Текст книги "Весна в январе"
Автор книги: Эмилиян Станев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Месяц кончался. До открытия охотничьего сезона осталось три дня. Мы бросили ужение и готовились к первой охоте. Дед Мирю тщательно почистил свою двустволку, смазал изнутри все пружины, натер льняным маслом ложе и принялся снаряжать патроны. Это дело он делал с любовью, но медленно, старательно, словно хотел растянуть удовольствие. Я помогал ему, засыпая дробь. Он накладывал порох и специальной машинкой закручивал верх гильзы.
Погода стояла ясная, тихая, и мы занимались своим делом во дворе, куда дед Мирю вынес стол. Там мы приготовили около сотни патронов для перепелов.
Зымка как будто понимала, что значат эти приготовления. Она стала беспокойной, нервной. Ей не сиделось на месте. Она то подходила к нам и тыкалась мордой в колени старика, то бесцельно слонялась по двору и скулила.
Наконец наступил долгожданный день. Ночью я почти не спал, намереваясь выйти из дому еще до рассвета, и едва дождался утра. Когда я подошел к домику деда Мирю, его маленькое окошко светилось. Со двора доносился громкий лай. Лаяли все три собаки. Грохочущий бас Мурата звучал глубоко и нетерпеливо, при этом он жалобно подсвистывал носом, Волга прямо плакала, но с какими-то угрожающими нотками, а Зымка, которая пользовалась привилегией жить без привязи, бегала по двору, белея в полутьме, и то и дело опрокидывалась на спину и каталась по земле. Старик тоже был возбужден. Собаки распаляли его, настраивая на боевой лад, как труба настраивает полкового коня. Он суетился, укладывая сумку, вздорил из-за чего-то со своей доброй старухой, которая ходила за ним с лампой и светила ему, шикал на собак. Как только я вошел во двор, Зымка прыгнула мне на грудь, лизнула в лицо, повалила на землю и принялась носиться вокруг меня. Волга и Мурат залаяли еще неистовей.
– Возьми ружье и Зымку и иди, а я попробую утихомирить этих дьяволов, – сказал дед Мирю, надевая ремень ружья на мое плечо.
Он взял Зымку на поводок, дал мне его конец и велел ждать его чуть подальше, у конца улочки. Он думал таким образом успокоить собак, внушив им, будто это я, а не он идет на охоту. Но гончие на дали себя провести, и, когда он вышел со двора, вслед ему понесся еще более оглушительный лай и вой.
Я сжимал одной рукой тонкую шейку приклада, замирая от гордости и счастья – наконец-то у меня на плече была славная двустволка, а другой рукой держал поводок Зымки, которая тащила меня, хрипя и задыхаясь, стремясь как можно скорей выйти в поле. Но счастье мое было недолгим. Дед Мирю догнал меня, взял ружье и спустил Зымку.
Мы поднялись на холм и пошли жнивьем. Над землей стоял узенький серп месяца. Сквозь перистые облака на востоке медленно просачивалась заря. Небо краснело там тяжелым и мрачным багрянцем. Продолговатое облако было похоже на ятаган, склоненный над раскаленными угольями. Еще стрекотали цикады, но как-то неуверенно, устало – точно просили ночь не уходить. Откуда-то дохнул ветер, зашелестел листьями кукурузы, прошел по нашим лицам густой теплой волной. Легкий белесый свет коснулся гребня гор, белым пятном проступила снежная вершина. Через несколько минут свет на востоке стал веселым и чистым, разлился розовыми потоками, и вот уже и горы засияли, выросли, прекрасные и недоступные, и словно вспыхнули светом, а перистые облачка стали похожи на разорванную золотую броню. Месяц все так же висел над нами – лучезарнее, чем прежде, но уже далекий и бессильный.
Мы дошли до плодового сада, возле которого росло несколько орешин.
– Здесь посидим, – остановил меня дед Мирю, – отсюда начнем охоту, когда совсем рассветет, – и он обвел рукой широкое плато, расстилавшееся перед нами. Плато было покрыто жнивьем, некошеными овсами и кукурузой. – Тут самые перепелиные места. Слышишь, как самцы мяукают? Они кричат по утрам и по вечерам, – добавил дед Мирю, сворачивая цигарку. Как и большинство бедняков в то время, дед Мирю курил самосад, скручивая цигарки из тонкой бумаги или из газеты.
Действительно, кругом раздавались перепелиные голоса. Я давно уже знал их бой, но никогда до тех пор не слышал, как он начинается. Прежде чем начать собственно бой, перепел кричит что-то вроде «мармаро, мармаро», что в какой-то степени напоминает мяуканье. Сейчас это «мармаро» слышалось со всех сторон и так громко, как будто перепела были совсем близко. Посреди воркованья горлиц, свиста иволг и щебетанья уже проснувшихся мелких пичужек крик перепелов звучал резко и как-то странно. Зымка вслушивалась, наставив уши, и посматривала на хозяина, словно спрашивая его: «Слышишь? Чего же ты ждешь?»
Вдруг в ореховой листве над нами послышался неприятный хохот. Кто-то бесстыдно рассмеялся. Зымка повернула голову и уставилась в ту сторону. Я тоже невольно вздрогнул. Только старик сидел спокойно, будто ничего не слышал. Снова раздался хохот, еще более продолжительный, словно кого-то щекотали.
– Дедушка Мирю, что это? Там что, люди? – спросил я.
Старик улыбнулся и послюнявил цигарку.
– Подожди – увидишь, – сказал он.
В листве орешины снова кто-то захохотал. Раз, другой, и вдруг хохот перешел в несколько быстрых: «Ку-ку! ку-ку! ку-ку! ку-ку!».
Это была кукушка. Она просыпалась. Наверное, она хорошо провела ночь в широколистых ветвях орешины и теперь смеялась, словно ведьма, которой приснился веселый сон.
– Нагадала себе что-нибудь хорошее, – сказал дед Мирю. – Не жизнь у нее, а малина. О птенцах заботиться не надо, их другие кормят. Снесет яйцо, возьмет его в клюв и положит в гнездо какой-нибудь пичуги. Если кукушку вывела, скажем, горихвостка, эта кукушка и сама будет нести такие же яйца, как у горихвостки, и подкладывать их горихвостке в гнездо. Если ее высидела мухоловка, она кладет яйца в гнездо мухоловки. У каждой кукушки свои, можно сказать, няньки, свои помощницы, – заключил старик.
Через минуту из ореховой листвы вылетела серая птица, похожая на небольшого ястреба, пронеслась над садом и скрылась среди яблонь и сливовых деревьев. Оттуда донесся испуганный писк.
– Синицы трещат, – сказал дед. – Они ее люто ненавидят за все ее пакости – Ну, пошли, уже совсем рассвело, – добавил он оживленно и зарядил ружье.
Мы пошли к овсам. Зымка радостно кинулась вперед; она носилась большими кругами, сторожко вытянув морду, словно боясь уколоться о высокую солому жнивья. Вид у нее был немного обалделый, и казалось, что все четыре ее лапы и все тело служат только для того, чтобы поддерживать в нужном положении тупую морду с большим красно-коричневым носом.
– Ты иди слева от меня и немного позади, – сказал дед Мирю. – Зымка, не спеши! – прикрикнул он на собаку.
Мы подходили к кукурузному полю. Блестящая острая солома жнивья слегка хрустела у нас под ногами. Освещенная первыми лучами солнца, мокрая от росы, равнина курилась кое-где утренними испарениями.
Старик обеими руками держал ружье с взведенными курками, на стволах играли отсветы зари. Зымка, принюхиваясь, бежала впереди.
Вот она замедлила шаг, энергично замахала своим коротким хвостом, быстро завертелась на одном месте и вдруг замерла, точно окаменев. Тело ее вытянулось. Она словно не дышала. Голова составила одну линию с хребтом, а передняя лапа была поджата к животу. Она держала эту лапу так, будто боялась опустить ее на землю.
– Стойка, – сказал старик и зашагал к собаке, которая стояла, все так же оцепенев и уставившись куда-то прямо перед собой.
Старик приближался к ней угрожающе широкими, нетерпеливыми шагами. Мне стало страшно. Охваченный каким-то непонятным мне самому возбуждением, я не дыша смотрел то на собаку, то на старика. Вот он поравнялся с Зымкой – Зымка все так же, как заколдованная, всматривалась в стерню, – зашел вперед, сжимая в руках длинное блестящее ружье, и лицо его напряглось. Тогда собака стремительно метнулась в сторону, словно ее потянула туда неведомая сила, и из-под самой ее морды с легким звучным свистом взлетел крупный перепел. Он устремился к кукурузе и, быстро и часто взмахивая короткими крылышками, полетел над жнивьем. Неприятно и сухо щелкнул выстрел. Перепел перевернулся, повис головой вниз и, будто подхваченный вихрем, упал на желтое жнивье.
– Зымка, дай! – крикнул дед Мирю.
Собака кинулась, взяла в зубы перепела и, смеясь глазами и радостно виляя хвостом, поднесла его хозяину.
– Положи в сетку, – сказал он мне.
Вне себя от волнения и восторга, я взял в руки теплую, мягкую, пушистую птичку. Она лежала на моей ладони, свесив маленькую, похожую на куриную, головку. Я дивился коричнево-серым перышкам на ее спине, соломенным мазкам на перьях, неуловимым переливам тонов, в которых было и что-то земное, и что-то таинственно-манящее. Под конец я не вытерпел и тайком понюхал убитую перепелку, как это делала Зымка, знакомясь с каким-либо новым предметом…
Через полчаса убитые птицы уже здорово оттягивали мне пояс, а их лапки царапали мои голые коленки. Я не отрывал глаз от Зымки. Хотя я хорошо знал это плато, мне казалось, что я попал в какую-то неизвестную местность. Перепелок было много, особенно в овсах. Зымка находила их мастерски. Она бежала по краю поля и, найдя какую-то невидимую воздушную струю, подставляла ей нос. Иногда она просовывала голову в гущу стеблей, старательно втягивала в себя все запахи поля и, если там пряталась перепелка, заходила вглубь. Нежные метелки овса, русые, как девичьи косы, покачивались и шелестели. Собака прокладывала среди них дорожку, и вдруг наступала тишина. Ни один колосок больше не шевелился.
– Гоп, Зымка! Дай! – кричал дед Мирю, прижимая приклад к плечу.
Чтобы не топтать овес, он заставлял собаку поднимать перепелок, хотя и полагал, что это может испортить ее выучку.
Я обливался потом, но не чувствовал ни жары, ни тяжелой сумки за спиной. Стерня колола мои босые ноги, ежевика расцарапала мне щиколотки, но все это меня ничуть не трогало. Мне ужасно хотелось увидеть, как перепелка лежит под самым носом у Зымки, и понять, почему она не улетает, если собака не двигается. Каждый раз, когда Зымка делала стойку, я порывался попросить старика позволить мне посмотреть на перепелку. Но, когда дело доходило до выстрела, я решал, что попрошу в следующий раз.
Часам к десяти, когда высохла роса, обе сетки наполнились. Зымка устала, вывалила язык, дышала с хрипом. Становилось жарко. Дед Мирю решил свернуть к реке. Там собака могла бы поостыть, досыта напиться и отдохнуть. После этого можно было обшарить оставшуюся часть плато.
Мы зашагали прямиком через жнивье и картофельное поле. Вдруг Зымка сделала стойку чуть ли не на голом месте, недалеко от высоких бодяков. Учуяв перепелку, она не успела даже спрятать язык и так и замерла, прихватив кончик языка зубами. Большая серая муха тотчас присосалась к нему, но Зымка ничего не замечала.
Я попросил деда разрешить мне взглянуть на перепелку.
– Раз уж тебе так хочется, иди вперед. Только осторожно, не подними ее. Смотри туда, куда смотрит собака, промеж соломинок.
Осторожно и робко я подошел поближе. Я окидывал лихорадочным взглядом каждый комок земли, потом снова смотрел на Зымку и пытался понять, куда уставилась она. Перед ней ничего не было. Я сделал еще шаг, снова всмотрелся и тут наконец заметил перепелку. Она лежала в полуметре от собачьей морды, и соломинки сливались со светло-желтыми полосками на ее перьях, так что казалось, будто ничего, кроме земли, под соломинками и нет. И как она лежала! Вытянутое вперед, прижатое к земле тельце даже не вздрагивало, словно она была не живым существом, а чем-то неодушевленным, окаменелым и мертвым. Маленькая головка с черными, как бусинки, глазками была опущена. Перепелка смотрела на нависшую над ней морду Зымки, а Зымка смотрела на нее. Так они и замерли в немом созерцании: Зымка – скованная нерешительностью, точно завороженная, а перепелка – парализованная ее присутствием, подстерегающая то мгновение, когда собака бросится на нее, чтобы самой тут же взлететь. Постепенно я начал различать отдельные краски на ее перьях, темно-серое, почти черное ожерелье у горла. Мне стало жалко эту притаившуюся, точно мышонок, птицу, но, с другой стороны, я испытывал страстное желание ее поймать.
– Видишь? – спросил дед Мирю.
– Да, да, – шептал я, потрясенный и все еще готовый усомниться в том, что передо мной живое существо.
– Теперь подайся в сторонку, – сказал старик.
Перепелка вспорхнула, полетела низко над землей и опустилась в нескольких метрах от нас. Зымка кинулась к ней. Перепелка, опередив ее, снова поднялась, пролетела с десяток метров и снова опустилась.
– Наседка, – сказал дед Мирю. – Зымка, назад.
В зарослях бодяка пряталось семь перепелят. Подойдя к ним поближе, Зымка тут же сделала стойку. Птенцы заметались с жалобным писком. Мы взяли Зымку на поводок и пошли дальше.
– Перепелка хотела обмануть собаку. Вот что значит мать – жертвовала собой, чтобы спасти птенцов, – сказал старик. – А куропатки притворяются, будто они раненые, хромые. Падают перед носом у собаки, ковыляют по земле, словно подстреленные, и сбивают собаку с толку, отводят ее подальше от маленьких. А как отведут, взлетают, и глупая собака остается ни с чем…
Зымка вошла в реку и улеглась, посматривая на нас с веселым и довольным видом. В воде она скоро задышала легче, несколько раз принималась лакать воду, а потом, мокрая и безобразная, выбралась на берег и, отряхиваясь, обдала нас дождем мельчайших брызг…
ХИТРЕЦ
Дед Мирю продавал перепелок в ресторан городского казино или богатому зубному врачу. Это были его единственные покупатели. Однако часто случалось, что ни высокий и худой, как журавль, доктор, ни толстый управляющий казино не хотели купить дичь – то ли оттого, что старик стоял на своей цене, то ли еще почему. Тогда дед Мирю звал к себе своего соседа Йонко, такого же бедняка, как он сам, разводил во дворе огонь и жарил птиц на вертеле.
Во время этих угощений он становился особенно словоохотлив. Живо и увлекательно он рассказывал, например, как перепелки улетают на юг. В молодости он ходил на каком-то суденышке вдоль нашего побережья, добирался и до Сирии и много чего повидал. Слушая его рассказы, я переносился на берег моря, в темные октябрьские ночи, видел холодные чернильные волны с белыми гривами пены, необозримую бушующую стихию и поблескивающий во тьме маяк. Над самыми волнами, словно туча длиной в целый километр, со свистом несется плотно сбитая стая перепелок. Она кажется тенью над слегка освещенной водой. Ухо улавливает мягкое, хрипловатое жужжание множества крыл. Густыми рядами летят сквозь ветреную, бурную ночь тысячи птичек – таких беспомощных в отдельности и таких могучих вместе, когда они охвачены единым порывом. Они летят откуда-то из Крыма, от берегов Советского Союза, из Бессарабии, с хлебных просторов Украины. Там они сбивались постепенно в маленькие стаи, перекликались, сбегаясь одна к другой по убранным полям, по траве, по кукурузе и огородам, ведя за собой подросшее потомство. Стаи передвигались то по воздуху, то по земле, преодолевая немалые расстояния, наконец, где-то в Крыму или в другом месте складывалась эта огромная туча. И вот теперь они летят на юг, гонимые наступающими холодами и голодом. Никакая стихия, никакая сила не может их удержать. Они видят желтый глаз маяка, потоки света, падающего в море, и устремляются к нему. Они надеются найти там тепло, убежище и покой. Точно выпущенное из пушки ядро, они ударяются в толстые стекла маяка, в натянутые вокруг провода, в стены и в крышу и падают мертвые, устилая землю вокруг маяка своими телами. Остальные летят дальше, оказываются над городом и опускаются на его окраинах. Там они разбегаются в разные стороны, по садам и огородам, спеша утолить голод и отдохнуть. Наступает утро, море успокаивается и блестит на утреннем солнце, как громадный щит. Ласково греет октябрьское солнце. Тогда из города выходят охотники и повсюду начинают трещать выстрелы. Целый день продолжается эта пальба, а к вечеру охотники торжественно проходят по городским улицам с тяжелыми связками перепелок. Из неисчислимой стаи остается несколько сотен птиц, разбежавшихся по окрестным полям. Ночью они собираются вместе, поднимаются в воздух и продолжают свой опасный путь. У теплых морских берегов юга их ждут раскинутые сети, новые охотники и новая смерть. И там люди рады полакомиться их нежным мясом…
– Больше всего их ловят сетями, – рассказывал дед Мирю. – В городе Яффа в ресторанах и даже в харчевнях висят клетки с живыми перепелками. Зайдешь туда, тебе достают перепелку, отрезают ей голову и у тебя на глазах ощипывают и жарят. Там я видел, как их ловят тысячами…
После таких рассказов мне уже меньше хотелось охотиться на перепелок. Маленькая птичка начинала казаться мне настоящим трагическим героем, а дед часто ходил на охоту, стараясь хоть немножко подработать, так как в те времена была сильная безработица.
– Ну что, не пора домой? – спрашивал дед Мирю, когда сетки наполнялись. – Штук двадцать уже есть, хватит. Смысл охоты не в том, чтобы ею кормиться, да что поделаешь… А ты изучай природу, учись стрелять, побольше двигайся, и будешь здоровым и крепким, – советовал он мне.
И действительно, наши походы сделали меня сильным, ловким и выносливым. Я быстро окреп, научился стрелять из своего дробовика. Не щурился и не моргал, когда нажимал спуск, хладнокровно и быстро прицеливался, а мой правый глаз стал «командующим» глазом, то есть после долгих упражнений я научился фиксировать им предметы. За это лето я многое узнал и о животных и о людях. Случалось, Зымка поднимала стаю куропаток или останавливалась перед ежом, лаяла на него, досадуя, что не может до него дотронуться, и наконец, исколов морду о его иголки, оставляла в покое. Иногда чуть ли не у нее из-под носа выскакивал заяц, стрелой кидался в кукурузу, а она бежала за ним и удивлялась, что хозяин не проявляет к нему никакого интереса.
Однажды она сделала стойку на меже. Когда мы заглянули туда, то увидели, что в траве прячется зайчонок, совсем маленький, величиной с рукавичку. Мы взяли собаку на поводок и с большим трудом поймали длинноухого мальца. Дед Мирю велел мне прикрепить к заячьему уху кнопку и отпустить пленника.
– Посмотрим, кто из охотников его убьет, – сказал старик.
Я отнес зайчонка домой и прикрепил к его уху кнопку. После этого я вынес его за город и отпустил.
Пришла осень. Мы стали ходить на охоту на зайцев и лис с Волгой и Муратом. Выучив уроки, всегда, когда мог, я бежал к деду Мирю в надежде на то, что он собирается на охоту. Я вел на поводке обеих собак; они тащили меня за собой и пыхтели от нетерпения, стремясь как можно скорее оказаться в лесу. Там они беспокойно обнюхивали тропинки или забивались в чащобу. Славные дни наступили для охоты. Небо – ласковое и голубое, как детские глаза, – словно созерцало усталую землю. Леса желтели, тронутые первыми ночными заморозками; сквозь прозрачную воду реки и ручьев, давно вернувшихся в свои русла, видно было, как бьют зеленоватые холодные ключи. Созревал боярышник, и к нему слеталось множество птиц. По утрам выпадала жемчужно-холодная роса, а к полудню октябрьское солнце начинало припекать, и в воздухе стоял запах палой листвы. В буковых лесах этот запах был таким упоительным, что невозможно было надышаться.
Мы пускали собак на какую-нибудь полыхающую осенними красками вырубку, а сами сторожили на тропинках, наслаждаясь тишиной и покоем леса. Глядишь – то там, то здесь оторвется лист, лимонно-желтый, точно солнечный блик, закружится и с тихим шорохом медленно ляжет на землю. Сойка крикнет, дрозд просвистит испуганно, и снова стеклянная, зачарованная тишина. Только задумаешься о чем-нибудь и засмотришься на бабочку, которая порхает тут поблизости и знать не знает, что это последние ее дни, как вдруг Волга взвизгнет, словно ее ударили, глухо тявкнет Мурат, и два собачьих голоса понесутся наперегонки, перебивая друг друга. Тоненький, плачущий альт суки одолевает бас Мурата. Весело и волнующе звучит эта дикая и страстная песнь, полнит эхом овраги, то затихает, то снова несется по лесу. По низкому густому подлеску, где палая листва выдает каждый шаг, бежит рыжая лиса, обманывает собак, старается скрыть запах своих маленьких черных лап. Она крадется, как змея, вдоль какой-нибудь незаметной сырой тропки, прыгает с камня на камень по синеватым обрывам…
Притаившись за спиной старика, который, держа ружье наготове, обшаривает глазами все вокруг, я с остановившимся сердцем слушаю гон. Лай приближается, подходит к нам, становится все сильнее, все яснее. Слышно, как свистит носом Волга, как сварливо и злобно она лает. Под нами раздается шорох, из густых зарослей горной сосны, усеянных камнями, доносятся чьи-то быстрые мелкие шажки, и старик вскидывает ружье. Гремит выстрел, эхо подхватывает его, – словно в лесу что-то рушится, – и несет все дальше и дальше, спугивая тишину и безветренный покой осеннего дня…
По камням катится, свернувшись в клубок, смертельно раненная лисица и из последних сил пытается подняться на ноги. Грохочет второй выстрел, словно торопясь, пока не заглохло эхо, догнать первый, всплескивают крыльями два вяхиря, напуганных грохотом, а Волга, увидев между кустов умирающую лисицу, визжит торжествующе и страстно…
– Бери, бери ее скорей, а то как бы собаки не попортили! – нетерпеливо кричит дед Мирю, и я бегу, не обращая внимания на кривые, цепкие ветки сосны, которые хватают меня со всех сторон и лезут в глаза.
На миг я останавливаюсь, пораженный, и боюсь дотронуться до мертвого зверька. Вытянувшись во весь рост, он лежит вниз головой на крутом склоне. А вдруг лиса только притворяется мертвой, как рассказывают сказки? Вдруг она укусит меня, когда я возьму ее в руки? На великолепной ее шкуре, отсвечивающей медным блеском, видна кровь. Язык закушен, словно для того, чтобы не издать ни мольбы, ни стона. Но глаза еще живы – янтарно-желтые, светлые и лукавые. Они будут жить еще несколько часов, пока зрачки не сморщатся, не станут, как желатиновая пленка, – тусклыми и безразличными… С какой ненавистью набрасывается на зверя Волга, как будто лиса – ее давний смертельный враг! Она душит и треплет ее. Тут я убеждаюсь, что она мертва, и поднимаю ее за ноги. Ее толстый, пушистый, как кудель, хвост падает ей на спину. Лисица немало весит, и я с трудом выволакиваю ее наверх на тропинку, где дед Мирю сдерет с нее ее красивую шкуру…
Иногда под выстрел попадался кудрявый, иссиня-серый лесной заяц с мягкой и гладкой шерсткой, длинные блестящие волоски которой поражают чистотой. Живот у него белый, пушистый. На усы набегает рубиновая капелька крови. Глаза большие, жёлтые, неприятно вытаращенные и мрачные…
Когда под вечер мы возвращались в город, собаки почти каждый раз подымали в неказистой пригородной рощице, все кусты которой были обглоданы козами, какое-то животное. Пониже рощицы шел овраг. Зверь убегал в ту сторону, и собаки теряли его след. Они рыскали взад-вперёд, искали след и от досады принимались лаять понапрасну.
– Наверное, это какая-нибудь хитрая лисица, – говорил дед Мирю.
Мы звали собак и уходили, отложив преследование неизвестного зверя до другого раза. Но вот однажды старик решил, что настало время раскрыть тайну.
– Иди в овраг и там спусти собак, – сказал он мне, когда мы подошли к рощице. – Если это лиса, она, почуяв, что ты внизу, побежит наверх. – И он пошел на невысокий холм, по которому проходила лесная дорожка.
В овраге я спустил Волгу и Мурата и обмотал поводки себе вокруг пояса. Собаки поняли, что от них требуется, и шмыгнули в кусты.
Мне пришло в голову спрятаться. Я перескочил ручей, бежавший по дну оврага, и уселся за куст боярышника по другую сторону небольшой заводи, посреди которой торчал здоровенный камень. На этот камень в дождливые дни вода нанесла тину и всякую труху. Он поднимался над водой наполовину, со всех сторон окруженный водой, как маленький остров. Труха и тина успели высохнуть.
Собаки побежали лесом вверх. Старик, успевший дойти до вершины холма, тихонько свистнул им. Прошло несколько минут. Волга и Мурат усиленно искали. Вдруг Волга неуверенно тявкнула. В наступившей тишине было слышно, как плещется вода в ручье и как собаки шарят по редким кустам.
Что-то прошумело глухо и мягко. Я приподнялся и посмотрел сквозь колючие ветки боярышника.
По склону скатывался заяц. Он несся прямо на меня, точно желтоватый шар, пущенный по крутому скату холма. Добежав до края оврага, он остановился. Его длинные уши шевельнулись, как ножницы. Заяц привстал – гибкий и нежный – и посмотрел на вершину холма, где шуршали листвой собаки. Снова залаяла Волга. Заяц припал к земле, потом выгнул спину и, сделав два больших прыжка, снова застыл… Он был теперь от меня не дальше чем в десяти шагах. Я видел каждый его волосок и неотрывно следил за его движениями. Заяц был некрупный, молодой. Шерсть на груди его была кирпично-красной, на спине – желтоватой. Секунду он простоял, выгнув спину, точно размышляя, бежать ли ему дальше по оврагу или остаться здесь. Вдруг он вскинулся, прыгнул как-то смешно в ту сторону, откуда только что прибежал, и, разогнавшись, молниеносно перелетел на камень, торчавший посреди заводи. Там он плотно вжался в маленькое углубление, слился с тиной и трухой, облепившей камень, и стал похож на выпуклость камня. Я наблюдал, как он постепенно исчезал у меня на глазах. Кто научил его так прятаться? Видел ли он цвета, различал ли их неуловимые оттенки? Или его шерсть и форма тела, когда он лежал, и были специально устроены так, чтобы обманывать глаз? Я был поражен тем, как ловко он пристроился на камне; его зад, где шерсть была сероватая, лежал на голом камне, а не на тине, где он больше бы выделялся. Значит, заяц умел с толком выбрать себе место. Только глаз выдавал, где его голова, но если бы он не устраивался на камне у меня на виду, я никогда бы не поверил, что эта желтая точка может быть глазом животного.
Собаки взяли след и с лаем приближались к заводи. Заяц лежал, прижавшись к камню, и словно не дышал. От неуловимой игры серо-коричневых тонов его шкурки, в которые я вглядывался, у меня начала кружиться голова, очертания зайца расплывались. Но стоило мне посмотреть в сторону и потом снова на камень, я видел его ясно. Я внимательнее посмотрел на его уши. Он прижал их к спине, так что они едва выделялись на ней двумя более темными полосками. На одной из этих полосок посередине виднелось светлое пятнышко. Это была алюминиевая кнопка, которую я прикрепил летом к уху маленького, с рукавичку величиной, зайчонка…
Это открытие взволновало меня. Значит, этот заяц – от самый малыш, которого я гладил по дороге домой и которого я пустил на следующий день в кукурузное поле. Видно, он так и жил там, пока не убрали кукурузу. А тогда уже переселился в рощицу.
Собаки выбежали на край оврага. Идя по следу, они оказались в двух шагах от камня и с ожесточенным лаем искали потерянный след. Они бегали по оврагу то вверх, то вниз, Волга перескочила через ручей, нашла меня за кустом боярышника и удивленно посмотрела на меня, словно спрашивая, не видел ли я, куда делся заяц. Потом она побежала дальше, нюхая землю.
Заяц весь напрягся. Мне казалось, что он едва удерживается, чтобы не спрыгнуть с камня. Когда собаки повернули обратно, он успокоился.
Дед Мирю ругался наверху на дороге. Потом он окликнул меня:
– Ну что, видел кого-нибудь?
Я вышел из-за боярышника и пошел вниз по оврагу.
– Эй! – снова окликнул меня старик.
– Ничего не видел, – сказал я.
– Гм, странно. Может, это кошка? Посмотри, не забралась ли она где на дерево, – сказал он.
Мы прошли всю рощицу насквозь и продолжали охоту в другом месте.
Вечером, когда мы возвращались в город, меня заела совесть, и я рассказал все старику, попросив его не сердиться.
Он терпеливо выслушал меня, весело рассмеялся и сказал:
– Как ты мог подумать, что у меня поднимется рука на этого зайчонка? Зайчонок ведь наш, через наши руки, можно сказать, прошел. Разве мы стали бы его трогать? Человек не только бьет дичь, но и защищает ее. Если уж раз позаботишься о каком зверьке, потом сердце не позволяет причинить ему зло… Пусть себе живет, пусть прыгает. Но до чего ж хитер! – воскликнул он и по дороге рассказал мне, что однажды видел, как заяц, спасаясь от собак, прыгнул на изъеденный козами ствол боярышника и сидел на боярышнике, пока собаки не пробежали мимо.
– Значит, заяц понимает, что следы выдают его, и старается их замести? – спросил я.
– А как же иначе? Когда выпадет снег, я тебе покажу, на какие хитрости он пускается и как мастерски запутывает следы.
ГОСТЬ
Вниз по реке, довольно далеко от города, там, где начинались большие леса, стояла старая мельница. Мельник, дядюшка Петко, по прозвищу Черепаха, до недавнего времени брался за любую работу. В городе он то плотничал – чинил заборы, двери, сараи, то выполнял всякую черную работу, зимой пилил дрова и чистил снег. Сейчас он нанялся мельником на эту мельницу, принадлежавшую владельцу одного постоялого двора, толстяку и скупердяю.
Когда нам случалось проходить мимо его мельницы, Черепаха каждый раз просил деда Мирю убить одну лисицу. Лиса эта, по его словам, что ни ночь, уносила у него по курице.
– Как же я ее убью? Откуда мне знать которую? Лис много, по ночам из леса выходит не одна и не две, – отвечал старик.
– Ты останься на вечер посторожить и убьешь ее, – уговаривал его мельник.
– Сделай себе лучше курятник покрепче. Это-то ты умеешь, – советовал ему дед Мирю.
– Курятник у меня хороший, да эта гадина все равно исхитряется туда залезать. Всех кур у меня передушит, – жаловался мельник.
Но старик не хотел браться за это дело, и Черепаха на него обиделся.
Мы продолжали ходить на охоту в те края то с гончими, то с одной Зымкой – за каменными куропатками и вальдшнепами. Каменные куропатки попадались недалеко от реки, в голой, каменистой местности. По утрам, до рассвета, они подавали голос с высоких известняковых скал: «Ки-ки-кик! Ки-ки-кик!» – и их металлический щебет заставлял Зымку настораживать уши. А вальдшнепов мы искали на дубовых вырубках, где были старые, гнилые пни.
Однажды во время охоты пошел дождь, и мы завернули на мельницу обсушиться и переждать непогоду. Мельник встретил нас холодно.
– Ну, как лисица? Приходит? – спросил дел Мирю.
– И не говори… Две недели назад унес всех кур домой, да старуха моя не соглашается. Двор, говорит, мал, цветы ее клюют. Позавчера принес их обратно, и за ночь петуха не стало. А ведь они под крышей были, в сукновальне, – рассказывал нам дед Петко, раздосадованный и огорченный.
– Как же лиса туда залезла? – удивился старик.