Наши подсадные купаются в болотце или сидят на своих четырех кружках и, весело болтая на утином языке, поглядывают на небо. И вот они начинают крякать.
Над равниной показываются четыре дикие утки: передняя, кряква, ведет за собой троих чирков, которые кажутся ее детьми. Выстроившись косой линией, они пролетают на юг, потом поворачивают и спускаются на болото где-то далеко от нашего скрадка. Подсадные замолкают. Мы с дедом Мирю обмениваемся разными предположениями и толкуем о том, удачная у нас нынче будет охота или нет.
Не проходит и пяти минут, и наши подсадные снова начинают крякать. Сквозь круглые бойницы, в которые просунуты дула наших ружей, нам ясно видна большая стая диких уток. Они летят высоко, стремительно и быстро проносятся над нами. Их белые подкрылья поблескивают, точно отлитые из платины. Стая почти исчезает из виду, не обращая внимания на призывы подсадных, но вот она разворачивается и летит обратно, минует черную полосу верб, то растягиваясь, то сбиваясь в плотное ядро, и направляется к нашему болоту. Утки, опустив отвесно крылья, со свистом пролетают над скрадком и одна за другой опускаются на воду. Вода словно закипает. Наши два селезня, встревоженные появлением диких соперников, быстро машут своими короткими хвостами. Их подруги радостно приветствуют диких сестер. «Бжит-бжит!» – сердятся селезни. «Кря-кря-кря!» – волнуются утицы. Только гости молчат. Сидя густо одна к другой, они застыли, задрав головы, точно предчувствуя что-то недоброе. Все они сверкают чистотой. Темно-зеленые головки селезней отливают бронзой. С белыми ошейниками, с лиловыми зеркальцами на крыльях, с серо-сиреневой грудкой, с темными бархатными хвостиками, зеленоватые косички которых завиваются колечками, они похожи на знатных гостей, на женихов, разодевшихся для свадебного пира. Среди них желтеют скромными серо-коричневыми нарядами их подруги, миловидные и более спокойные, – видно, они рассчитывают на бдительность своих кавалеров. И все это блестящее свадебное общество, эта густая масса слегка покачивающихся на воде диких уток так близка к нам, что глаз различает каждый оттенок на перьях, каждый полутон вместе с отражением его в воде…
Тогда охотничья страсть перерастает в наших душах в настоящее безумие. Страшное пламя зажигается у нас в глазах, руки дрожат. Мы тихонько просовываем дула ружей в узкие круглые отверстия. Щеки прижимаются к прикладам, пальцы – к куркам, и мы командуем себе: «Раз, два… три!» Четыре выстрела гремят вразнобой. Болото снова закипает, снова хлопают крылья, снова крякают наши подсадные, словно испытывая предательскую радость при виде раненых и убитых диких птиц. Одни перевернулись на спину и машут лапками, будто прощаются с оставшимися в живых подругами. Другие, подранки, пытаются нырнуть, ища спасения в воде. Третьи спешат выйти на берег и, переваливаясь на коротких коралловых лапках, спасаются бегством. Мы вылезаем из бочки и, шлепая по болоту, подбираем убитых и ловим раненых птиц…
Среди раненых уток я как-то присмотрел себе одну пару. Обе птицы были ранены в крыло, не слишком опасно, но улететь не могли.
Я отнес их домой и на всякий случай подрезал им ножницами маховые перья. После этого я посадил их в клетку, насыпал им кукурузы и поставил воды. В клетке они провели несколько дней, а когда привыкли ко мне и немного приручились, я выпустил их к курам, во двор, окруженный высокой каменной оградой.
Появление диких уток вызвало в курином обществе необычайное оживление. Сначала они прятались в траве у ограды и сторонились домашних птиц. Селезень не смел даже крякнуть. Он неизменно ходил следом за своей серенькой робкой подругой, поглядывал на небо и всегда был начеку. Парочка предпочитала проводить время в бурьяне и только к вечеру выходила пощипать низкую люцерну в нижней части двора. Чтоб им было где купаться, я выкопал яму и наполнил ее водой. С тех пор они стали большую часть дня болтаться в этой луже. Казалось, между ними и домашними птицами никакое общение невозможно. Но так было только первые два дня. На третий день произошло нечто необъяснимое: красный петух начал ухаживать за уткой. Селезень кипел негодованием и ревностыо. Между ними началась борьба, в которую скоро вмешался и второй петух, который тоже не остался равнодушен к серенькой дикарке. С утра до вечера трое соперников выдирали друг у друга перья. Во дворе слышалось то сердитое кряканье, то гневное ворчание петухов, то кудахтанье; перья летели во все стороны. Турниры не прекращались ни на минуту. Куры были совершенно забыты своими покровителями, а серая дикарка гордо прохаживалась взад-вперед и, переваливаясь на своих кривых лапах, знать ничего не хотела о страданиях и битвах троих своих поклонников. Она словно сознавала неотразимость своей красоты и выставляла ее напоказ, назло глупым курам. На следующий день красный петух едва не пробил голову второму петуху. С гребешков обоих текла кровь, она уже запачкала им шеи и перья, но борьба с небольшими перерывами продолжалась до самого полудня, пока силы обоих не иссякли. Что касается селезня, он оказался выносливее всех. Сражался он по-своему – хватал клювом одного из петухов и не отпускал, пока в клюве его не оставалось несколько перьев. Иногда он дрался одновременно с обоими петухами, иногда заключал союз с одним против другого. Только ночью, когда петухи и куры рассаживались по веткам большой шелковицы, селезень успокаивался и, никем не тревожимый, отдавался своим чувствам. Но даже и тогда петухи, заслышав его нежное кряканье, посылали ему с шелковицы строгие предупреждения.
Кто знает, чем бы все это кончилось, не вмешайся моя мама. Ей надоели крики и кудахтанье, драки и свары в нашем дворе.
Однажды утром, когда я был в школе, она зашла во двор, после короткой борьбы с селезнем схватила красавицу смутьянку и обменяла ее у какой-то крестьянки на молодую курочку.
Во дворе установилось спокойствие. Петухи притихли. Их неверные сердца снова обратились к прежним покорным подругам. Все пошло по-старому. Только селезень не успокоился. Он перестал есть. С утра до вечера и с вечера до утра он искал свою дикарку по всем уголкам двора, призывно и тоскливо крякая. На четвертый день он умер недалеко от их лужи. Я нашел его перевернувшимся на спинку, как умирают утки, сраженные выстрелом…
ВЕШНИЕ ВОДЫ
В конце марта солнце поднимается высоко, день становится равен ночи, и повсюду на напоенной влагой равнине начинает расти молодая, желто-зеленая роскошная трава. На болотах и мочажинах показываются заостренные листья тростника, еще маленькие водяные лилии, толстый и мягкий рогоз. Дикая гвоздика и всевозможные болотные травы быстро прорастают на влажной, хорошо удобренной почве. Вся равнина начинает весело зеленеть; то тут, то там блеют овечьи отары, новорожденные ягнята резвятся возле маток. Кое-где пасутся отощавшие лошади, которые провели зиму в конюшнях и теперь дорвались до зеленого корма.
Утра еще холодные, но, если ветра нет, к полудню солнце уже крепко припекает. Легкие испарения затягивают равнину. Горы со своими снежными вершинами окутываются теплой влагой и словно растворяются в ней. Вода блестит мягким свинцово-серым блеском, и, куда ни глянь, в ней купается весеннее солнце. В воздухе стоит запах сырости и гнили, но к нему все больше примешивается запах молодой зелени, которая прорастает во всех болотцах и лужах.
В такие полуденные часы лягушки, словно по команде, вдруг открывают свои оглушительные и торжественные концерты. Их кваканье точно перепиливает воздух, а из нашей бочки тем временем выползают всякие букашки и пауки, перезимовавшие в ее пазах. Они ползут по одежде, которую мы сняли, потому что стало уже очень тепло, по нашим ружьям и патронташам и даже по лицам, когда мы, сбросив с себя все лишнее, подставляем грудь ласковым лучам. Зажмуришься, и кажется, будто воздух вокруг тебя заряжен солнечной энергией. Душа упивается кипением новой жизни, в ушах стоит немолкнущий лягушачий хор и далекое блеяние овец, глаза не могут насытиться блеском зелени, и хочется смотреть не отрываясь на эту сверкающую воду, в которой купается солнце. Даже тощие, лохматые лошади ощущают животворную силу этих часов, и вот уж одна заржала радостно, бежит, разбрызгивая воду, по лужам, а из-под копыт ее взлетают брызги, словно серебряные монеты.
Самые разнообразные болотные птицы летят над равниной. Стаи чирков, поблескивая белыми брюшками, увлеченно играют в дрожащем воздухе, наполняя его своим потрескиванием. Там, глядишь, взлетит бекас, вскрикнет резко, сделает несколько зигзагов, пулей пронесется над болотом и камнем упадет в траву. По голым полянам у реки быстро прохаживаются светло-серые крупные, величиной с курицу, птицы с длинным, загнутым на конце клювом. Они выстроились в ряд, точно кооператоры, вышедшие на работу в поле. Время от времени они взлетают, кружатся то над одним, то над другим берегом и тогда издают приятные звуки, словно кто-то пытается играть на флейте. Это большие кроншнепы, или степные кулики, которые остановились в наших краях, чтобы подкормиться, прежде чем лететь дальше, в степи Бессарабии и Украины. А над всей равниной непрерывно проносятся другие птицы, с широкими траурными крыльями. Опьяненные теплым весенним днем, они кувыркаются в воздухе, как акробаты, сверкают белыми подкрыльями, кидаются то в одну, то в другую сторону, будто наслаждаясь своим искусным полетом. Их настойчивый писк словно обращен к вам – птицы спрашивают вас по-русски: «Чьи вы? Чьи вы?» Иногда они начинают мяукать по-кошачьи, с шумом проносятся над самой вашей головой и издали предупреждают всех болотных птиц о вашем присутствии. Они точно сторожа, добровольно взявшие на себя эту службу, и охотники их недолюбливают. Но как они красивы! На затылке у них торчит дугообразный хохолок из четырех темно-зеленых перьев. Большие черные глаза, украшенные снизу белой полоской, круглы, горячи и отличаются необыкновенной зоркостью. Перья на спинке отливают бронзово-зеленым, такого же цвета и зоб. Этих птиц, чибисов, в наших местах прозвали монашками. Если пробуешь подойти к ним поближе, они поворачиваются спиной, приподымают, раскинув веером, свои белые хвосты и будто кланяются тебе задом. Это знак, которым самцы предупреждают своих подруг об опасности. И действительно, вся стая взмывает в воздух.
Так проходят полуденные часы. Солнце начинает клониться к горам, и их огромная тень медленно наползает на равнину. С синих горных вершин спускается холодный вечер. Лягушки замолкают, стада возвращаются в деревню, и тогда откуда-то прилетает десяток серых цапель. Они возвращаются с юга и хрипло каркают, словно приветствуя знакомые места. Теперь болотные птицы, никем не тревожимые, отдадутся своим весенним заботам: утицы будут подыскивать места для будущих гнезд, бекасы, как только стемнеет, соберутся в тростнике и начнут свои веселые игры, чибисы заночуют в полях, а мы, притаившись в скрадке, будем сквозь узкие бойницы подстерегать добычу.
В одну такую мартовскую ночь, когда мы сидели в нашей бочке и вслушивались во все звуки, доносившиеся снаружи, подсадные вдруг тревожно закрякали.
Луны не было, равнина чернела, вокруг ничего не видно, кроме потемневшего зеркала нашей лужи, на котором глаз едва различал силуэты подсадных.
– Наверно, дикие утки сели на траву где-нибудь неподалеку, – сказал дед Мирю. – Они посидят там, а потом спустятся на воду, тогда будем стрелять, – добавил он.
Удивленный тем, что подсадные не сидят на своих кружках и беспокойно дергаются, я продолжал всматриваться. Вдруг на них прыгнула какая-то тень. Вода забурлила, кряканье стало отчаянным. Мы схватили ружья, но, пока мы соображали, кто же это нападает на наших уток, тень исчезла. Исчезла и одна из самок-подсадных.
Теперь все стало ясно. Мы решили не отходить от бойниц и сторожить до утра.
На рассвете наши утки снова закрякали. Из травы за болотцем показалась лисья голова.
Низко пригибаясь, стараясь не шлепать и не шуметь, лиса подкрадывалась к подсадным, которые захлопали крыльями по воде. Мы с дедом выстрелили вместе. Лиса заверещала, подпрыгнула и упала замертво.
Это была самка. Наверное, у нее были лисята, раз она решилась на такую рискованную операцию. Кто знает, где была ее нора, быть может, у самого подножия гор, но она успела отнести туда утку и вернуться за другой…
ПЕТКО
Чудесны апрельские дни и ночи в зеленых котловинах и на подветренных полянах, приютившихся у северных склонов нашей Стара-Планины.1 Цветет боярышник, и ветер далеко разносит его густой, сладкий аромат; цветут сливовые деревья, вишни и груши-дички, зеленеют хлеба, окруженные молодыми желто-зелеными рощами, в которых с утра до вечера раздается голос кукушки. Под блеянье отар, под звон овечьих колокольцев и птичьи трели приходят упоительные апрельские вечера. Горы постепенно синеют, лишь снежные вершины их еще светятся, вековые леса погружаются в сон, сизый туман затягивает мрачные ущелья и дубравы – древний приют гайдуков.2 Месяц выплывает перламутровой пуговицей, а скоро и вечерняя звезда начинает мерцать, будто капля фосфора, в чистом небе, отразившем зеленый наряд земли. В эти последние часы дня все живое словно бы торопится выразить свою радость. Черные дрозды поют так искусно, такие звучные и громкие запускают рулады, что им завидуют даже соловьи; кукушка кукует, не зная усталости, кричат только что вернувшиеся с юга перепела, мирно и кротко воркуют горлицы. Зяблики, зарянки, синички и все их собратья-певцы разнообразным щебетаньем выражают свою радость и свои надежды, и над землей несется множество голосов. Играет на свирели и чабан, что держит путь к деревне, дома которой белеют, точно грибы, или прячутся среди плодовых деревьев и старых дубов. Даже сороки, занятые устройством своих безобразных гнезд, ощущают необходимость выразить свое удовольствие от этой жизни. Они стрекочут, перелетая с места на место, а дятлы с такой силой долбят сухие ветки, что по дереву проходит дрожь и дупло его отзывается глухим гулом. На лугах зацветает медно-красная ажурная овсяница, большими кругами белеет ромашка, синеет вероника, желтеет молочай, налитый густым белым молоком. А в кустах на опушке благоухают фиалки.
Все живое давно уже проснулось к новой жизни. Проснулся и крот, ежик покинул свое убежище в корнях дуба, где он спал зимой, и теперь каждую ночь выходит к ручью, охотится на лягушек и прогуливается со своей колючей подружкой, такой же коротконогой, как он сам. Проснулся и барсук. Как же это произошло? Как он понял, что пришла весна?
Он залег в нору в середине декабря, когда его отяжелевшее от жира тело почувствовало настоятельную потребность в сне. Сонливость одолевала зверька, и обычно медлительные его движения становились еще более ленивыми и вялыми. В то же время он помрачнел, его охватило безразличие ко всему на свете – и к еде, и к ночным прогулкам, и к самой жизни. И не то чтоб ему было холодно. Защищенный толстым слоем жира, он не чувствовал холода, просто не хотелось вылезать из норы, где было тепло и уютно. Сама земля словно бы усыпляла его своим теплом и привлекала больше, чем внешний мир. Когда он последний раз бродил по лесу, в нору он вернулся с каким-то тряпьем в зубах. Это был рукав давно сношенной поддевки, брошенной лесорубом или чабаном.
Сначала барсук долго обнюхивал его своим маленьким черным носом и, лишь уверившись, что ничем другим, кроме земли и прелых листьев, рукав не пахнет, утащил его в нору и сунул в сухие листья и мягкую сыпучую землю, устилавшие его ложе.
Выпустив рукав изо рта, он постоял немного на задних лапах и несколько раз зевнул. Потом, сраженный приступом сна, лег, но заснул все-таки не сразу. Что-то его тревожило. Он снова приподнялся и стал зарываться в сухую землю и листья, пока они не покрыли его тело, а рукав остался под ним. Тогда, глубоко вздохнув, он наконец заснул крепким сном, уткнувшись пестрой мордочкой в мягкую шерсть на брюхе. Шел мелкий снег, деревья в лесу скрипели под напором северного ветра.
Смотря по тому, набирал ли мороз силу или отпускал, барсук то спал непробудно, то просыпался и долго моргал. Два раза за зиму, когда теплый ветер сгонял снег, он решался вылезти из норы. Побродил по южному склону одного из холмов, в поисках корней поковырял своими длинными черными когтями мягкую влажную землю. Когда же зима снова вернулась, выпало много снега и наступили сильные холода, он заснул глубоким, настоящим летаргическим сном и проспал до первых теплых мартовских дней. Все это время в двух шагах от него залегала каждый день большая лисица и смотрела на него с презрением, будто и не он был хозяином здешних мест. Барсук проспал без просыпу целый месяц. Сон так истощил его, что он исхудал, весь накопленный жир рассосался. Проснувшись, он тут же почувствовал, как холодна земля. Тепло, которое зимой спускалось вниз, теперь оттягивала поверхность земли. Оттуда доносились слабые, едва уловимые шумы. По всему этому барсук догадался, что наступила весна. О ее присутствии говорили и гул подземных вод, и влага в норе, и теплый воздух, которым тянуло снаружи, и пауки, начавшие шевелиться, и все звуки, проникавшие с поверхности.
Первой заботой барсука было почистить нору. Земля в некоторых ходах осыпалась, кое-где проникла снеговая вода, а зимние ветра нанесли в отверстия листву и сухие ветки. Барсук был настоящий чистюля и терпеть не мог беспорядка. Наткнувшись на перья и птичьи кости, брошенные лисой, он рассердился и гневно захрюкал. Чтобы убрать из норы весь сор, он пополз задним ходом, загребая лапами, и когда его серый зад показался из норы, он толкал перед собой целый вал листвы, земли и хвороста. Весь этот сор он скинул с терраски перед входом, образованной когда-то вырытой из норы и утоптанной землей.
Мягкий весенний воздух одурманил его. Он лег погреться на полуденном солнышке. От красноватых глинистых осыпей поднимался пар, небо синело, кое-где еще лежали большие пятна нерастаявшего снега. Жесткая, как щетка, шерсть барсука за зиму повылезла, особенно на брюхе. Согревшись, ощутив солнечное тепло всей спинкой, барсук принялся искать в своей шерсти насекомых.
Так он провел вторую половину дня, а когда стемнело и взошла луна, отправился на поиски пищи. Пища в эту пору скудная, и ему пришлось во многих местах разрыть землю на опушке леса, прежде чем он выкопал несколько корешков дикого чеснока. Ему страшно хотелось именно растительной пищи, гораздо больше чем мясной. К тому же мышей ловить было трудно, лягушки еще спали, а падаль нигде ему не подвернулась. Далеко отходить от норы он не смел и, как только стало светать, поспешил вернуться домой.
С каждым новым днем жизнь его становилась все размеренней и спокойней. Привычки, словно бы забытые за время спячки, быстро восстанавливались. В один и тот же час он выходил на добычу, возвращался всегда на рассвете, после полудня вылезал погреться на солнце и двигался постоянно по одним и тем же тропкам…
В апреле, когда мне не сиделось дома, я нашел в овраге, недалеко от зарослей вербы, несколько барсучьих нор. В ветвях вербы целыми днями ворковали горлицы. По дну оврага, покрытому палым листом, бесшумной тонкой струйкой бежал прозрачный лесной ручеек, склоны поросли невысоким, но густым кустарником. На закате солнца я приходил сюда, прятался на склоне против барсучьей норы и ждал, пока появится кто-нибудь из ее обитателей. Их было трое – двое старых барсуков и один некрупный, совсем молодой.
В эти предвечерние часы неподалеку пел соловей, воздух был пронизан лучами заходящего солнца, вокруг, поблескивая крылышками, мирно летали насекомые. Не отрывая взгляда от темных входов на противоположном склоне, я пытался сосчитать и запомнить сложные коленца соловья или вслушивался в воркованье горлиц.
Наконец солнце касалось горизонта, и лучи его скользили по вершинам деревьев. Овраг окутывала тень, птицы продолжали петь наперебой. Тогда в одном из отверстий показывалась пестрая голова барсука и тотчас исчезала, словно зверек замечал мое присутствие. Я был уже знаком с этой его наивной хитростью и терпеливо выжидал. Через пять минут барсук совершенно спокойно выходил на маленькую терраску перед норой, садился на задние лапы и принимался старательно чистить брюхо. В том ракурсе, в котором я его видел, он напоминал лохматый шар. Движения его, забавные и смешные, были похожи на движения медвежонка. Он зарывался мордочкой в мех на пузе, неуклюже чесался лапой и так комично вскидывал пеструю головку, высматривая, не надвигается ли какая опасность, что я едва удерживался от смеха. Покончив с туалетом, он уходил вверх по оврагу. Таким же образом появлялись и исчезали и двое других.
Мне ничего не стоило их застрелить, но зверьки стали мне симпатичны, и я все откладывал охоту, решив перенести ее на осень, когда и мех у них станет гуще.
Между тем в наш город приехал необыкновенный человек. Он привез с собой два мешка змей и трехмесячного волчонка, который яростно рвался с цепи. Устроившись на квартире в доме близ реки, он отправился на ловлю змей и всякого зверья. Очевидно, он был прислан к нам какой-нибудь зообазой.
И ядовитых, и других змей он ловил с поразительной легкостью. Он просто шел туда, где могли быть змеи, каким-то особым образом свистел, и змея вылезала из своей норки. Он брал ее рукой, вырывал у нее ядовитые зубы, если это оказывалась гадюка, и спокойно клал за пазуху или запускал себе в рукав. Змеелов был маленького росточка, подвижный, с зоркими серыми глазами, всегда улыбчивый и бодрый.