Текст книги "Труд"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 40 страниц)
Туп преувеличивала, стремясь наговорить мужу как можно больше неприятных вещей; но в ее словах была доля правды: Туп никак не могла освоиться в Крешри; всеобщая солидарность оскорбляла ее прежние привычки, привычки кокетливой женщины, любящей тратить деньги. Туп была аккуратная, деятельная хозяйка; но в то же время это была женщина с отвратительным характером, упрямая и ограниченная, не желавшая мириться с тем, что было ей не по душе; она по-прежнему превращала жизнь своих близких в ад, несмотря на то, что теперь для ее семьи наступили дни благоденствия.
Боннер наконец вспылил.
– Ты сумасшедшая, – сказал он жене. – Ты отравляешь жизнь и себе и всем нам!
Туп разрыдалась. Люсьен испытывал тягостную неловкость, присутствуя при подобных ссорах между родителями; он нарушил молчание, поцеловал мать, поклялся, что любит и уважает ее. Но Туп никак не могла успокоиться.
– А ну-ка! – крикнула она мужу. – Спроси у моего отца, что он думает о вашем заводе на акционерных началах, об этой пресловутой справедливости и счастье, которые якобы возродят мир. Отец – старый рабочий, ты не можешь упрекнуть его, будто он болтает глупости, как баба; ему семьдесят лет, – он уж набрался ума-разума.
Она обернулась к старику; тот с блаженным, детски неосмысленным видом сосал трубку.
– Не правда ли, отец, они сущие идиоты, что думают обойтись без хозяев? Никакие машины им не помогут, в конце концов они еще пожалеют о своей затее!
Старик озадаченно посмотрел на дочь.
– Ну, конечно, – глухо ответил он. – Рагю и Кюриньоны ведь это были товарищи! Был у них господин Мишель; он был старше меня на пять лет. Я поступил на завод при господине Жероме, его отце. А до этих двух был господин Блэз, с ним работали мой отец Жан Рагю и дед Пьер Рагю. Пьер Рагю и Блэз Кюриньон были товарищами, вместе тянули проволоку, били по одной наковальне. И вот Кюриньоны стали хозяевами, миллионерами, а Рагю остались бедняками… Все повторяется сначала, порядок вещей не меняется; приходится, стало быть, думать, что это хороший порядок.
Старик слегка заговаривался и почти все время дремал; он походил на старую, разбитую на ноги лошадь, всеми забытую, чудом спасшуюся от бойни Нередко он даже не мог вспомнить того, что происходило накануне.
– Однако этот порядок сильно изменился за последнее время, – сказал Боннер. – Господин Жером, о котором вы упомянули, умер и вернул остатки своего состояния.
– Как вернул?
– Да, вернул прежним товарищам и их детям то богатство, которым он был обязан их многолетнему труду и страданиям… Припомните-ка, это уже было давно.
Старик напряг свою ослабевшую память.
– Так, так, припоминаю. Ну и странная же это была история!.. Что ж, коли он отдал свои деньги назад, значит, был дурак!
Это слово прозвучало презрительно и веско: единственной мечтой папаши Люно было накопить крупное состояние, подобно Кюриньонам, стать полновластным хозяином, праздным буржуа и наслаждаться жизнью, развлекаясь с утра до вечера. Дальше этого он не пошел, как и другие люди его поколения, поколения старых рабов, замученных эксплуатацией, которые примирились со своими цепями и жалели лишь о том, что сами не принадлежат к числу эксплуататоров.
Туп залилась оскорбительным смехом.
– Ты видишь: отец не так-то глуп, как вы, нынешние, он не ищет жар-птицы. Деньги – это деньги, и у кого они есть, тот сам себе господин; вот и все!
Боннер пожал своими мощными плечами; Люсьен молча смотрел в окно на цветущий розовый куст. К чему спорить с матерью? В ней как бы скопилось все упрямство прошлого, она, верно, умрет в счастливом обществе, построенном на принципах равенства и братства, отрицая его и жалея о поре беспросветной нужды, когда ей с трудом удавалось скопить десять су на покупку ленты.
Тут вошла Бабетта Буррон. Неизменно веселая, она постоянно пребывала в восхищении от новой жизни. Неувядаемая жизнерадостность помогла ей спасти своего мужа, простака Буррона, от печальной участи Рагю. Бабетта всегда верила в. будущее; она не сомневалась в том, что все пойдет прекрасно, и когда не хватало хлеба, мечтала о том, что необыкновенная удача может свалиться на нее прямо с неба. Новый Город, где труд стал здоровым, радостным и почетным, где рабочие пользовались всеми благами жизни, доступными раньше одним только богачам, – разве не был он осуществлением ее фантастических мечтаний, говорила, смеясь, Бабетта. Ее кукольное, все еще свежее лицо, увенчанное толстым узлом небрежно закрученных волос, сияло радостью: ведь муж ее бросил пить, у нее двое здоровых детей, которых она скоро поженит, собственный дом, красивый и веселый, как дом буржуа.
– Так что ж, значит, решено? – крикнула Бабетта. – Люсьен женится на своей Луизе Мазель, этой очаровательной барышне, которая не гнушается нами!
– Кто вам это сказал? – жестко спросила Туп.
– Госпожа Фроман, Жозина; я ее встретила сегодня утром.
Туп побелела от сдержанного гнева; в том неукротимом раздражении, которое она испытывала против Крешри, немалую роль играла ее ненависть к Жозине. Туп не могла простить «этой девке» ее брака с Лукой, не могла простить того счастья, которое выпало на долю Жозины, ставшей женой всеми любимого героя, матерью цветущих, предназначенных для счастья детей. И подумать только, ведь когда-то эта несчастная была выброшена на улицу братом Туп, Рагю, и умирала с голоду! А теперь она ходит в шляпе, как настоящая дама! И Туп казалось, что счастье Жрзины, с которым она никак не могла примириться, давит и уничтожает ее.
– Вместо того, чтобы заниматься браками, которые ее не касаются, – сказала она грубо, – пусть бы Жозина лучше позаботилась о том, чтобы мы забыли про ее собственный брак, отпразднованный под ракитовым кустом!.. Просто зло берет на вас глядя. Оставьте меня в покое!
Она вышла из комнаты, хлопнув дверью; наступило неловкое молчание. Первой рассмеялась Бабетта, привыкшая к выходкам своей подруги: неизменно снисходительная, она говорила, что Туп – славная женщина, хоть и строптивая. У Люсьена слезы навернулись на глаза: ведь речь шла о его судьбе, а с какой злобой велся разговор! Отец дружески пожал ему руку, как бы обещая уладить дело. Но и самому Боннеру было грустно, его потрясало сознание, что даже в условиях возросшей справедливости и мира счастье по-прежнему зависело от семейных ссор. Неужели всегда будет достаточно чьего-либо отвратительного характера, чтобы отравить плоды братства? Один папаша Люно блаженно дремал, не выпуская трубки изо рта.
Люсьен не сомневался в том, что его родители в конце концов согласятся на брак; зато родители Луизы оказали куда более решительное сопротивление намерениям своей дочери. Борьба с каждым днем обострялась. Мазели обожали дочь, но как раз в силу этого обожания они и не хотели ей уступить; они избегали резких объяснений и просто замыкались в добродушной полудремотной неподвижности; так, думали они, легче всего будет взять дочь измором. Тщетно Луиза металась по дому, тщетно барабанила по клавишам пианино, тщетно выкидывала за окно еще свежие букеты, – словом, проявляла все признаки страстного смятения, – родители безмятежно улыбались, делали вид, будто ничего не понимают, и только засыпали дочь лакомствами и подарками. Луиза бесилась: за ней всячески ухаживали и в то же время отказывались удовлетворить ее заветное желание; в конце концов она объявила родителям, что заболела, легла в постель, повернулась лицом к стене и перестала отвечать на вопросы. Пригласили доктора Новара, но он сказал, что такие болезни не по его части: когда девушки заболевают от любви, единственное лекарство – предоставить им свободу. Родители растерялись: они поняли, что дело принимает серьезный оборот; они провели бессонную ночь в супружеском алькове, обсуждая вопрос, идти им на уступки или нет. Положение показалось им столь опасным, столь чреватым последствиями, что они не отважились самостоятельно принять решение, а надумали собрать друзей и спросить у них совета. Не покажется ли в той революционной обстановке, какая сложилась в Боклере, брак их дочери с рабочим дезертирством? Они сознавали важное значение этого брака, сознавали, что это – сдача последних позиций буржуа: рантье и торговцев. Поэтому им казалось естественным передать вопрос на обсуждение лиц, стоящих во главе власть имущих. И в один прекрасный день супруги Мазель пригласили супрефекта Шатлара, мэра Гурье, председателя суда Гома и аббата Марля выпить чашку чая в их уютном саду, в том саду, где они провели в счастливой праздности столько блаженных дней, растянувшись друг против друга в глубоких баюкающих креслах и молча глядя на розы, ибо даже разговор казался им чересчур утомительным.
– Ты понимаешь, – сказал Мазель, – мы поступим так, как посоветуют нам эти господа. Они больше нас разбираются во всем этом, и никто не посмеет осудить нас, если мы последуем их совету… У меня прямо голова пухнет: я с утра до вечера все думаю об этом браке.
– Я тоже, – сказала г-жа Мазель. – Что за жизнь – вечно думать! Я чувствую, это очень вредно для моего здоровья.
Чай был сервирован в саду, в беседке, увитой розами, в солнечный послеполуденный час. Первыми явились супрефект Шатлар и мэр Гурье. Они остались неразлучны, хотя г-жа Гурье, прекрасная Леонора, уже умерла; более того: после ее смерти они даже сблизились еще теснее. К концу жизни у Леоноры отнялись ноги; она провела пять лет, не вставая с кресла, окруженная вниманием и заботой; друг дома, заменяя мужа, часами сидел у кресла больной, развлекал ее чтением. Никогда еще любовная связь не продолжалась столь мирно до самого конца. Однажды вечером Леонора внезапно умерла на руках у Шатлара в то время, когда он подносил ей чашку липового чая; Гурье не было в комнате: он вышел выкурить сигару. Когда он вернулся, то вместе с Шатларом оплакал покойницу. С тех пор они уже не расставались в свободные от служебных занятий часы; а таких часов выпадало на их долю немало: оба управляли городом уже совершенно формально; такой порядок был установлен ими по мудром и зрелом обсуждении: супрефект убедил Гурье последовать его примеру, закрыть глаза и предоставить событиям идти своим чередом, не задаваясь целью остановить неотвратимый ход эволюции. На Гурье находили порою приступы страха, его терзали мрачные мысли: он с трудом усваивал удобную философию Шатлара. Мэр уже примирился к этому времени со своим сыном Ахиллом; у того родилась от Ма-Бле в их столь доблестно завоеванном и сохраненном любовном гнездышке прелестная девочка, Леони, малютка с огромными глазами, голубыми, как безбрежное озеро, как бездонное небо, такими же, как у ее красавицы-матери; теперь Леони была уже почти невеста, ей исполнилось девятнадцать лет; она очаровала деда. Примирившись с неизбежностью, Гурье открыл двери своего дома невенчанной чете – Ахиллу, восставшему некогда против отцовского авторитета, и Ма-Бле, о которой Гурье доныне отзывался порой как о дикарке. Ведь он мэр, должностное лицо, на обязанности которого лежит узаконение браков, говорил Гурье, и ему нелегко принять у себя непокорную чету, соединившуюся под открытым небом звездной, теплой, благоухающей ночью. Но наступили такие странные времена, вокруг происходили такие необыкновенные веши, что маленькая очаровательная внучка – плод этой свободной, нераскаянной любви – была премилым подарком, отказываться от которого не имело смысла. Шатлар весело потребовал примирения. После появления Леони в его доме мэр начал постепенно примиряться с новым порядком вещей; впрочем, Крешри по-прежнему оставался в его глазах средоточием бедствий, несмотря на то, что сам он, Гурье, был вынужден перестроить свою крупную башмачную фабрику на акционерных началах: он объединил вокруг нее все отрасли, местной промышленности, имевшие отношение к шитью одежды.
Председатель Гом и аббат Марль задержались. Супруги Мазель не вытерпели и, не откладывая, поведали о мучивших их сомнениях супрефекту и мэру. Надо ли им уступить безрассудному капризу их дочери?
– Понимаете, господин Шатлар, – сказал встревоженный Мазель, тщетно силясь сохранить внушительный вид, – мало того, что подобный брак глубоко огорчает нас с женой, нужно также подумать о его дурном влиянии на окружающих и о нашей ответственности перед высшим обществом Боклера… Мы катимся в бездну.
Вокруг в теплой тени благоухали вьющиеся розы; стол, накрытый веселой, цветной скатертью, гнулся под тяжестью пирожных; Шатлар, по-прежнему корректный и элегантный, несмотря на свой возраст, улыбнулся с присущей ему скрытой иронией.
– Да мы уже скатались в бездну, любезнейший господин Мазель. Напрасно вы вздумали считаться с правительством, с городскими властями и даже с высшим светом; от всего этого уже осталась одна только видимость… Конечно, я все еще супрефект, а мой друг Гурье – по-прежнему мэр. Но так как за нами уже не стоит реальное и устойчивое государство, мы не более, как призраки… Так же обстоит дело с власть имущими и богатыми: их власть и богатство с каждым днем разрушаются в результате новой организации труда. Так что незачем защищать их, когда они сами, охваченные головокружением, становятся деятельными помощниками революции… Не сопротивляйтесь же, покоритесь неизбежному!
Шатлар любил пугать подобными шутками последних, представителей боклерской буржуазии. Впрочем, супрефект говорил правду, хотя и облекал ее в шутливую форму: он действительно был уверен, что со старым миром покончено и из его развалин рождается новый мир. В Париже совершались события исключительной важности; старое здание рушилось камень за камнем, уступая место зданию переходного характера, в котором уже ясно намечались очертания грядущего Города справедливости и мира. Все это указывало на правильность избранной Шатларом тактики; он был счастлив, что живет всеми забытый в этом провинциальном уголке благодаря тому, что он никогда не злоупотреблял своей властью; теперь Шатлар был уверен, что спокойно умрет здесь вместе с тем строем, чью гибель он уже давно предсказывал с улыбкой философа и светского человека.
Супруги Мазель побледнели. Полубесчувственная жена откинулась на спинку кресла, глядя на пирожные; муж воскликнул:
– Неужели вы думаете, что опасность так близка?.. Я, правда, слышал, что собираются уменьшить ренту.
– Не пройдет и двадцати лет, как рента будет упразднена, – спокойно ответил Шатлар, – или, по крайней мере, найдут такую комбинацию, которая постепенно разорит рантье. Такие планы уже разрабатываются.
Госпожа Мазель вздохнула, будто испуская последний вздох. – О! Я надеюсь, что мы не доживем до такой низости. Вот нашей бедной дочери придется пострадать от этого; тем более ей необходима блестящая партия.
– Теперь больше нет блестящих партий, – возразил неумолимый Шатлар, – ведь право наследования будет отменено. Это вещь уже почти решенная. Отныне каждый сам будет кузнецом своего счастья. Выйдет ли ваша Луиза за сына буржуа или за сына рабочего, основной капитал в обоих случаях будет вскоре одним и тем же: любовь, если, на их счастье, они будут любить друг друга, и готовность работать, если они поймут, что теперь не время лениться.
Наступило глубокое молчание; слышался только легкий трепет крыльев: между розовых кустов порхала малиновка.
– Так это и есть ваш совет, господин Шатлар? – спросил наконец удрученный Мазель. – По-вашему, мы можем принять в зятья этого Люсьена Боннера?
– Бог мой! Конечно, можете! Поверьте, земля будет по-прежнему мирно вращаться вокруг своей оси. А раз эти дети так любят друг друга, вы, по крайней мере, можете быть уверены в том, что устроите их счастье.
Гурье молчал. Ему было неловко разрешать такой вопрос: ведь его собственный сын некогда ушел от него и поселился с Ма-Бле, свободной дочерью гор, которую теперь ему, Гурье, приходилось принимать в своем благопристойном буржуазном доме. Признание невольно сорвалось с его губ:
– Это правда: всего лучше их поженить. Ведь когда родители не соглашаются на свадьбу, дети убегают из дому и женятся без их согласия… В какие времена мы живем!
Он воздел руки к небу. Только влияние Шатлара спасало Гурье от безысходной меланхолии. Мэр под старость несколько отяжелел и испытывал постоянную склонность ко сну: он засыпал всюду: за едой, посреди разговора, даже на прогулке.
Говорили, что это приносит плоды его прежнее увлечение хорошенькими работницами. И с покорным видом некогда грозного фабриканта, ныне побежденного силою фактов, он заключил:
– Чего вы хотите? Как говорят многие люди нашего круга – после нас хоть потоп! Мы конченные люди.
Тут подошел сильно запоздавший председатель суда Гом. У него опухали ноги: он ходил с трудом, опираясь на трость. Тому было под семьдесят лет; он дожидался отставки, полный тайного отвращения к человеческому правосудию, которое отправлял столько лет, строго придерживаясь буквы закона, как утративший веру священник, находящий опору лишь в догматах. В его семье неумолимо развертывалась та же ужасная драма – драма любви и измены. Эта драма началась со смертью его жены, которая некогда созналась Тому в своей вине и тут же покончила с собой на его глазах; завершением же явилось бегство его дочери Люсиль: она заставила любовника убить ее мужа, капитана Жолливе, и бежала с убийцей. Это была ужасная история; кокетливая и чувственная Люсиль оказалась такой же изменницей, как ее мать; мало того: она толкнула мужа на дуэль, представлявшую собой замаскированное убийство. Капитан получил анонимное письмо, приглашавшее его явиться в незнакомый дом; там он застал свою полуобнаженную жену в объятиях какого-то верзилы; любовник швырнул ему нож, предлагая тут же разрешить спор оружием. Говорили, будто капитан даже не защищался, а сам пошел навстречу смерти, охваченный ужасом и отвращением, не желая больше оставаться в этом новом мире, где на его долю выпадали лишь горечь и позор. Действительно, капитан последнее время ходил с поникшей головою, удрученный крушением всего того, что он любил. Он уже не спорил, не боролся, не оспаривал победы труда и мира, понимая, видимо, что шпага отжила свой век. И, возможно, он нашел в себе мужество добровольно умереть под ножом: нож этот направляла его жена, которую он обожал и ненавидел. Эти страшные события, как буря, обрушились на председателя Гома; дочь его скрылась, преследуемая полицией, зять был найден в луже крови, с пробитым сердцем. Гом остался один, с ним жил только сын Люсиль, шестнадцатилетний Андре, хрупкий, любящий юноша – печальное наследие трагической четы Жолливе; дед думал о судьбе Андре с нежностью и тревогой. Он боялся, что мстительный рок, каравший его род за какое-то древнее неведомое преступление, поразит и этого юношу. И старик раздумывал о том, какой благой силе, сулящей водворить истинную справедливость и верную любовь, сможет он вверить Андре в надежде на обновление и счастье своего рода.
Мазель задал председателю Гому тот же вопрос о допустимости брака между Луизой и Люсьеном Боннером; Гом тотчас же воскликнул:
– Пожените их, пожените, раз они испытывают друг к другу такую великую любовь, что она дает им силу бороться с родителями и преодолевать все препятствия! Одна только любовь и приносит счастье.
Гом тут же пожалел об этом вырвавшемся у него возгласе: это было признание, выдавшее всю ту горечь, которая переполняла его душу; а он хотел до конца выдержать избранную им роль бесстрастного и строгого служителя правосудия.
– Не ждите аббата Марля, – продолжал Гом. – Я только что встретил его, и он просил меня извиниться перед вами от его имени. Он спешил в церковь за елеем: умирает старая госпожа Жолливе, тетка моего покойного зятя, и аббату необходимо безотлагательно причастить ее… Бедный аббат! Он теряет в лице госпожи Жолливе одну из своих последних прихожанок; у него были слезы на глазах.
– Ну, то, что священники останутся с носом, это хорошо, – сказал Гурье, продолжавший быть ярым противником церкви. – Республика и доныне была бы наша, не пытайся священники отнять ее у нас. Они довели народ до того, что он все поставил вверх дном и стал хозяином положения.
– Бедный аббат Марль! – сказал соболезнующе Шатлар. – Прямо жалко смотреть на него в пустой церкви; вы хорошо делаете, госпожа Мазель, что посылаете ему букеты цветов для украшения статуи богоматери.
Снова наступило молчание; в ярком солнечном свете, в благоухании роз возникла на миг сумрачная тень священника. Он потерял в Леоноре самую преданную, самую дорогую ему прихожанку. Правда, у аббата оставалась г-жа Мазель; но она в глубине души не была верующей: она смотрела на религию как на что-то, украшавшее ее жизнь и удостоверявшее благонамеренность ее образа мыслей. Аббат знал, что его ожидает: однажды его найдут у алтаря раздавленным обломками рухнувшего церковного свода; свод давно уже грозил падением, а починить его священник не мог за отсутствием денег. Ни мэр, ни супрефект уже не имели в своем распоряжении средств для такой работы. Аббат обратился к верующим; ему удалось получить от них, да и то с великим трудом смехотворную сумму. Тогда он примирился с неизбежностью и продолжал совершать богослужения, будто и не подозревая о нависшей над его головой угрозе. Его церковь пустела; казалось, его бог мало-помалу умирает. Так пусть же и он, аббат, умрет вместе с ним в тот день, когда ветхий дом божий рухнет и раздавит своего служителя под тяжестью огромного распятия, прикрепленного к стене. Пусть будет у них одна могила – лоно земли, куда возвращается все живое.
Впрочем, г-жа Мазель была слишком занята в эту минуту собственными заботами, чтобы заинтересоваться печальной участью аббата Марля. Она боялась серьезно заболеть, если не будет разрешен мучивший ее вопрос, – ведь вся ее жизнь проходила под знаком таинственной болезни, скрашивавшей бедной больной существование и делавшей ее предметом нежных забот. Все приглашенные были в сборе, г-жа Мазель покинула свое кресло и принялась разливать чай; луч солнца золотил пирожные, в изобилии разложенные на хрустальных тарелках, в светлых фарфоровых чашках курился чай. Г-жа Мазель покачивала своей большой тугодумной головой: доводы гостей не убедили ее.
– Что вы там ни говорите, друзья мои, такой брак – просто светопреставление, и я не могу согласиться на него.
– Мы еще повременим, – объявил Мазель, – попробуем взять Луизу измором.
Но тут супруги обомлели: на пороге беседки, среди освещенных солнцем роз, стояла сама Луиза. Родители думали, что она лежит у себя в комнате на кушетке, страдая той неведомой медикам болезнью, от которой, по мнению доктора Новара, ее мог излечить только любимый, желанный муж. Видимо, Луиза догадалась, что здесь решают ее судьбу; она набросила на себя пеньюар, затканный мелкими красными цветами, закрутила узлом свои прекрасные черные волосы и, вся трепеща от страстного волнения, поспешно спустилась в сад. На ее тонком лице блестели чуть раскосые глаза, – даже горе не могло угасить их веселого блеска; девушка была очаровательна! Она услышала последние слова своих родителей.
– Ах, мама! Папа! Что вы говорите? Неужели вы думаете, что это каприз маленькой девочки?.. Я уже сказала вам: я хочу, чтобы Люсьен был моим мужем, и он будет моим мужем.
Мазель, наполовину побежденный этим внезапным появлением, попытался сопротивляться:
– Но подумай, несчастная! Ты должна была унаследовать наше состояние, а теперь оно уже под угрозой, и в один прекрасный день ты останешься без гроша.
– Пойми же положение, – поддержала мужа г-жа Мазель. – С нашим состоянием, пусть даже находящимся под угрозой, ты могла бы еще сделать приличную партию.
– Да что мне в ваших деньгах! – весело, со страстным пылом воскликнула Луиза. – Оставьте их у себя! Если я и возьму, Люсьен не захочет на мне жениться… Деньги? А на что они? К чему они? Любви на них не купишь, счастья – тоже. Люсьен заработает на жизнь, а если нужно будет, я сама примусь за работу. Это будет так чудесно!
Луиза выкрикнула все это с такой юной горячностью, с такой надеждой, что родители, испугавшись за рассудок дочери и желая успокоить ее, наконец уступили. Впрочем, они и не были способны на дальнейшее сопротивление, ибо стремились сохранить хотя бы покой. Супрефект Шатлар, мэр Гурье и президент Гом улыбались с некоторым смущением: они чувствовали, как свободная любовь этой девочки сметает все прежние представления, как соломинку. Приходилось соглашаться на то, чему все равно нельзя было помешать.
– Наш друг Гурье прав, – сказал в заключение Шатлар с присущей ему вежливой, едва заметной иронией, – раз уж дети диктуют нам законы, мы люди конченные.
Свадьбу Люсьена Боннера и Луизы Мазель сыграли через месяц. Шатлар не без тайного удовольствия уговорил своего друга Гурье устроить в день совершения брака бал в мэрии якобы для того, чтобы почтить их общих друзей – Мазелей. В глубине души Шатлару казалось забавным посмотреть, как будет боклерская буржуазия танцевать на свадьбе, которой предстояло стать символом торжества народа. Ведь это будет танец на развалинах государственной власти: мэрия мало-помалу превращалась в подлинный общественный дом, а роль мэра сводилась лишь к укреплению братской связи между различными социальными группами. Зал был убран с чрезвычайной роскошью; играли и пели, как на свадьбе Нанэ и Низ. И толпа так же разразилась приветственными кликами, когда появились новобрачные: крепкий, сильный Люсьен со своими крешрийскими товарищами и изящная, пылкая Луиза в сопровождении всего боклерского высшего общества: присутствие его на балу явилось последним выражением протеста родителей невесты. Но случилось так, что горстка богачей, захлестнутая народной массой, заразилась ее радостью, подчинилась и растворилась в ней; в результате этого последовало множество новых браков между юношами и девушками, принадлежащими к разным классам. Вновь восторжествовала любовь, всемогущая любовь, воспламеняющая все живое и увлекающая его к грядущему счастью.
И всюду расцветала юность, всюду один за другим заключались браки, соединяя людей, казалось бы, разделенных целыми мирами; все новые и новые пары, связанные узами вечного желания, двигались навстречу грядущему Городу. Наступило время, когда умирающий торговый мир Боклера стал отдавать своих дочерей и сыновей крешрийским рабочим и комбеттским крестьянам. Пример показали супруги Лабок, согласившись на брак своего сына Огюста с Мартой Буррон и своей дочери Эвлали с Арсеном Ланфаном. Супруги уже не боролись в последние годы против новых порядков: они чувствовали, что прежняя торговля, это ненужное промежуточное колесо в социальном механизме, бесполезно поглощающее энергию и богатство, отмирает. Сначала им пришлось согласиться на то, чтобы их лавка на улице Бриа превратилась в простой склад изделий, производимых Крешри и прочими объединенными заводами. Затем они сделали следующий шаг – совсем закрыли свою лавку: она влилась в главные склады; снисходительный Лука предоставил супругам легкую работу по надзору за деятельностью складов и тем дал им возможность почти полностью уйти на покой. К тому же Лабоки были уже стары; они жили теперь, замкнувшись в своем углу, полные горечи и растерянности, отстраненные новым поколением, которому, была уже неведома страсть к наживе и чью жизнь заполняли иные заботы и иные радости. Поэтому, когда их дети, Огюст и Эвлали, подчиняясь любви, великой созидательнице гармонии и мира, подыскали один жену, другая мужа по своему выбору, родители не стали противиться, ограничившись глухим неодобрением, тем неодобрением, с каким смотрят на новую жизнь старики, оплакивающие прошлое. Было решено отпраздновать обе свадьбы в один и тот же день в Комбетт: бывшая деревня превратилась за это время в целый городок, пригород Боклера, застроенный веселыми, просторными зданиями, говорившими о неисчерпаемом богатстве земли. Двойное торжество отпраздновали после уборки урожая, когда во всех концах обширной золотистой равнины поднялись огромные скирды хлеба.
Фейа, прежний гердашский фермер, женил своего сына Леона на Эжени, дочери помощника комбеттского мэра Ивонно, которого Фейа некогда примирил с мэром Ланфаном; это примирение послужило решающим толчком к установлению общего согласия всех комбеттцев, к той широкой тяге к объединению, которая превратила бедную, раздираемую враждой деревню в братский мирный, цветущий городок. Теперь Фейа, уже глубокий старик, был как бы патриархом этого новорожденного сельскохозяйственного товарищества: ведь он мечтал о нем, тайно стремился к нему уже тогда, когда восставал против губительной аренды земли, смутно предугадывая, какие неисчислимые богатства смогут земледельцы извлечь из земли, если они объединятся и построят свою работу на общей любви к земле, применяя научные способы обработки почвы. Фейа, простой фермер, был сначала жестким и алчным, как и прочие крестьяне, но подлинная любовь к земле – к той земле, которая стоила векового, мучительно-непосильного труда его предкам, – просветила наконец разум Фейа: он понял, что для крестьян есть только один путь к спасению – взаимное согласие и совместная работа; тогда земля вновь станет матерью для всех, единая семья будет вспахивать ее, засевать, убирать с нее хлеб. Мечта Фейа осуществилась: наделы комбеттцев слились друг с другом, гердашская ферма и окрестные мелкие деревни вошли в комбеттскую ассоциацию, и таким образом возникло обширное земельное владение; постепенно расширяясь, оно двинулось вперед, завоевывая шаг за шагом беспредельную равнину Руманьи. Ланфан и Ивонно, учредители ассоциации, и Фейа, оставшийся ее душой, образовали нечто вроде совета старейшин: к ним обращались по самым разным поводам, и их предложения всегда оказывались разумными.
И вот, когда был решен вопрос о браке Арсена Ланфана и Эвлали Лабрк и когда брат ее, Огюст, пожелал отпраздновать в тот же день свою свадьбу с Мартой Буррон, Фейа пришла мысль, с восторгом подхваченная всеми, – превратить эти браки в большой общественный праздник в честь умиротворения, обогащения и победы комбеттской общины. На этом торжестве будут пить за братство крестьянина и промышленного рабочего, которых некогда так преступно сталкивали друг с другом, в то время как только союз между ними может послужить основой социального благосостояния и мира. На этом празднике будут также пить за прекращение всякого антагонизма, за исчезновение торговли, этого пережитка варварства, порождающего злобную борьбу между торговцем, который продает орудие, крестьянином, который выращивает рожь, и булочником, который продает хлеб значительно дороже из-за участия многих посредников. И можно ли было выбрать для этого праздника примирения более подходящий день, чем тот, когда некогда враждебные сословия, с упорной ненавистью пожиравшие и истреблявшие друг друга, соединятся в лице этих юношей и девушек, вступающих в брак, возвещавший о приближении желанного будущего? Раз уж благотворная, уверенно движущаяся вперед жизнь сближает таким образом сердца, естественно ознаменовать общественным празднеством уже достигнутую ступень примирения и благоденствия и кстати отпраздновать исключительно обильный урожай, которому предстояло доверху заполнить зерном комбеттские амбары. Решили, что свадьба будет происходить на открытом воздухе, близ городка, среди широкого поля, где, золотясь в ясном солнечном свете, симметрично вздымались, подобно колоннам гигантского храма, высокие скирды; эта колоннада уходила в необозримую даль, все новые и новые скирды провозглашали неисчерпаемое плодородие земли. Там-то и состоялось торжество – с пением и танцами, среди огромной равнины, овеянной приятным запахом спелого хлеба; теперь, когда земледельцы наконец примирились, земля давала вдоволь хлеба для всех.