355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Жерминаль (Перевод Н Немчиновой) » Текст книги (страница 9)
Жерминаль (Перевод Н Немчиновой)
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:58

Текст книги "Жерминаль (Перевод Н Немчиновой)"


Автор книги: Эмиль Золя


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

– Нет, нет! Не хочу! Я еще слишком молодая... Погоди немножко, когда я хоть стану такая, как все.

Он бормотал срывающимся голосом:

– Глупая! Так чего же тебе тогда бояться? Ну что тебе стоит?

И больше он не стал говорить. Крепко схватил ее и бросил под навес. Она упала навзничь на ветхие канаты и перестала защищаться, подчинившись страсти мужчины с той унаследованной покорностью, которая заставляла дочерей углекопов слишком рано, чуть ли не с детских лет, отдаваться любовникам в поле, открытом всем ветрам. Затих жалобный лепет, слышалось только тяжелое дыхание мужчины.

Этьен сидел не шевелясь и все слышал. Ну вот, еще, одна пала. А теперь, раз он поглядел комедию, можно и уйти. Он встал, испытывая какое-то тягостное чувство, в котором были и смущение, и зависть, и поднимавшийся гнев. Уже не боясь нашуметь, он шел, спотыкаясь, перешагивая через бревна, ведь те двое слишком заняты друг другом и еще долго здесь пробудут.

Но не прошел он и ста шагов по дороге, как, обернувшись, увидел, к своему удивлению, что они поднялись, и как будто собираются идти, как и он, в сторону поселка. Мужчина обнимал девушку за талию, прижимал ее к себе, словно с признательностью, опять что-то шептал ей на ухо; зато она теперь торопилась, хотела поскорее вернуться домой, и по всему было видно, что ей неприятно здесь оставаться.

И вдруг Этьена охватило мучительное желание увидеть их лица. Ну что за глупость! Он ускорил шаг, чтобы не поддаться соблазну. Однако его ноги словно сами собою замедляли шаг и, дойдя до первого фонаря, он спрятался в тень. Парочка прошла мимо, и он остолбенел, узнав Катрин и Шаваля. Сперва он глазам своим не поверил: неужели эта девушка в ярко-синем платье и в черном чепчике действительно Катрин, которая казалась мальчишкой-подростком, когда на ней были штаны и колпак, обтягивавший голову? Вот почему в Рекильяре он не угадал, что это Катрин, хотя она прошла, коснувшись его платьем. Но теперь он увидел ее лицо и больше не сомневался. У кого же еще могли быть такие глаза – зеленоватые, прозрачные, как вода в роднике, такие светлые и глубокие глаза? Но какая дрянь распутная! У него возникло яростное, беспричинное желание отомстить ей. За что? Какие были у него права на нее? Сейчас он презирал ее. Да еще и находил, что ей совсем не идет женское платье. Уродина, вот и все!

Парочка медленно шла по дороге, не подозревая, что за ней следят. Остановив Катрин, Шаваль целовал ее в шею за ушком, и она больше не рвалась вперед, шла медленнее, смеялась тихим смехом в ответ на ласки. Нарочно отстав от них, Этьен был вынужден идти за ними следом и негодовал, что они загораживают ему дорогу, да еще и утешают его зрелищем, которое его бесит. Так, значит, она сказала правду нынче утром, уверяя, что еще не была ничьей любовницей. А он ей не поверил, отказался от нее, не желая уподобиться тому, другому. И вот ее перехватили под самым его носом, оставили его в дураках, а он еще нашел себе гнусное развлечение – подглядывал за ними. Просто с ума можно сойти! Он сжимал кулаки, готов был растерзать Шаваля, поддавшись слепому порыву ревности, толкающей на убийство...

Прогулка длилась с полчаса. Подходя к Ворейской шахте, Шаваль и Катрин вновь замедлили шаг, два раза останавливались на берегу канала, три раза у террикона; теперь оба они были очень веселы, обменивались шаловливыми нежностями. Из опасения, что его заметят, Этьену тоже приходилось останавливаться. Он старался внушить себе грубые мысли: впредь ему наука, не будь щепетильным, не церемонься с девушками. Когда миновали шахту, Этьен мог бы свободно повернуть к Раснеру и поужинать там, но он двинулся дальше за парочкой, дошел до самого поселка и, спрятавшись в тени, долго стоял там, пока не увидел, что Шаваль отпустил Катрин, и она вернулась домой. Удостоверившись, что любовники расстались, он снова двинулся в путь, и долго шел по дороге к Маршьену, шатая машинально, ни о чем не думая; на душе у него было так мерзко, что он не мог сейчас запереться в четырех стенах.

Было около девяти часов вечера, когда Этьен прошел обратно через поселок, вспомнив о том, что надо поесть и лечь спать, если он хочет встать завтра в четыре часа утра. Весь поселок спал, все было черно вокруг. Ни единой полоски света не пробивалось сквозь запертые ставни в домах, выстроившихся длинными шеренгами: наверно, все там спали тяжелым сном, всхрапывая, как солдаты в казармах. На улицах – ни души. Только кошка пробежала по пустынным огородам. Кончился еще один день мучительного труда, люди, чуть не падавшие за столом от усталости, едва добирались до постели и, отяжелев от пищи, сразу засыпали.

В ярко освещенном кабачке Раснера машинист с шахты и двое рабочих дневной смены пили пиво. Этьен не сразу переступил порог – сперва постоял у дверей и в последний раз посмотрел вокруг.

Все то же беспредельное черное пространство, которое он видел утром, когда добрался сюда, подстегиваемый холодным ветром. Прямо перед ним лежала Ворейская шахта, припав к земле, будто злой, хищный зверь, и тьму вокруг нее пронизывали лишь несколько огненных точек. Костры, зажженные на терриконе, казалось, висели в воздухе, словно три багровых луны, и свет их на мгновение выхватывал из темноты огромный силуэт старика Бессмертного и его буланой лошади. Дальше простиралась голая равнина – там мрак затопил Монсу, Маршьен, Вандамский лес, бесконечные поля, засеянные свеклой и пшеницей; а где-то далеко-далеко, словно маяки в океане тьмы, горели голубые огни над домнами и полыхало красное пламя над коксовыми батареями. Мало-помалу все заволокла влажная пелена – пошел дождь, тихий, затяжной, мелкий дождь, с монотонным, мерным шелестом падавший на все сокрытое, невидимое в ночи. И в мертвом безмолвии слышался лишь непрестанный шум – мощное дыхание паровой машины, пыхтевшей и днем и ночью, откачивающей из шахты воду.

* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *

I

На следующее утро Этьен опять спустился в шахту, и так пошло день за днем. Он начал привыкать, соразмерял все свое существование с новой работой, приобретал в ней сноровку, хотя вначале она показалась ему невыносимой. В первые две недели однообразие его жизни нарушила лишь недолгая болезнь, на двое суток приковавшая его к постели: все тело у него ломило, голова пылала; в жару лихорадки его преследовал один и тот же сон, почти бредовое видение: ему чудилось, что он пробирается с вагонеткой в узком штреке, таком узком, что его тело не пролезает там. Болезнь была вызвана мучительным напряжением в первые дни ученичества, крайней усталостью, и он быстро оправился.

Как и все его товарищи, он вставал в три утра, пил кофе и уходил, захватив с собой толстый бутерброд, приготовленный для него с вечера женой Раснера. Ежедневно по дороге в шахту он встречал старика Бессмертного, отправлявшегося домой спать, а возвращаясь, сталкивался с Бутлу, который шел на работу в дневную смену.

Он обзавелся шахтерской одеждой – шапкой, штанами, парусиновой курткой; так же, как и все, он дорогой дрожал от холода и грелся у пылающей печки в раздевальне. Потом, стоя босиком, ждал в приемочной, по которой гуляли свирепые сквозняки. Но машина, поблескивавшая наверху в полумраке стальными своими частями с медными перехватами, больше его не занимала; не интересовали его также и тросы, мелькавшие в бесшумном полете, словно черное крыло ночной птицы, ни клети, непрестанно нырявшие и выплывавшие среди гула сигналов, голосов, выкрикивающих приказы, грохота вагонеток, сотрясавших чугунные плиты пола. Тускло горела его лампа, – должно быть, проклятый ламповщик как следует ее не вычистил; сонливое оцепенение сразу проходило, когда озорной рукоятчик Муке погружал углекопов в клеть и, заигрывая с откатчицами, награждал девушек звонкими шлепками. Клеть снималась с упоров, камнем летела вниз на дно черной ямы, а Этьен даже не, поворачивал головы, чтобы посмотреть на убегающий свет. Никогда он не думал о том, что клеть может сорваться, и чем ниже спускался в темноте под проливным дождем, тем больше казалось ему, что он у себя дома. Внизу, в рудничном дворе, когда Пьерон, с обычным своим лицемерно-кротким видом, отпирал клеть и выпускал рабочих, неизменно слышался неровный топот множества ног; каждая артель направлялась в свой забой, люди шли, шлепая босыми ногами. Теперь выработки в шахте были знакомы ему лучше, чем улицы Монсу, он знал, где надо повернуть, а где – низко нагнуться, где – обойти лужу воды. Подземный путь в два километра стал для него таким привычным, что он мог бы пройти его без лампы, в полной темноте, заложив руки в карманы. И всякий раз бывали одни и те же встречи: вынырнет из мрака штейгер и осветит своей лампой лица рабочих; дядюшка Мук ведет лошадь в конюшню; Бебер погоняет Боевую, та фыркает и трусит рысцой; бежит позади поезда Жанлеи, чтобы закрыть двери вентиляционных ходов; толстуха Мукетта и худенькая Лидия толкают вагонетки.

Теперь Этьен меньше страдал от сырости и духоты в забое. Подниматься по узким ходам, именуемым "печью", ему стало удобно: он как будто истаял и пробирался в таких щелях, куда раньше не решился бы просунуть руку. Он дышал угольной, пылью, не испытывая недомогания, все различал в темноте, не беспокоился, что с него ручьем льется пот, и привык чувствовать на себе с утра до вечера мокрую одежду. Надо сказать, что он теперь не расходовал без толку свои силы, очень скоро у него в работе появилось уменье, – так скоро, что он удивлял всю артель. Три недели спустя он считался одним из лучших откатчиков во всей шахте: ни один быстрее его не подкатывал вагонетку к бремсбергу, никто не прицеплял ее к канату так ловко, как он. Благодаря своему маленькому росту он проскальзывал всюду, а руки у него хоть и были белы и тонки как у женщины, но под их нежной кожей перекатывались стальные мускулы, и они хорошо справлялись с тяжелой работой. Он никогда не жаловался, – вероятно, из гордости, даже когда едва дышал от усталости. Ему ставили в упрек только одно: он не понимает шутки – тотчас обидится, если кто-нибудь вздумает подразнить его. В общем, шахтеры приняли его в свою среду, смотрели на него как на настоящего углекопа; изнурительный труд стал для него привычным и постепенно превращал его в живую машину.

Больше всех дружил с ним Маэ, так как очень уважал умелых работников. Да и, как все остальные, он чувствовал, что Этьен по развитию выше его, видел, что он читает, пишет, набрасывает чертежи, слышал, как он разговаривает о таких мудреных вещах, о существовании которых Маэ прежде и не подозревал. Это его не удивляло: углекопы крепкие ребята, но головы у них работают хуже, чем у механиков; ему нравилось мужество паренька, решительность, с которой он пошел в углекопы, чтобы не сдохнуть с голоду. Впервые случайный работник в шахте так быстро освоился с делом. Когда, например, артель спешила с вырубкой угля и Маэ не хотелось отрывать от работы забойщиков, он поручал Этьену ставить крепь и был уверен, что тот все сделает аккуратно и прочно. Начальники всегда придирались к этому окаянному креплению, ежеминутно надо было опасаться, что явится инженер Негрель в сопровождении Дансара, будет кричать, спорите, требовать, чтобы все переделали; и Маэ заметил, что крепь, поставленная новым откатчиком, больше удовлетворяет начальство, хотя оно постоянно старается выказать недовольство Э все твердит, что в один прекрасный день Компания примет решительные меры. Вопрос этот все не разрешался, среди рабочих нарастало глухое недовольство; даже Маэ, человек спокойный, в конце концов стал приходить в негодование и гневно сжимал кулаки.

Между Захарием и Этьеном возникло было некоторое соперничество. Как-то вечером они чуть не подрались. Но легкомысленному Захарию, в сущности, плевать было на все, кроме удовольствий, поэтому он быстро утихомирился за дружески предложенной кружкой пива, да вскоре и сам признал превосходство новичка. Теперь и Левак смотрел на Этьена благосклонно и не прочь был побеседовать с ним о политике, находя, что у откатчика есть свои мысли, В артели лишь у одного Шаваля осталась тайная враждебность к Этьену, и тот ее чувствовал; нельзя сказать, что они с Шавалем косились друг на друга, напротив, – все считали их приятелями, но когда они обменивались шутками, в глазах у обоих вспыхивала ненависть. Меж ними стояла Катрин. Усталая и смиренная, она по-прежнему покорно сгибала спину, толкая свою вагонетку, по-прежнему была услужлива и приветлива со своим товарищем; да и Этьен всегда старался ей помочь; но ведь она послушно подчинялась требованиям своего любовника и открыто принимала его ласки. Их отношения никого не возмущали, это была всеми признанная связь; даже родители Катрин закрывали на это глаза и как будто не замечали, что Шаваль каждый вечер уводит Катрин за террикон, а потом провожает ее до дому и на прощанье целует на глазах у всего поселка. Этьен, воображавший, что примирился с таким положением, нередко подсмеивался над ее прогулками, отпускал смелые шуточки, какие позволяли себе парни и девушки, работая вместе в глубине шахты. Катрин отвечала в том же духе, с напускным озорством болтала о том, что сделал с нею Шаваль, но вдруг приходила в смятение и бледнела, когда встречалась взглядом с глазами Этьена. Оба отворачивались, по часу не обменивались ни словом и, казалось, полны были взаимной ненависти за что-то тайное, схороненное у них в душе, о чем они не смели сказать друг другу.

Пришла весна. Однажды на Этьена, когда он вышел после работы из шахты, пахнуло теплым апрельским ветром, чистым воздухом, бодрящим запахом помолодевшей земли и нежной зелени. Теперь каждый раз, когда он поднимался на поверхность, весна благоухала все слаще и ласково грела его. И как было не чувствовать весеннее тепло, проработав десять часов под землей, в сыром мраке, в который никогда не проникал луч солнца. Дни становились DCC длиннее, и вот в мае месяце спуск начинался на восходе солнца, когда с багряно-золотого неба заря разбрасывала отсветы по всей Верейской шахте и белые клубы пара, вырываясь из трубы машинного отделения, становились совсем розовыми. Больше не приходилось дрожать от холода – из далеких просторов равнины неслось животворное дыхание весны; высоко над землею в небе пели жаворонки. В три часа дня сияло яркое солнце, пожаром пылал горизонт, накаливались кирпичные стены, покрытые угольной пылью. В июне хлеба поднялись высоко, нежные голубовато-зеленые нивы четко выделялись на фоне темной свекольной ботвы. Перед глазами расстилалось беспредельное море зелени, волнующееся при малейшем ветерке, оно разрасталось все больше с каждым днем; случалось, к вечеру Этьен с удивлением замечал, что кругом стало еще краше, чем утром. Тополя, окаймлявшие канал, оделись пышной листвой. Терриконом завладела трава, на лугах запестрели цветы, – ростки новой жизни поднимались из земли, пока он мучился в недрах ее, в ярме нищеты и тяжкого труда.

Теперь, когда Этьен прогуливался по вечерам, он не вспугивал влюбленных за терриконом. Он наблюдал за их следами в хлебах, и по колыханию желтеющих колосьев и красных маков угадывал, где эти бесстыдники свили себе гнездо, словно птицы.

Захарий и Филомена, давние любовники, шли туда по привычке; Горелая, вечно разыскивавшая Лидию, постоянно обнаруживала ее там с Жанленом, – они забирались в самую гущу хлебов, старуха чуть не наступала на них, и только тогда они, вспорхнув, разлетались в разные стороны; что касается Мукетты, она успевала повсюду: через какое поле ни пойди, увидишь, как ее голова ныряет в колосьях или мелькнут ее ноги, когда она со всего размаху бросится навзничь. Свободная любовь нисколько не коробила Этьена, он находил ее преступной лишь в те вечера, когда встречал Катрин и Шаваля. Два раза он видел, как при его приближении они кинулись на землю посреди поля, и закачавшиеся колосья скрыли их. А однажды, проходя по узкой меже среди хлебов, он увидел сквозь стебли пшеницы светлые глаза Катрин, и вдруг они исчезли. Огромная равнина казалась ему в такие вечера тесной, и он предпочитал посидеть в заведении Раснера.

– Налейте-ка мне кружечку, госпожа Раснер... Нет, нынче я никуда не пойду, устал, просто ноги не держат.

И он поворачивался к своему товарищу, который обычно сидел за столом в глубине кабачка, прислонившись головой к стене.

– Суварин, не выпьешь за компанию?

– Спасибо, ничего не хочу.

Этьен познакомился с Сувариным, так как жил бок о бок с ним. Новый его знакомец служил на Ворейской шахте машинистом, снимал у Раснера комнату с мебелью на втором этаже, рядом с Этьеном. Это был человек лет тридцати, сухощавый блондин с тонкими чертами, отпустивший длинные волосы и пушистую бородку. Его белые острые зубы, изящный нос и маленький рот, нежный цвет лица были бы под стать хорошенькой девушке; лицо его хранило выражение какого-то кроткого упрямства, а в иные минуты его серые глаза светились стальным блеском, придававшим его облику что-то дикое. Отличительной особенностью его комнаты, обычной конуры бедняка-рабочего, являлся ящик с книгами и бумагами – все его имущество. По национальности он был русский, никогда не говорил о себе, а люди сочиняли о нем всякие небылицы. Углекопы, относившиеся к иностранцам весьма недоверчиво да еще чуявшие по его маленьким барским рукам, что он принадлежит к другому классу, чем они, сначала вообразили, будто он участник некоего приключения, быть может убийства, и укрывается от наказания. Но он относился к ним по-братски, без малейшей надменности прогуливаясь по поселку, раздавал ребятишкам всю имевшуюся в кармане мелочь, – и в конце концов рабочие приняли его в свою семью: их успокоили слова "политический эмигрант", как кто-то назвал Суварина, – слова туманные, в которых они, однако, видели оправдание многому, даже преступлению, если Суварин его совершил, и дававшие ему право на товарищескую близость и сочувствие обездоленных.

В первые недели знакомства он вел себя с Этьеном сдержанно, почти не разговаривал с ним, и поэтому лишь позднее тот узнал его историю. Суварин был младшим отпрыском в дворянской семье из Тульской губернии. В Санкт-Петербурге, где он изучал медицину, страстное увлечение идеалами социализма, охватившее тогда всю русскую молодежь, побудило его взяться за ручной труд, и он научился ремеслу механика, ибо решил идти в народ для того, чтобы узнать его и братски ему помогать.

Этим ремеслом он и существовал, после того как ему пришлось бежать из-за неудавшегося покушения на императора; целый месяц он жил в подвале фруктовой лавки, вел оттуда подкоп, проходивший поперек улицы, заряжал бомбы, что поминутно грозило ему смертью, – он мог погибнуть от взрыва под обломками дома. Отвергнутый родными, без денег, не допускавшийся во французские мастерские как подозрительный иностранец, ибо его считали шпионом, он умирал с голоду, и вдруг его наняла Угольная компания Монсу, которой срочно понадобился машинист. Он служил на шахте год, показал себя добросовестным, воздержанным, немногословным человеком, неделю работал в дневную смену, другую – в ночную и был так пунктуален, что начальство ставило его другим в пример.

– Тебе, стало быть, никогда пить не хочется? – смеясь, спросил его Этьен.

Суварин ответил кротким своим голосом, почти без акцента:

– За едой иногда хочется.

Подшучивая над его мнимыми любовными похождениями, Этьен стал уверять, что видел его около выселок "Шелковые чулочки" в хлебном поле, – несомненно, у него было любовное свидание с какой-нибудь откатчицей. Суварин с пренебрежительным спокойствием пожимал плечами. Свидание? На что это ему? В женщине он готов видеть соратника, товарища, если она отважна, как мужчина, и способна оказать братскую поддержку в борьбе. А для чего давать доступ в сердце чувству любви, источнику возможного слабодушия? Нет! Ни жены, ни друга – никаких уз! Он будет свободен от волнений крови – своей и чужой.

Каждый вечер, в девятом часу, когда кабачок пустел, Этьен любил посидеть там и побеседовать с Сувариным. Он пил маленькими глоточками пиво, машинист курил папиросу за папиросой, свертывая их пожелтевшими от табака тонкими пальцами; о чем-то думая, он следил туманным, задумчивым взглядом за расплывавшимися завитками дыма; левая рука, словно желая чем-нибудь занять себя, нервно сжималась и разжималась в пустоте; в конце концов он, по привычке, брал на колени ручную крольчиху, жившую в доме на свободе и вечно ходившую беременной. Крольчиха, которой он дал кличку "Польша", обожала его, сама подбегала к нему, обнюхивала его ноги, вставала на задние лапы, царапала его когтями и не успокаивалась до тех пор, пока он не брал ее, как ребенка, на руки. Тогда она прижималась к нему, сжавшись в комочек, и, заложив назад уши, закрывала глаза; Суварин безотчетными движениями руки гладил ее по шелковой шерстке, и его, казалось, успокаивало это живое, нежное тепло.

– Знаете что? – сказал однажды вечером Этьен. – Я получил письмо от Плюшара.

В комнате, кроме них, был только Раснер – ушел последний посетитель, возвращаясь в засыпавший поселок.

– О-о! – воскликнул Раснер, подойдя к своим жильцам. – Ну, как у Плюшара дела?

В свое время Этьен сообщил Плюшару, механику из Лилля, что поступил на копи в Монсу, и два месяца у них шла оживленная переписка. Плюшар старался привить ему свои убеждения, обрадовавшись возможности повести через него пропаганду среди углекопов.

– Пишет, что ассоциация, о которой вы знаете, развивается очень хорошо. Кажется, вступают в нее повсюду.

– А ты что скажешь об их обществе? – спросил Раснер у Суварина.

Тихонько почесывая крольчихе голову, Суварин выпустил колечко дыма и пробормотал с обычным своим спокойным видом:

– Глупости!

Но Этьен разгорячился. Все предрасполагало его к бунту, влекло к борьбе труда против капитала; он был невеждой, зато полон мечтаний неофита. Речь шла о Международном товариществе рабочих, о знаменитом Интернационале, который недавно был основан в Лондоне. Разве не было это отважным началом борьбы, в которой наконец восторжествует справедливость? Исчезнут границы, трудящиеся всего мира поднимутся и, объединившись, восстанут, чтобы обеспечить рабочему хлеб насущный, который он зарабатывает своим трудом. И какая простая, но великолепная организация: основа ее – секция, являющаяся представительницей коммуны; выше – федерация, объединяющая все секции данной провинции; затем – нация и, наконец, на самом верху – человечество, олицетворяемое Генеральным советом, в котором каждая нация представлена секретарем-корреспондентом. Меньше чем через полгода Товарищество завоюет весь мир, и трудящиеся продиктуют свою волю хозяевам, если те вздумают сопротивляться.

– Глупости! – повторил Суварин. – Ваш Карл Маркс, по-видимому, хочет все предоставить естественным силам. Никакой тайной политики, никаких заговоров, не правда ли? Все при ярком свете дня и исключительно ради повышения заработной платы... Да подите вы с вашей эволюцией! Спалите города в пламени пожаров, скосите целые народы, уничтожьте все, – и когда уже ничего не останется от этого прогнившего мира, быть может, возникнет новый, лучший мир.

Этьен рассмеялся. Он не всегда понимал слова своего товарища; эта теория разрушения казалась ему рисовкой. Раснер, человек еще более практический и вдобавок устроившийся в жизни, а потому весьма здравомыслящий, не обратил внимания на выпад Суварина. Он хотел все выяснить у Этьена поточнее.

– Так ты, значит, собираешься организовать секцию в Монсу? – спросил он.

Именно этого и добивался Плюшар, состоявший секретарем Федерации Северной Франции. Он особенно настаивал на том, что Товарищество может оказать помощь углекопам, если они когда-нибудь объявят забастовку. Этьен полагал, что забастовка неизбежна: споры из-за крепления кончатся плохо; достаточно Компании предъявить те требования, которыми она грозит, и все шахты взбунтуются.

– Взносы – вот помеха, – рассудительным тоном заявил Раснер, пятьдесят сантимов в год – в общий фонд, и два франка в секцию. Как будто деньги и небольшие, а вот увидишь, многие откажутся платить.

– Нам нужно прежде всего создать здесь кассу взаимопомощи, – – добавил Этьен. – В случае надобности она будет для нас стачечным фондом... Так или иначе, а пора подумать об этом. Я-то сам готов, если другие готовы.

Наступило молчание. В широко открытую дверь ворвался порыв ветра, лампа, стоявшая на конторке, начала коптить. Явственно слышалось звяканье лопаты: на шахте в котельной машинного отделения, кочегар загружал углем топку парового котла.

– Все так вздорожало! – вдруг заговорила жена Раснера.

Она вошла и, заняв обычное свое место, прислушивалась к разговору мужчин, угрюмая, в неизменном своем черном платье, в котором казалась выше ростом.

– Подумайте только: за яйца я заплатила сегодня двадцать два су... Нет, надо этому положить конец!

Трое мужчин оказались на этот раз единомышленниками, они говорили один за другим и с отчаянием в голосе высказывали свои мысли. Рабочий больше не в силах тянуть лямку; революция лишь увеличила его нищету, зато буржуазия разжирела после восемьдесят девятого года и жрет так жадно, что не оставляет бедняку даже крох со своего стола. Скажите на милость, разве трудящиеся получили мало-мальски приличную долю в том необычайном росте богатства и благосостояния, который произошел за последнее столетие? Над ними просто из, – девались, когда объявили их свободными. Да, им дали полную свободу подыхать с голоду, и уж этой свободой они пользовались вовсю! Разве в доме рабочего прибавится хлеба оттого, что он пойдет голосовать за ловкачей, которые, как только их выберут, давай пировать, а про голодных думают не больше, чем о старых своих стоптанных башмаках. Нет, так или иначе, а надо с этим покончить: мирным путем – через законы, полюбовным соглашением, а то и другим способом – по-дикарски: жечь, резать, уничтожать друг друга. Если теперешнее поколение этого не видит, то последующее увидит наверняка; в конце столетия непременно произойдет вторая революция, на этот раз рабочая революция, большая перетряска, чистка всего общества, сверху донизу, и вновь построенное общество будет честнее и справедливее прежнего.

– Да, пора положить этому конец, – решительным тоном повторила жена Раснера.

– Да, да!.. – подтвердили трое мужчин. – Пора положить конец.

Суварин гладил уши крольчихи, и та от удовольствия морщила нос. Прищурив глаза и устремив взгляд куда-то вдаль, он сказал задумчиво, словно разговаривал сам с собою:

– Увеличить заработную плату... Да разве это возможно? Железным законом она сведена к минимальной сумме, строго необходимой для того, чтобы рабочий ел сухой хлеб и плодил детей... Если она падает слишком низко, рабочие мрут, а тогда увеличивается спрос на рабочие руки, и она повышается. Если она поднимается слишком высоко, увеличивается предложение рабочей силы, и заработная плата понижается... Вот вам равновесие, поддерживаемое пустым желудком, приговор на вечную каторгу, на голодное существование.

Когда Суварин углублялся в такие размышления и затрагивал социальные проблемы, как человек образованный, Этьен и Раснер испытывали беспокойство, их смущали его пессимистические утверждения, на которые они не знали, что ответить.

– Поймите, – заговорил он опять обычным своим ровным тоном и обратил к ним внимательный взгляд, – надо все разрушить, иначе опять будет править Царь-голод. Да, анархия, а потом – голое место, земля, политая кровью, очищенная в огне пожаров!.. А дальше видно будет, что делать.

– Вы, господин Суварин, совершенно правы, – заявила жена Раснера, которая и в своих яростных революционных выпадах сохраняла крайнюю учтивость. Этьен промолчал, огорчаясь своим невежеством, мешавшим ему вступить в спор с Сувариным. Поднявшись с места, он сказал:

– Пойдем-ка спать! Сколько ни толкуй, а завтра изволь вставать в три часа утра.

Суварин затушил окурок сотой папиросы и, осторожно взяв толстую крольчиху под брюшко, спустил ее на пол. Раснер запер двери дома на засов. Собеседники разошлись молча, у всех у них звенело в ушах и голова пухла от тех важных вопросов, которые они обсуждали.

И каждый вечер шли такие беседы в комнате с голыми стенами, вокруг единственной кружки пива, которую Этьен пил целый час. Пробудились смутные мысли, дремавшие в его мозгу, расширился его кругозор. Больше всего его томила жажда знания, но он долго не решался попросить у соседа книг; к тому же оказалось, что у Суварина только труды немецких и русских авторов. Наконец он раздобыл французскую книгу о кооперативных обществах ("Еще одна глупость", – говорил Суварин), а также читал регулярно газету "Битва", которую выписывал Суварин, – тощую анархистскую газетку, выходившую в Женеве. И все же, несмотря на повседневное их общение, Суварин по-прежнему оставался замкнутым, и всегда казалось, что человек этот живет, как на биваках, что у него нет никакой личной жизни, никаких чувств и ровно никакого достояния.

В начале июля положение Этьена неожиданно улучшилось. В однообразной, небогатой происшествиями жизни шахты произошло событие: при разработке Гильомова пласта наткнулись в нем на изломы, несомненно предвещавшие приближение к сбросу и пустопорожнему месту; и действительно, вскоре встретилось это пустое место, о котором инженеры, хотя они и хорошо знали геологическое строение участка, не подозревали. В шахте все взволновались, только и разговоров было что об исчезнувшем пласте, который, вероятно, спускался ниже, под эту пустую породу, а позади нее опять выходил наружу. Учуяв след пропавшего угля, старые углекопы раздували ноздри, как добрые охотничьи собаки. Но пока он не был найден, артели не могли сидеть сложа руки, и расклеенные объявления сообщали, что Компания будет вскоре сдавать с торгов новые участки на разработку.

Однажды Маэ после работы проводил Этьена до дому и предложил ему поступить забойщиком в его артель вместо Левака, перешедшего в другую партию. Маэ получил ка это разрешение от старшего штейгера и от инженера, которые с большой похвалой отзывались о молодом откатчике. Этьену оставалось только согласиться на это быстрое повышение, что он и сделал, радуясь все возраставшему уважению, которое выказывал ему Маэ.

К вечеру они вместе отправились на шахту ознакомиться с условиями. Оказалось, что торги назначены на участки, находящиеся в пласте Филоньера, в северном крыле Ворейской шахты. Работа казалась невыгодной; Маэ покачивал головой, когда Этьен читал ему вслух объявление. На следующий день, когда они спустились в шахту и пошли осмотреть новые места разработки, Маэ указал Этьену, что от нее очень далеко до рудничного двора, что порода неустойчивая, что угольный пласт совсем тонкий, а уголь очень твердый. Но ничего не поделаешь: если хочешь есть, придется тут работать. В следующее воскресенье они пошли на торги, которые происходили в бараке; вместо оказавшегося в отъезде инженера отделения торги вел инженер шахты с помощью старшего штейгера. Перед небольшим помостом, устроенным в углу, теснилось пятьсот – шестьсот углекопов; распределение участков шло быстро; слышался глухой гул толпы, чьи-то голоса наперебой выкрикивали цифры – то называли одни, то другие цифры. Маэ испугался: а вдруг ему не достанется ни один из сорока участков, предлагаемых Компанией? Слухи о промышленном кризисе вселяли в шахтеров панический страх перед безработицей, и конкуренты наперебой снижали расценки. Видя такое исступление, инженер Негрель не спешил, выжидая самого большого понижения расценок, а Дансар, подхлестывая участников торга, без стеснения лгал, восхваляя превосходное качество участков. Для того чтобы получить пятьдесят метров лавы, Маэ пришлось бороться с товарищем, который тоже упорствовал, они по очереди сбрасывали по сантиму с вагонетки, и Маэ остался победителем лишь потому, что сам до предела снизил расценок; штейгер Ришом, стоявший позади него, бранился сквозь зубы, подталкивая его локтем, и сердито ворчал, что при такой оплате артель ничего не заработает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю