Текст книги "Собрание сочинений. т.3. "
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 41 страниц)
Теперь она знала – именно они, эти люди, оголили ее. Саккар отстегнул лиф, Максим сбросил юбки. Сейчас оба сорвали с нее сорочку. На ней ничего не осталось, кроме золотых обручей, как у рабыни. Вот только что они смотрели на нее, но ни один из них не сказал ей: «Ты голая». Сын дрожал, как трус, его трясло от мысли до конца нести с нею вместе ответственность за преступление, разделить ее страсть. Отец, вместо того чтобы убить, обобрал ее: этот человек карал людей, опустошая их карманы. Подпись мелькнула солнечным лучом в разгаре его грубого гнева, и вместо мести он унес подпись. Потом она видела их плечи, погружавшиеся в темноту. И ни капли крови на ковре, ни крика, ни стона. Подлецы! Они оголили ее.
Лишь однажды Рене предугадала будущее; это было, когда она стояла у окна, вглядываясь в шелестящий сумрак парка Монсо, и мысль о том, что в один прекрасный день муж опозорит ее и доведет до безумия, спугнула одолевавшие ее желания. Ах, как болит сейчас бедная ее голова! Как ясно стало, что страшной ложью была вся ее жизнь! Ей казалось, что она живет в счастливом мире наслаждения жизнью и божественной безнаказанности! А жила она в мире позора и вот, в наказание, ощутила теперь, как никнет от бессилия ее тело, как гибнет в смертных муках все ее существо. И она заплакала. Зачем она не прислушалась к тому, о чем шептали ей голоса деревьев!
Нагота раздражала Рене. Она отвернулась, посмотрела вокруг. Комната, пропитанная тяжелым запахом мускуса, хранила жаркое молчание, и только замирающие звуки вальса доносились сюда, точно последние круги на поверхности воды. Нестерпимой насмешкой звучал отдаленный смех былого сладострастья. Рене заткнула уши, чтобы ничего не слышать. Роскошь комнаты резала глаза. Она взглянула вверх, на розовый шатер, на серебряный венец, на толстощекого амура, натянувшего лук, потом перевела взгляд на мебель, на мрамор туалетного стола, загроможденного банками и всякими вещичками, которых она не узнавала; она заглянула в ванну, еще наполненную дремавшей водой, оттолкнула ногой ткани, свисавшие с белых атласных кресел, – костюм нимфы Эхо, нижние юбки, забытые полотенца. И все вокруг нее кричало о бесстыдстве; платье нимфы Эхо напомнило ей, что она согласилась на эту роль, потому что ей казалось оригинальным предложить себя Максиму на виду у публики. Ванна благоухала ее телом; от воды, в которую она окунулась, в комнате носились лихорадочные, нездоровые испарения; туалетный стол со всеми этими кусками мыла и притираниями, диваны и кресла, напоминавшие своей закругленной формой кровать, грубо говорили ей о ее плоти, о ее любовных приключениях, о всей грязи, которую она хотела бы забыть. Рене вернулась на середину комнаты; лицо ее пылало от стыда, она не знала, куда бежать от всех этих запахов алькова, от всей этой бесстыдной роскоши, обнажавшей себя, как продажная девка, от всех этих розовых красок. Комната была такой же оголенной, как сама Рене; розовая ванна, розовая обивка, розовый мрамор стола и умывальника – все это оживало, потягивалось, свертывалось клубком, окружало ее таким разгулом живого сладострастия, что она закрыла глаза, опустила голову и сжалась, подавленная всеми этими кружевами, свисавшими с потолка и со стен. Но и закрыв глаза, она видела перед собой бледное пятно туалетной комнаты телесного цвета, мягкий серый оттенок спальни, нежные золотые краски маленькой гостиной, яркую зелень оранжереи. Все эти богатства – сообщники греха. Вот где ее ноги впитали вредоносные соки. Она не согрешила бы с Максимом на убогой койке, где-нибудь на чердаке. Это было бы слишком отвратительно. Шелк кокетливо приукрасил преступление. Рене хотелось сорвать кружева, плюнуть на шелк, разломать свою большую кровать, вывалять всю эту роскошь в сточной канаве, чтобы она стала такой же истрепанной и грязной, как сама Рене.
Открыв снова глаза, она подошла к зеркалу, пристальнее всмотрелась в себя. Да, все для нее кончено, она – труп. Вся внешность Рене говорила о том, что умственное расстройство ее завершилось. Извращенное чувство к Максиму сделало свое, оно истощило ее тело и поразило мозг. Для нее не осталось больше радостей, не осталось надежд. При этой мысли в ней вновь зажглась звериная ярость, и с последней вспышкой вожделения в ней пробудилось желание снова схватить свою добычу, умереть в объятиях Максима, вместе с ним, унести его с собой. Луиза не может выйти за него замуж; Луиза знает, что он ей не принадлежит, ведь она видела, как он и Рене целовались в губы. Тогда Рене набросила на плечи меховую шубку, чтобы не показаться на балу голой, и сошла вниз.
В маленькой гостиной она лицом к лицу столкнулась с Сидонией. Желая всласть насладиться драмой, та поджидала у входа в оранжерею. Но когда Саккар появился с Максимом и в ответ на быстрый ее шепоток грубо сказал, что ей, «видно, все приснилось и тут ровно ничего нет», она не знала, что и подумать. Потом угадала истину. Ее желтое лицо побледнело: «Нет, право, это уж слишком!» Она тихонько приложила ухо к двери на лестницу, надеясь услышать рыдания Рене наверху. Когда молодая женщина открыла дверь, то створкой чуть не ударила невестку по лицу.
– Вы шпионите за мной! – гневно сказала Рене, на что Сидония ответила с великолепным презрением:
– Стану я заниматься вашими гадостями! – и, подхватив свою хламиду волшебницы, добавила, удаляясь с величественным видом: – Я не виновата, милочка, что с вами случаются всякие неприятности… Но я не злопамятна, слышите? И знайте, что я и сейчас, как прежде, готова заменить вам мать. Я вас жду у себя. Приходите, когда угодно.
Рене не слушала ее. Она вошла в большую гостиную, пробилась сквозь толпу, занятую сложной фигурой котильона, и даже не заметила, какое удивление вызвала ее меховая шубка. Посредине комнаты дамы и мужчины, перемешавшись, размахивали флажками, а Сафре говорил нараспев:
– Итак, медам, «Мексиканская война»… Вы изображаете кусты; садитесь на пол и раскиньте платье шаром… Кавалеры, кружитесь вокруг кустов… А когда я хлопну в ладоши, каждый кавалер должен протанцевать со своим кустом вальс.
Он хлопнул в ладоши. Трубы зазвенели, пары снова понеслись по залу в вальсе. Фигура имела мало успеха. Две дамы запутались в юбках и не могли подняться с ковра. Г-жа Даст объявила, что в «Мексиканской войне» ей понравилось только «делать из своего платья круглый сыр», как в пансионе.
Войдя в вестибюль, Рене застала там Луизу с отцом и провожавших их Саккара и Максима. Барон Гуро уехал. Сидония собиралась уйти в компании Миньона и Шарье, а г-н Юпель де ла Ну сопровождал г-жу Мишлен, за которой скромно следовал ее муж. Весь конец вечера префект усердно ухаживал за хорошенькой брюнеткой. Он уговорил ее провести летом месяц в главном городе его префектуры, «где можно увидеть поистине любопытные древности».
Перед самым уходом у Луизы, которая тайком грызла нугу, спрятанную в кармане, сделался приступ кашля.
– Закройся хорошенько, – сказал ей отец.
Максим бросился завязывать ленты капюшона ее бальной накидки. Луиза подняла подбородок, позволила себя закутать. Но когда вошла г-жа Саккар, г-н де Марейль вернулся, стал с ней прощаться. Все постояли, поговорили с минуту. Чтобы объяснить свою бледность и дрожь, Рене сказала, что ей стало холодно, она поднялась к себе в комнату и накинула шубку. В то же время она ловила момент, чтобы поговорить с Луизой, которая смотрела на нее с обычным спокойным любопытством. Пока мужчины пожимали друг другу руки, Рене нагнулась и шепнула:
– Вы ведь не выйдете за него, скажите? Это невозможно. Вы же знаете…
Но девушка прервала ее и, поднявшись на цыпочки, сказала ей на ухо:
– О, не беспокойтесь, я его увезу… Это ничего не значит, раз мы уедем в Италию.
На губах ее, как всегда, блуждала загадочная улыбка порочного сфинкса. Рене растерялась. Она ничего не понимала, ей показалось, что «горбунья» смеется над нею. А когда Марейли ушли, повторив несколько раз «До воскресенья!», Рене посмотрела с ужасом на мужа, потом на Максима, увидела их спокойные, самодовольные позы и, закрыв лицо руками, убежала в оранжерею.
В аллеях было пусто. Пышная листва дремала, на тяжелой водной глади бассейна медленно распускались два бутона водяной лилии. Рене хотелось плакать, но от этой влажной жары, от знакомого пряного запаха у нее сжималось горло, отчаяние душило ее, не прорываясь наружу. Она смотрела себе под ноги, на желтый песок у края бассейна, где зимою расстилала медвежью шкуру. А когда подняла глаза, снова увидела в раскрытую дверь танцоров, проносившихся в фигуре котильона. Все смешалось в оглушительном шуме. Рене в первую минуту ничего не могла различить, кроме разметавшихся юбок и черных ног, топтавшихся и кружившихся на месте. Голос Сафре кричал: «Меняйтесь дамами! Меняйтесь дамами!» Пары проносились в желтой пыли; каждый кавалер, протанцевав три-четыре тура вальса, бросал даму в объятия соседа, который передавал ему свою. Баронесса Мейнгольд в костюме Изумруда из объятий графа де Шибре попала в объятия г-на Симпсона; тот кое-как поймал ее за плечо, и кончики его пальцев в перчатке соскользнули ей за корсаж. Графиня Ванская, вся красная, звеня коралловыми подвесками, одним прыжком бросилась из объятий г-на де Сафре на грудь герцога де Розан, обняла его и, заставив кружиться пять тактов, повисла на руке г-на Симпсона, который только что перебросил Изумруд дирижеру котильона. Г-жа Тессьер, г-жа Даст, г-жа Лауранс, сверкая, точно живые драгоценные камни, бледным золотом топаза, нежной лазурью бирюзы, яркой синевой сапфира, на миг запрокидывались на протянутую руку кавалера, потом неслись дальше, попадали то лицом, то спиной в другие объятия, кружились со всеми мужчинами, находившимися в гостиной. Г-же д'Эспане удалось возле самого оркестра схватить на лету г-жу Гафнер; она не захотела ее отпустить, и теперь Золото и Серебро вдвоем влюбленно кружились в вальсе.
Тогда Рене стал понятен и этот вихрь юбок, и этот топот. Она смотрела снизу вверх на бешеное движение ног, на перемешавшиеся лакированные ботинки и белые чулки. Иногда ей казалось, что порыв ветра сорвет платья. И в обнаженных плечах, в обнаженных руках, разлетавшихся волосах женщин, мелькавших в этом круговороте, переходивших из рук в руки в конце галереи, где в последней лихорадочной вспышке бала надрывался оркестр и колыхался красный бархат драпировок, она, казалось, увидела суетные образы своей собственной жизни, своей наготы, своих страстей. Ей стало так больно при мысли, что ради объятий «горбуньи» Максим бросил ее, на том самом месте, где они любили друг друга, что ей захотелось сорвать стебель тангина, касавшегося ее щеки, и проглотить ядовитый его сок. Но у нее не хватило мужества, и она неподвижно стояла перед деревцом, дрожа в меховой шубке, запахнувшись в нее стыдливым, испуганным движением.
VII
Прошло три месяца. Пасмурным весенним утром, когда в Париже бывает по-зимнему сыро, грязно и сумрачно, Аристид Саккар вышел из коляски на площади Шато-д'О и направился вместе с четырьмя мужчинами в пролом, образовавшийся, когда снесли дома для прокладки бульвара принца Евгения. Спутники Саккара были членами комиссии, которую жюри по возмещению убытков посылало обследовать и оценить на месте недвижимость, если владельцы не могли поладить мирным путем с ратушей.
Саккар собирался повторить удачный опыт, проделанный им на улице Пепиньер. Для того чтобы имя жены совершенно не фигурировало, он прежде всего придумал продажу пустырей и кафешантана. Ларсонно продал все фиктивному кредитору. На запродажной значилась колоссальная цифра в три миллиона. Сумма была чрезмерно высокой, и когда агент по делам отчуждения потребовал с муниципалитета от имени фиктивного владельца эту сумму в качестве отступного, то комиссия ратуши наотрез отказалась заплатить больше двух с половиной миллионов, несмотря на потайную работу Мишлена и на ходатайство Тутен-Лароша и барона Гуро. Саккар ожидал этой неудачи; он отказался от предложения городской ратуши и довел дело до жюри, членом которого как бы случайно оказался вместе с г-ном де Марейль. Таким образом и случилось, что ему и четырем его коллегам было поручено обследовать собственные его участки.
Саккара сопровождал Марейль. В числе остальных был врач – он флегматически курил сигару, нимало не интересуясь мусором, через который ему приходилось шагать, – и два промышленника; один из них, фабрикант хирургических инструментов, был когда-то уличным точильщиком.
Им пришлось идти отвратительной дорогой. Всю ночь лил дождь. Земля размокла и превратилась в липкую грязь. Колеса тачек увязали по самые ступицы; среди разрушенных домов с двух сторон кое-где еще держались стены, пробитые ломом; в выпотрошенных высоких зданиях виднелись белесоватые внутренности – пустые лестничные клетки, зияющие комнаты, повисшие подобно разбитым ящикам какого-то огромного старого комода. Необычайно жалкий вид имели обои этих комнат, желтые или синие квадраты, превратившиеся в лохмотья и указывавшие на высоте пятого или шестого этажа и под самой крышей на то, что здесь когда-то существовали жалкие маленькие каморки, тесные клетушки, в которых, быть может, протекла целая человеческая жизнь. По оголенным стенам ползли кверху один возле другого закопченные дымоходы с резкими изгибами, черные, мрачные. На краю одной крыши скрипел позабытый флюгер, а наполовину оторванные водосточные трубы висели, как тряпки. Среди этих развалин пролом уходил все дальше вглубь, зияя точно брешь, пробитая пушкой; будущая улица была загромождена щебнем, мусором, глубокие лужи тускло поблескивали под серым небом, известка осыпалась зловещей бледной пылью, а черные трубы точно траурные ленты окаймляли дорогу.
Саккар и сопровождавшие его господа в начищенных до блеска ботинках, в сюртуках и цилиндрах странным пятном выделялись на этом грязно-желтом пейзаже, где сновали бледные рабочие, где лошади, забрызганные грязью до самой холки, тянули возы и дерево телеги исчезало под корой известки. Члены комиссии шли гуськом, перепрыгивали с камня на камень, избегая грязных луж, иногда проваливались в них и ругались, отряхивая ноги. Саккар предложил идти по Шароннской улице, – это избавило бы от прогулки по изрытой земле; но комиссии, к сожалению, нужно было осмотреть несколько владений по длинному бульвару, и поэтому решили из любопытства пройти там, где работы были в самом разгаре. Впрочем, им было очень интересно. Иногда они останавливались на куче мусора, застрявшей в колее, и, стараясь сохранить равновесие, задирали кверху носы, подзывали друг друга, чтобы показать развороченный пол, повисшую в воздухе печную трубу, балку, упавшую на соседнюю крышу. Этот разрушенный уголок города очень забавлял комиссию, только что приехавшую с улицы Тампль.
– Право, здесь очень любопытно, – говорил де Марейль. – Посмотрите-ка, Саккар, вон там, наверху, кухня уцелела и над плитой даже висит позабытая старая сковородка.
Врач стоял с сигарой в зубах, разглядывая разрушенный дом, от которого остались только комнаты нижнего этажа, заваленные обломками верхних этажей. Из кучи щебня поднималась часть стены; чтобы разом свалить ее, человек тридцать рабочих раскачивали канат, которым обвязали стену.
– Не свалить им стену, – бормотал, врач. – Криво тянут, лишку влево взяли.
Остальные четверо вернулись посмотреть, как будет падать стена. И все пятеро, затаив дыхание, уставились на нее, с радостным трепетом ожидая, когда она упадет. Рабочие то опускали, то сразу натягивали канат и кричали: «Эх, наддай!»
– Не свалить им, – повторял врач.
Через несколько мгновений томительного ожидания один из фабрикантов радостно воскликнул:
– Шатается, шатается!
И когда стена, наконец, поддалась и с невероятным грохотом рухнула, подняв целое облако известки, они с улыбкой переглянулись. Мелкая пыль осыпала их сюртуки, побелила рукава и плечи.
Осторожно пробираясь среди луж, члены комиссии заговорили теперь о рабочих. Среди них мало найдется хороших. Все они лодыри, дармоеды и притом упрямцы, которые только и мечтают о разорении хозяев. Г-н де Марейль, со страхом наблюдавший в течение нескольких секунд, как двое несчастных рабочих, примостясь на краю крыши, пробивали ломом стену, высказал мысль, что эти люди все же смельчаки. Тогда другие снова остановились и посмотрели наверх, на рабочих, которые, удерживая равновесие и согнувшись, с размаху ударяли по стене; они отталкивали ногами камни и спокойно смотрели, как те валились; одно неверное движение, один промах – и рабочий так же полетел бы вниз.
– Э! Дело привычки, – сказал врач, скова поднося ко рту сигару. – Все они просто грубые животные.
Между тем они подошли к одному из владений, которое надо было осмотреть. Покончив с этим делом в четверть часа, – пошли дальше. Понемногу перестали остерегаться грязи и шагали по лужам, потеряв надежду сохранить блеск начищенных ботинок. Когда миновали улицу Менильмонтан, один из фабрикантов, бывший точильщик, заволновался. Он внимательно осматривал окружавшие его развалины и не узнавал квартала, где, по его словам, жил лет тридцать тому назад, как только приехал в Париж; ему доставило бы удовольствие снова увидеть старые места. Он поворачивался, оглядывался по сторонам и вдруг остановился, как вкопанный, посреди дороги перед домом, уже рассеченным пополам кирками. Он осмотрел подъезд, окна, потом, указывая пальцем на угол сломанной постройки, громко воскликнул:
– Вот она, узнал все-таки!
– Что такое? – спросил врач.
– Моя комната! Ей-богу, она!
Это была маленькая комнатка на шестом этаже, очевидно, выходившая раньше окнами во двор. Одна стена была уже проломана, виднелась ободранная комнатушка с обоями в желтых разводах, оторванный клок которых трепал ветер. Налево находилось углубление стенного шкапа, оклеенное синей бумагой, а рядом чернели дыра от железной печки и кусок трубы.
Волнение овладело бывшим рабочим.
– Я прожил здесь пять лет, – бормотал он. – Не блестяще шли в то время дела, но все равно, я тогда был молод… Видите этот шкап? В нем я деньги прятал – по грошам накопил триста франков. А вот дыра от печки, я помню день, когда пробил ее. В комнате не было камина, стоял собачий холод, тем более что я не очень-то часто проводил время вдвоем.
– Полноте, – перебил врач шутя, – мы ведь не спрашиваем у вас подробностей. Вы, верно, не меньше других повесничали в свое время.
– Что правда, то правда, – наивно продолжал почтенный фабрикант. – Я и сейчас помню одну прачку из дома напротив. Кровать, видите ли, стояла справа, около окошка… Эх, бедная моя комнатка, что с ней сделали!..
Он был не на шутку огорчен.
– Будет вам, – сказал Саккар, – ничего плохого нет в том, что сносят такую рухлядь. Вместо этих уродов построят великолепные дома из тесаного камня… Разве вы стали бы жить сейчас в такой трущобе? А на новом бульваре вы прекрасно можете поселиться.
– Что правда, то правда, – опять согласился фабрикант и окончательно утешился.
Комиссия задержалась еще в двух владениях. Врач остался у подъезда и курил, глазея на небо. Они добрались до улицы Амандье; здесь дома пошли реже, комиссия проходила большими огороженными участками и пустырями, где попадались полуразвалившиеся лачуги. Саккар был доволен этой прогулкой по развалинам. Ему вспомнился обед с покойной женой на холмах Монмартра; он прекрасно помнил, как указал тогда рукой на прорез, который рассечет Париж от площади Шато-д'О до Тронной заставы. Он был в восторге, что сбылось его предсказание, и следил за работами с тайной радостью, как будто сам своими железными руками нанес ломом первые удары. Саккар прыгал через лужи, мечтая о трех миллионах, которые ждут его под обломками, на краю этого потока жирной грязи.
Теперь члены комиссии чувствовали себя как на даче. Дорога шла среди садов со снесенными заборами. Попадались огромные кусты нераспустившейся сирени, листва была нежно-зеленого цвета. Каждый сад уходил вглубь, точно уединенное убежище, заросшее кустарником, с небольшим водоемом посредине, миниатюрным фонтаном, нишами в стенах, разрисованными для обмана глаз беседками на фоне голубого пейзажа. Разбросанные там и сям, укромно спрятавшиеся в листве постройки напоминали итальянские павильоны и греческие храмы. Подножия гипсовых колонн были изъедены мхом, фронтоны заросли сорными травами.
– Это домики тайных развлечений, – сказал врач, многозначительно подмигнув. Но, видя, что спутники не понимают, он объяснил им, что в царствование Людовика XV маркизы обзаводились уединенными убежищами для ночных кутежей. Это было модой того времени.
– Они назывались домиками тайных развлечений, – продолжал врач. – В этом квартале их была уйма… Немало тут происходило занятного, уверяю вас.
Члены комиссии насторожились. У фабрикантов заблестели глаза, появилась улыбка, они стали с живым интересом заглядывать в сады и павильоны, на которые до объяснения своего коллеги не обращали никакого внимания. Особенно долго они задержались перед одним гротом. Но когда врач, увидев наполовину снесенную постройку, сказал, что узнает домик графа де Савиньи, прославившийся оргиями этого вельможи, вся комиссия оставила бульвар и пошла осматривать развалины. Они взобрались на обломки здания и влезли через окна в комнаты нижнего этажа; рабочие ушли завтракать, и никто не мешал разгуливать здесь сколько угодно. Они пробыли в разрушенном доме добрых полчаса, разглядывая лепные украшения на потолках, роспись над дверьми, пожелтевшие от времени вычурные орнаменты, – врач восстанавливал по ним расположение квартиры.
– Видите, здесь, вероятно, был зал, где давались пиры. Вот в этом углублении, несомненно, стоял огромный диван, а над ним, я уверен, висело зеркало – вон крюки… О, эти шельмы умели наслаждаться жизнью!
Они никак не могли оторваться от этих старых камней, которые разожгли их любопытство, но, наконец, Аристид Саккар, теряя терпение, сказал со смехом:
– Сколько ни ищите, а дам вы здесь уже не найдете… Займемся делом.
Но прежде чем уйти, врач взобрался на камин, осторожно отбил киркой раскрашенную головку амура и спрятал ее в карман.
Наконец они добрались до цели своей прогулки. Бывшее владение г-жи Оберто было весьма обширно; увеселительное заведение и сад занимали не больше половины его, остальное пространство было застроено несколькими неважными домами. Новый бульвар должен был наискось пересечь этот огромный параллелограмм; это успокоило опасения Саккара, который долгое время думал, что бульвар захватит только кафешантан. Поэтому Ларсонно получил распоряжение, не стесняясь, предъявлять свои требования: стоимость смежных участков должна была повыситься по меньшей мере в пять раз. Он уже угрожал городскому управлению, что воспользуется новым законом, который разрешал владельцам предоставлять только необходимую для общественных работ площадь.
Ларсонно сам встретил комиссию. Он повел ее в сад и в помещение кафешантана, показал огромную папку с документами. Но оба фабриканта тотчас же спустились обратно в сад в сопровождении врача, продолжая расспрашивать про домик графа де Савиньи, всецело овладевший их воображением; они слушали врача, разинув рот. А тот рассказывал им о маркизе Помпадур, о любовных похождениях Людовика XV, в то время как Марейль вдвоем с Саккаром продолжали обследование.
– Вот и готово, – воскликнул Саккар, возвращаясь в сад. – Я с вашего разрешения, господа, напишу доклад.
Фабрикант хирургических инструментов даже не слышал слов Саккара. Он весь погрузился в эпоху регентства.
– Забавные все-таки были времена! – бормотал он.
На Шароннской улице они нашли фиакр и уехали, испачканные до самых колен грязью, довольные своей прогулкой, точно загородным пикником. В фиакре разговор перешел на другую тему, заговорили о политике, о великих замыслах императора. Никогда еще не видано было ничего подобного тому, что им довелось только что увидеть. Эта прямая широкая улица будет изумительна, когда ее застроят.
Саккар представил доклад, и жюри согласилось выдать три миллиона. Спекулянт находился в отчаянном положении, он не мог ждать и месяца. Эти деньги спасли его от разорения и даже, пожалуй, от суда. Он отдал пятьсот тысяч франков в счет миллиона, который должен был обойщику и подрядчику за особняк в парке Монсо, заткнул другие дыры и пустился в новые предприятия, оглушив Париж звоном настоящих золотых монет, которые лопатами бросал на полки своего несгораемого шкапа.
В золотую реку влились, наконец, источники. Но это еще не было солидное, устойчивое богатство, льющееся ровной, непрерывной струей. Саккар спасся от краха, но считал себя нищим, собрав только крохи от трехмиллионного куша, и наивно говорил, что он слишком беден и не может на этом остановиться. Вскоре почва снова заколебалась под его ногами. Ларсонно так великолепно держал себя в шароннском деле, что Саккар после недолгого колебания простер свою честность до того, что дал ему десять процентов и взятку в тридцать тысяч франков. Агент по отчуждению открыл тогда банкирский дом, и когда его сообщник ворчливым тоном упрекал его за то, что он богаче его, Саккара, этот фат в желтых перчатках ответил смеясь:
– Видите ли, дорогой маэстро, вы обладаете большим искусством создавать дождь из золотых монет, но не умеете их подбирать.
Г-жа Сидония воспользовалась удачей брата и заняла у него десять тысяч франков, чтобы съездить в Лондон. Она пробыла там два месяца и вернулась без единого су; на что ушли десять тысяч франков, так никогда и не узнали.
– Боже мой, это не дешево обходится, – отвечала она на расспросы. – Я обшарила все библиотеки. У меня было трое секретарей, помогавших мне в розысках.
А когда у нее спрашивали, имеются ли точные данные относительно трех миллиардов, она сперва таинственно усмехалась, а затем тихо добавляла:
– Ах, какие вы все маловеры… Я ничего не узнала в точности, но это еще ничего не значит. Когда-нибудь сами увидите…
Однако Сидония не потеряла в Англии время даром. Ее брат, министр, воспользовался ее поездкой и дал ей какое-то щекотливое поручение; по возвращении она получила от министерства большие заказы. Сидония как бы вновь перевоплотилась. Она вступила в коммерческие отношения с правительством, и ей поручали всевозможные поставки. Она поставляла продовольствие и оружие для армии, мебель для префектур и учреждений, дрова для отопления контор и музеев. Несмотря на крупные барыши, Сидония не решалась расстаться со своими неизменными черными платьями, а физиономия ее оставалась желтой и болезненной. Саккару вспомнилось, что он видел однажды, как она украдкой выходила от их брата Эжена; это было давно; значит, она всегда тайно поддерживала с ним отношения, оказывая ему услуги, о которых никто не должен был знать.
Рене прозябала, живя в окружении этих спекуляций, этих ненасытных вожделений. Г-жа Оберто уже умерла; сестра вышла замуж и покинула особняк Беро, где в строгом сумраке больших комнат одиноко доживал свой век отец. Рене в несколько месяцев промотала наследство, оставленное теткой. Теперь она стала играть в карты. Она нашла салон, где дамы засиживались до трех часов утра, проигрывая сотни тысяч франков в одну ночь. Рене, по-видимому, пробовала пить, однако вино вызывало в ней непреодолимое отвращение. С тех пор как она осталась одинокой в водовороте светской жизни, она все больше опускалась, не зная, как убить время. Она все испробовала, но ничто не увлекало ее. Безмерная скука угнетала Рене, она старела, глаза окружились синевой, нос заострился, милая гримаска приподнятой верхней губы сменилась беспричинным, неожиданным смехом. Ее песенка была спета.
Когда Максим женился на Луизе и молодожены уехали в Италию, Рене перестала думать о своем любовнике и даже, казалось, позабыла о нем совершенно. А когда через полгода Максим вернулся один, похоронив «горбунью» на кладбище маленького городка в Ломбардии, Рене просто возненавидела его. Она вспомнила «Федру», эту отравленную любовь и рыдания Ристори на сцене. И вот, чтобы больше не встречаться с Максимом у себя в доме и навсегда вырыть постыдную пропасть между отцом и сыном, Рене заставила своего мужа выслушать ее признание, рассказала о кровосмешении, о том, что в день, когда он застал ее с пасынком, тот пытался овладеть ею, а до того давно уже преследовал ее. Саккар был страшно зол на жену за это настойчивое стремление раскрыть ему глаза. Пришлось поссориться с сыном, перестать с ним встречаться. Молодой вдовец, разбогатевший благодаря приданому жены, зажил холостяком в маленьком особнячке на авеню Императрицы. Он отказался от должности в государственном совете и завел скаковых лошадей. В этой ссоре отца с сыном Рене нашла последнее удовлетворение. То было ее местью. Она бросила в лицо обоим мужчинам позор, которым они покрыли ее; теперь она больше не увидит, как они издеваются над ней, взявшись под руку, точно два товарища.
После крушения всех радостей любви у Рене осталась лишь одна привязанность – к горничной. Понемногу она прониклась к Селесте материнскими чувствами. Возможно, что эта девушка, в которой олицетворялось все, что осталось у Рене от любви Максима, напоминала ей часы наслаждения, ушедшие навсегда. Возможно, что ее просто тронула верность служанки, доброй души, чью спокойную заботливость ничто, казалось, не могло поколебать. Терзаясь раскаянием, Рене была глубоко благодарна своей горничной за то, что она – эта свидетельница ее позорного поведения – не ушла от нее с отвращением; только жизнью, полной самоотверженной привязанности, она могла объяснить себе равнодушное отношение камеристки к кровосмешению, ее почтительную, спокойную услужливость, ледяной холод ее рук. Преданность Селесты тем более радовала Рене, что она считала девушку честной, экономной, не знала за ней ни пороков, ни любовников. Когда Рене, бывало, взгрустнется, она говорила:
– Вот, деточка, когда я умру, ты закроешь мне глаза.
Селеста ничего не отвечала, а на губах ее блуждала странная улыбка. Однажды утром она спокойно объявила, что уходит, так как хочет вернуться к себе на родину. Рене пронизала такая дрожь, точно над ней стряслось большое несчастье. Она вскрикнула, забросала горничную вопросами. Зачем ей уходить, ведь они с ней так сжились! Рене предложила удвоить ей жалованье. Но на все ее добрые слова горничная со спокойным упрямством отрицательно качала головой. Наконец она сказала:
– Видите ли, сударыня, хоть вы мне золотые горы посулите, я не останусь недели лишней. О, вы меня еще не знаете!.. Я живу у вас восемь лет, так?.. Ну вот, с первого же дня я сказала себе: «Как накоплю пять тысяч франков, сейчас же вернусь на родину, куплю себе дом и счастливо заживу…» Это обет, понимаете? Вчера, когда вы мне заплатили жалованье, у меня как раз и оказалось пять тысяч.