Текст книги "Собрание сочинений. т.3. "
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 41 страниц)
Она продолжала относиться к нему по-матерински и даже сама отсчитывала кончиками пальцев в перчатках деньги за пирожки с устрицами, которыми они почти ежедневно лакомились в кондитерской. Часто Максим находил в кармане жилета золотые монеты, не понимая, откуда они появились: это Рене совала их туда, как мать своему сыну-школьнику. И этой чудесной жизни, полной удовольствий, удовлетворенных прихотей, доступных наслаждений, должен был наступить конец! Но им угрожала еще более серьезная неприятность. Ювелир Сильвии, которому Максим задолжал десять тысяч франков, потерял терпение и грозил засадить его в долговую тюрьму, в Клиши. Он давно опротестовал векселя, имевшиеся у него на руках; они обросли такими процентами, что долг увеличился на три или четыре тысячи франков. Саккар объявил напрямик, что ничем не может помочь. Ему было на руку, чтобы Максим попал в Клиши: он вытащит сына из тюрьмы, а эта отцовская щедрость наделает много шуму и поднимет престиж Саккара. Рене приходила в отчаяние, воображая, как ее дорогой мальчик лежит на сырой соломе в одиночной камере. Однажды вечером она совершенно серьезно предложила ему остаться у нее и жить втихомолку, вдали от сыщиков. Потом Рене поклялась раздобыть денег. Она ни разу не упомянула о происхождении долга, об этой Сильвии, поверявшей свои любовные тайны зеркалам отдельных кабинетов. Рене нужны были пятьдесят тысяч франков: пятнадцать тысяч для Максима, тридцать тысяч для Вормса и пять тысяч на карманные расходы. Это сулило ей добрых две недели полного счастья. Она принялась за дело.
Первой мыслью Рене было попросить пятьдесят тысяч у мужа. Она решилась на это с отвращением. Последнее время, когда Саккар входил к ней в спальню и приносил деньги, он всякий раз снова целовал ей шею, брал за руки, говорил о любви. Женщины обладают тонким чутьем и всегда угадывают намерения мужчин. Поэтому она так и ждала, что он предъявит свои права и с улыбкой заключит с ней молчаливую сделку. И действительно, когда Рене попросила пятьдесят тысяч, Саккар возразил, что Ларсонно ни за что не даст взаймы такой суммы, а сам он стеснен в деньгах. Наконец, изменив тон, он стал сдаваться и, как бы охваченный неожиданным волнением, пробормотал:
– Вам нельзя ни в чем отказать. Я обегаю весь Париж, сделаю невозможное. Я хочу, чтобы вы были довольны, дорогая… – И, приблизив губы к ее уху, целуя ее волосы, добавил с легкой дрожью в голосе: – Я принесу деньги завтра вечером к тебе в комнату… без векселя…
Но она быстро возразила, что ей не к спеху, она вовсе не хочет так его беспокоить. Саккар, вложивший всю душу в эти опасные слова «без векселя», о которых тут же пожалел, не подал и виду, что получил неприятный отказ. Он встал, проговорив:
– Ну, что ж, как вам угодно. Когда вам понадобятся деньги, я найду их и без помощи Ларсонно, слышите? Я хочу преподнести их вам в подарок.
Саккар добродушно улыбался, а ею овладела жестокая тревога. Она чувствовала, что утратит остаток душевного равновесия, если уступит мужу. Она гордилась тем, что, будучи замужем за отцом, была женой только сыну. Часто, когда Рене замечала, что Максим с нею холоден, она пыталась весьма прозрачными намеками уяснить ему положение; но Максим после подобных признаний оставался совершенно равнодушным и совсем не собирался броситься к ее ногам, как она ожидала; очевидно, он думал, что она просто хочет успокоить его относительно возможной встречи с отцом в серой шелковой спальне.
Лишь только Саккар ушел, Рене быстро оделась и велела подать лошадей. Пока карета быстро мчалась на остров Сен-Луи, она обдумывала, что сказать отцу, у которого собиралась попросить пятьдесят тысяч. Эта мысль пришла ей внезапно, и Рене, не рассуждая, ухватилась за нее, хотя прекрасно сознавала свое малодушие и испытывала непреодолимый ужас перед таким шагом. Когда Рене въехала во двор особняка Беро, на нее пахнуло холодом от его хмурых и сырых монастырских стен; поднимаясь по широкой каменной лестнице, где ужасающе гулко отдавался стук ее высоких каблуков, она готова была бежать оттуда. В спешке она имела глупость надеть светло-коричневое шелковое платье с белыми кружевными оборками, отделанное атласными бантами и перехваченное в талии плиссированным поясом в виде шарфа. Этот туалет, дополненный маленьким током с длинной белой вуалькой, так странно выделялся на скучном фоне мрачной лестницы, что она сама поняла всю неуместность своего появления здесь в таком наряде. Она дрожала, проходя чинную анфиладу огромных комнат, где смутные персонажи на обоях, казалось, были поражены стремительным шелестом юбок, вторгшихся в полумрак их уединения.
Отца Рене нашла в гостиной, выходившей окнами на двор и служившей обычным его местопребыванием. Он читал большую книгу, лежавшую на пюпитре, прилаженном к ручкам кресла. У окна сидела тетя Элизабет и вязала на длинных деревянных спицах; в тишине слышалось лишь постукивание спиц.
Рене смущенно села, боясь сделать лишнее движение, чтобы не нарушить шуршанием шелка строгой тишины высоких покоев. Кружева ее платья резким белым пятном выделялись на темном фоне обоев и старинной мебели. Г-н Беро Дю Шатель смотрел на дочь, сложив руки на краю пюпитра. Тетя Элизабет стала рассказывать о предстоящей свадьбе Кристины, которая выходила замуж за сына очень богатого адвоката; молодая девушка в сопровождении слуги, издавна служившего в доме, отправилась за покупками; старушка, не переставая вязать, говорила одна невозмутимо кротким голосом, рассказывала о домашних делах и ласково поглядывала на племянницу поверх очков. Рене все больше и больше робела. Тишина дома тяжестью ложилась на ее плечи; она дорого бы дала за то, чтобы кружева на ее платье были черными. Взгляд отца настолько смущал Рене, что она стала находить просто смешным Вормса, придумавшего эти нелепые широкие оборки.
– Да какая же ты нарядная, моя девочка! – воскликнула вдруг старушка и, чтобы разглядеть кружева племянницы, перестала вязать и поправила очки. На губах г-на Беро Дю Шатель мелькнула бледная улыбка.
– Что-то уж слишком много белого, – сказал он, – должно быть, очень неудобно ходить так по улице.
– Да ведь не пешком же ходят, папа! – воскликнула Рене и тут же пожалела об этих словах, вырвавшихся у нее так непосредственно.
Старик хотел ответить. Он встал, выпрямил свой высокий стан и медленно прошелся по комнате, не глядя больше на дочь. Рене побледнела от волнения. Каждый раз, как она подбадривала себя, пытаясь переменить разговор и перейти к просьбе о деньгах, у нее замирало сердце.
– Вас совсем не видно, папа, – пролепетала она.
– О! – ответила старушка, не давая брату раскрыть рта. – Твой отец редко выходит из дому, разве только чтобы погулять в Ботаническом саду; уж я и то ругаю его! Он уверяет, будто в Париже теперь легко заблудиться, город стал совсем чужим. Побрани, побрани его!
– Мой муж был бы очень счастлив видеть вас хоть изредка на наших четвергах! – продолжала Рене.
Г-н Беро Дю Шатель молча сделал несколько шагов.
– Поблагодари за меня твоего мужа, – проговорил он затем спокойным тоном. – По-видимому, он человек деятельный, и мне ради тебя хотелось бы, чтобы он честно вел свои дела. Но мы с ним люди разных понятий, мне не по себе в вашем роскошном доме в парке Монсо.
Тетю Элизабет огорчил ответ брата.
– Какие мужчины злые со своей политикой! – весело сказала она. – Хочешь знать правду? Твой отец сердится на вас за то, что вы бываете в Тюильри.
Но старик пожал плечами, как бы говоря, что его неудовольствие объясняется гораздо более важными причинами. Он снова стал медленно ходить по комнате, погрузившись в думы. Рене молчала, хотя с языка ее готова была сорваться просьба о пятидесяти тысячах франков. Потом ею снова овладело малодушие, она поцеловала отца и ушла. Тетка проводила ее до лестницы. Проходя анфиладу комнат, она продолжала говорить своим тихим, старческим голосом:
– Ты счастлива, дорогая моя девочка. Меня очень радует, что я вижу тебя нарядной и здоровой; ведь ты знаешь, если бы твое замужество сложилось неудачно, я считала бы себя виноватой!.. Твой муж любит тебя, и ты ни в чем не нуждаешься, правда?
– Конечно, – ответила Рене, силясь улыбнуться и чувствуя огромную тяжесть на сердце.
Старушка еще немного задержала ее, положив руку на перила лестницы:
– Видишь ли, единственно, о чем я беспокоюсь, это чтобы ты от счастья не потеряла голову. Будь осторожна, а главное, ничего не продавай… Если у тебя когда-нибудь родится ребенок, у него будет кругленькое состояние.
В карете Рене вздохнула с облегчением. На висках у нее выступили капли холодного пота; она вытерла их и подумала о леденящей сырости дома Беро. А когда карета выехала на залитую солнцем набережную Сен-Поль, она вспомнила о пятидесяти тысячах, и все ее горе всколыхнулось с новой силой. Она, всегда такая смелая, почувствовала неожиданную робость! А между тем дело касалось Максима, его свободы, их обоюдных радостей! В то время как она так горько упрекала себя, у нее молнией сверкнула мысль, которая окончательно повергла ее в отчаяние: ей надо было поговорить о пятидесяти тысячах с теткой, на лестнице, когда та провожала ее. Как она не догадалась? Старушка, быть может, дала бы ей эти деньги взаймы или хотя бы помогла ей. Рене нагнулась было, чтобы приказать кучеру ехать обратно на улицу Сен-ан-Иль, но тут перед нею встал образ отца, медленно шагавшего в торжественном сумраке большой гостиной. Нет, у нее ни за что не хватит смелости сейчас еще раз войти в эту комнату. Чем объяснить свое вторичное появление? В глубине души она чувствовала, что у нее не хватило бы мужества заговорить о своем деле даже с теткой. Она велела кучеру ехать на улицу Фобур-Пуассоньер.
Г-жа Сидония восторженно вскрикнула, увидев Рене, входившую в укромно завешенную дверь лавочки; она, Сидония, случайно оказалась дома, она собиралась к мировому судье по делу одной клиентки, но это можно отложить до другого раза, она так счастлива, что невестка, наконец, оказала ей любезность и заглянула к ней. Рене смущенно улыбалась. Г-жа Сидония ни за что не хотела, чтобы Рене оставалась внизу, и увела ее в свою комнату через маленькую лестницу, сняв предварительно ручку входной двери. Она раз двадцать в день снимала и вновь вставляла эту ручку, державшуюся на простом гвозде.
– Ну вот, моя красавица, – проговорила Сидония, усадив гостью на кушетку, – здесь мы славно с вами поболтаем… Представьте, вы пришли очень кстати, я как раз собиралась вечером к вам.
Рене, которой была знакома эта комната, испытывала странное чувство неудовлетворенности, какое вызывает вырубленный участок в любимом лесу.
– Ах, – проговорила она наконец, – вы, кажется, переставили кровать?
– Да, – спокойно ответила торговка кружевами, – одной моей клиентке больше нравится, чтобы кровать стояла напротив камина. Она же посоветовала мне повесить красные занавеси.
– Вот, вот, я заметила, занавеси были другого цвета… Красный цвет уж очень вульгарен.
Рене вскинула лорнет и оглядела спальню, напоминавшую своим убранством меблированную комнату большого отеля. На камине она заметила длинные головные шпильки, которые, конечно, предназначались не для жидкого шиньона г-жи Сидонии. На старом месте, где раньше стояла кровать, обои были поцарапаны, выцвели и загрязнились от матраца. Маклерша пыталась скрыть изъяны за спинками двух кресел, но кресла были низенькие, и взгляд Рене остановился на грязной полосе.
– Вам нужно что-то сказать мне? – спросила она наконец.
– Да, это целая история, – ответила Сидония, сложив руки с ужимками лакомки, которая собирается рассказать, что она ела за обедом. – Вообразите, господин де Сафре влюблен в прекрасную г-жу Саккар… Да, да, именно в вас, моя прелесть.
Эти слова не вызвали в Рене ни тени кокетства.
– Как! – воскликнула она. – Вы же говорили, что он так увлечен госпожой Мишлен.
– О, с этим совсем, совсем покончено… Если хотите, я вам приведу доказательства. Разве вы не знаете, что хорошенькая госпожа Мишлен понравилась барону Гуро? Чем она его покорила? Непонятно. Все, кто знает барона, просто поражены… Подумайте, ведь она вот-вот своему мужу красную ленточку выхлопочет… Что и говорить, ловкая штучка. И не из робких, ни в ком не нуждается, сама обделывала свои дела.
Сидония сказала это с некоторой грустью, к которой примешивалось восхищение.
– Однако вернемся к господину де Сафре… Он как будто встретил вас на балу актрис, вы были в домино; он даже повинился передо мной, что довольно нахально пригласил вас поужинать с ним… Это верно?
Рене была поражена.
– Совершенно верно, – тихо ответила она, – но кто же мог ему сказать?..
– Погодите, он утверждает, будто узнал вас позднее, когда вас уже не было в зале; он вспомнил, что вы ушли под руку с Максимом… С тех пор он в вас безумно влюблен. Уж очень его за сердце схватило, каприз, понимаете… Он заходил ко мне и умолял извиниться за него перед вами…
– Хорошо, скажите ему, что я его прощаю, – небрежно перебила Рене. Потом она продолжала, вспомнив про свое горе: – Ах, милая Сидония, я совсем измучилась. Мне до зарезу нужны завтра к утру пятьдесят тысяч франков. Я зашла посоветоваться с вами. Вы как-то говорили мне, что знаете людей, у которых можно занять денег.
Маклерша, обидевшись, что невестка так резко прервала ее рассказ, ответила не сразу:
– Да, разумеется; только прежде всего я вам советую попытаться занять у друзей… Я, на вашем месте, знала бы, что делать… Я просто-напросто обратилась бы к господину де Сафре.
Рене принужденно улыбнулась.
– Нет, – возразила она, – это было бы неприлично, раз вы утверждаете, что он в меня влюблен.
Старуха пристально посмотрела на Рене; потом ее поблекшее лицо расплылось в умиленно-жалостливой улыбке.
– Дорогая моя! Бедняжка! – прошептала она. – Вы плакали, не отрицайте, я вижу по вашим глазам. Будьте же сильной, примиритесь с жизненной необходимостью… предоставьте мне устроить это дело, хорошо?
Рене встала, ломая себе пальцы так, что затрещали перчатки. Она продолжала стоять, потрясенная происходившей в ней жестокой внутренней борьбой. Губы ее приоткрылись, быть может, у нее готово было вырваться согласие. В эту минуту в соседней комнате раздался звонок. Сидония быстро вышла, оставив приоткрытой дверь, в которую виден был двойной ряд роялей. Рене услышала мужские шаги и заглушенные голоса. Она машинально подошла к стене, чтобы разглядеть поближе желтое пятно от матраца. Это пятно тревожило, смущало ее. Забыв обо всем, о Максиме, о пятидесяти тысячах, о Сафре, она в раздумье подошла к кровати. Раньше было лучше, когда кровать стояла на прежнем месте, – право, у некоторых женщин совсем нет вкуса: ведь, несомненно, когда лежишь здесь, то свет ударяет прямо в глаза. И вдруг в ее воспоминаниях смутно встал образ незнакомца с набережной Сен-Поль, ее роман в двух свиданиях, мимолетная страсть, которой она насладилась на том, прежнем, месте. От нее осталась лишь эта полоса на обоях. Тогда Рене сделалось не по себе в этой комнате; продолжавшееся жужжание голосов за стеной раздражало ее.
Наконец Сидония вернулась, осторожно открыв и снова притворив дверь, делая знаки говорить тише. Потом шепнула на ухо Рене:
– Знаете, все прекрасно складывается, ведь это пришел господин де Сафре.
– Вы, надеюсь, не говорили ему, что я здесь? – спросила с беспокойством Рене.
Маклерша притворилась удивленной и наивно произнесла:
– Конечно, сказала… он ждет, чтобы я предложила ему войти. О пятидесяти тысячах франков я, разумеется, ни словом не заикнулась…
Рене побледнела и выпрямилась, точно от удара хлыстом. Беспредельная гордость прихлынула к сердцу. Стук сапог в соседней комнате, показавшийся ей еще более грубым, вывел ее из себя.
– Я ухожу, – произнесла она отрывисто. – Откройте дверь.
Сидония попробовала улыбнуться.
– Не будьте ребенком… Не могу же я отказать этому человеку после того, как сказала, что вы здесь… Право, вы меня компрометируете…
Но Рене уже спустилась с маленькой лестницы и повторяла, стоя перед запертой дверью лавки:
– Откройте же, откройте мне дверь.
Вынимая медную ручку от двери, торговка кружевами имела обыкновение класть ее в карман. Она еще раз попыталась убедить невестку. Наконец она и сама обозлилась; в выражении ее серых глаз отразилась вся черствость ее натуры.
– Что же прикажете сказать господину де Сафре? – воскликнула она.
– Что я не продаюсь, – ответила Рене, одной ногой ступив уже на тротуар.
Сидония злобно захлопнула дверь, и Рене даже послышалось, что торговка сказала: «Ладно, шлюха, ты мне за это заплатишь!»
«Ей-богу, уж я предпочитаю собственного мужа!» – подумала молодая женщина, садясь в карету.
Рене вернулась домой. Вечером она не велела Максиму приходить, сославшись на нездоровье и желание отдохнуть. А на следующее утро, отдавая ему пятнадцать тысяч для ювелира Сильвии, она смущенно ответила на его удивленные расспросы, что деньги получила от мужа, который хорошо заработал на одном деле. Но с той поры она стала капризнее, часто меняла часы свиданий, а иногда поджидала Максима в оранжерее, чтобы спровадить его. Молодого человека мало тревожила эта смена настроений, ему нравилось быть послушным орудием в руках женщин. Гораздо больше докучала ему неприятная сторона их любовных свиданий, принимавших иногда странный оборот. Рене становилась очень грустной, иногда глаза ее наполнялись слезами; она прерывала куплеты из «Прекрасной Елены» и начинала играть монастырские хоралы, задавала Максиму вопросы – не думает ли он, что рано или поздно зло будет наказано.
«Она, положительно, стареет, – думал Максим, – самое большее, если ее хватит на год-другой».
А Рене жестоко страдала. Теперь она предпочла бы изменить Максиму с господином де Сафре. У Сидонии она возмутилась, уступив инстинктивной гордости, отвращению перед грубой сделкой. Но в последовавшие затем дни, испытав всю горечь адюльтера, она прониклась таким презрением к себе, что отдалась бы первому встречному, открывшему дверь комнаты с фортепиано. Если до сих пор мысль о муже обостряла сладостный ужас греха, то теперь, когда муж вступил в свои права, грубость его вторжения превратила самые изысканные ее чувства в невыносимые муки. Она, столь радовавшаяся утонченности греха, мечтавшая о каком-то сверхчеловеческом эдеме, где боги вкушают любовные утехи в семье богов, скатилась к вульгарному разврату. Тщетно пыталась она наслаждаться бесчестием. Ее губы еще горели от поцелуев Саккара, когда она подставляла их для поцелуев Максиму. Ее любопытство исчерпало до дна всю гнусность таких отношений; она дошла до того, что стала смешивать страсть обоих мужчин, ища сына в объятиях отца. Два образа сливались в один, из жгучей тьмы своих блужданий в неизведанное зло она возвращалась все более истерзанной ужасом, и наслаждение превращалось в агонию.
Рене затаила эту драму в себе, усиливая пытку лихорадочной работой воображения. Она предпочла бы умереть, чем сказать Максиму правду. Ее мучил глухой страх, что он возмутится и бросит ее. А главное, она так твердо верила, что за этот чудовищный грех будет осуждена на вечные мучения, что скорее согласилась бы пройтись обнаженной по парку Монсо, чем сказать кому-нибудь, даже шепотом, о своем позоре. И в то же время Рене оставалась ветреницей, поражавшей Париж причудами. Порой она бывала нервно веселой. У нее появлялись самые невероятные капризы, о которых писали в газетах, обозначая ее имя инициалами. Именно в ту пору она совершенно серьезно хотела вызвать на дуэль герцогиню де Стерник и драться с ней на пистолетах за то, что та, как утверждала Рене, нарочно вылила ей на платье стакан пунша; от этой выходки ее удержало вмешательство разгневанного министра, ее деверя. В другой раз она держала пари с г-жой Лауранс, что объедет менее чем в десять минут беговую дорожку на Лоншанском ипподроме, и только отсутствие подходящего костюма помешало ей выполнить эту затею. Максим сам начинал пугаться безумия, овладевшего этой сумасбродной головой, в которой ночью на подушке, казалось ему, гудел весь город, опьяненный неистовой жаждой наслаждений.
Однажды вечером они отправились вдвоем в Итальянский театр, даже не взглянув на афишу. Им хотелось увидеть великую итальянскую трагическую актрису Ристори, смотреть которую сбегался тогда весь Париж; интересоваться ею предписывала мода. Давали «Федру». Максим достаточно помнил классиков, Рене достаточно знала итальянский язык, чтобы следить за ходом пьесы. Драма чрезвычайно взволновала их; звучный иностранный язык казался им по временам оркестровым аккомпанементом, сопровождавшим мимику актеров. Ипполита играл высокий, бледный, весьма посредственный актер с плаксивым голосом.
– Какое ничтожество! – шептал Максим.
Но Ристори, с трагическим лицом, с толстыми руками и сотрясавшимися от рыданий полными плечами, глубоко трогала Рене. Федра произошла от Пасифаи; молодая женщина спрашивала себя, чья же кровь текла в ее собственных жилах, от кого же произошла она, кровосмесительница новейших времен? Из всей пьесы Рене видела только эту высокую женщину, возрождавшую на подмостках театра преступление античного мира. В первом действии, когда Федра признается Эноне в преступной страсти, во втором, когда она, вся горя, объясняется с Ипполитом, и далее, в четвертом, когда, подавленная возвращением Тезея, она клянет себя в порыве мрачной ярости, артистка наполняла зал такими воплями хищной страсти, такой жаждой нечеловеческого наслаждения, что молодая женщина всем своим существом чувствовала трепет ее желания и угрызений совести.
– Постой, – прошептал на ухо Рене Максим, – сейчас мы услышим рассказ Терамена. Хорошее лицо у старика!
Молодой человек тихим, глухим голосом продекламировал:
Так от Трезенских врат мы отдалились мало;
Он в колеснице был…
Но Рене больше не смотрела на сцену и не слушала старика. Люстра ослепляла ее, от бледных лиц, обращенных к сцене, на нее веяло жарким дыханием. Продолжался бесконечный монолог. Мыслями Рене была в оранжерее, ей представлялось, что муж ее входит, застает ее под пылающей листвою в объятиях сына. Она переживала ужасные муки, почти теряя сознание; но вот раздался последний, предсмертный вопль Федры, полной раскаяния, бившейся в конвульсиях от выпитого яда, и Рене открыла глаза. Занавес опустился. Хватит ли у нее когда-нибудь силы отравиться? Какой мелкой и постыдной казалась ее драма в сравнении с античной эпопеей! И пока Максим завязывал ей под подбородком ленты капора, она все еще слышала низкий голос Ристори, которому вторил угодливый шепот Эноны. В карете говорил только Максим; он вообще находил трагедию «убийственно скучной», предпочитая фарсы театра Буфф. Но Федра была «пикантной», она заинтересовала его, потому что… Он сжал руку Рене, дополнив этим свою мысль. Затем ему пришла в голову забавная шутка, и он уступил желанию сострить.
– Прав я был, – проговорил он, – что не хотел в Трувиле подходить близко к морю.
Рене, погруженная в тяжелые думы, молчала. Максиму пришлось повторить свои слова.
– Почему? – спросила она с удивлением, ничего не понимая.
– А чудовище-то…
Он усмехнулся. Рене застыла от его шутки. В голове у нее помутилось. Ристори оказалась просто толстой кривлякой, задиравшей пеплум и показывавшей публике язык, как Бланш Мюллер в третьем действии «Прекрасной Елены». Терамен плясал канкан, а Ипполит кушал тартинки с вареньем и ковырял пальцем в носу.
Когда особенно жгучее раскаяние мучило Рене, она чувствовала, как в ней поднимается горделивое возмущение. В чем заключалось, в сущности, ее преступление и почему ей надо краснеть? Разве не встречалась она ежедневно с еще большими гнусностями? Разве у министров, в Тюильри, всюду – она не сталкивалась с такими же, как она, преступниками, с той лишь разницей, что они обладали миллионами и за это перед ними пресмыкались! Она вспоминала о постыдной дружбе между Аделиной д'Эспане и Сюзанной Гафнер, которых иногда приветствовали двусмысленными улыбками на приемах у императрицы; она думала о ремесле г-жи де Лауранс, которую мужья прославляли за хорошее поведение, добропорядочность, своевременные расчеты с поставщиками! Она перебирала в уме своих приятельниц – г-жу Даст, г-жу Тессьер, баронессу де Мейнгольд: все эти женщины жили в изысканной роскоши за счет своих любовников, все они котировались в великосветском обществе, как ценные бумаги на бирже. Г-жа де Ганд была так глупа и так хорошо сложена, что одновременно имела трех любовников из высших военных чинов, причем не могла их различить, так как они носили одинаковые мундиры, что дало повод бесенку Луизе утверждать, будто эта дама заставляет их раздеваться, чтобы знать, с кем из них в данный момент имеет дело. Графиня Ванская не забыла своего прошлого уличной певицы, и некоторые утверждали, будто она и теперь еще бродит по улицам в ситцевом платье, как потаскушка.
У каждой из этих женщин был свой позор, своя язва, которой они торжествующе кичились. Но всех их перещеголяла герцогиня де Стерник, старая, некрасивая, пресыщенная; она приобрела славу тем, что провела ночь в императорской постели. То был уже официальный порок, на нем лежал отблеск величия, возвышавший герцогиню над роем светских грешниц.
После таких размышлений кровосмесительница свыклась со своим преступлением, как привыкают к парадному платью, которое вначале стесняет движения. Рене следовала моде, одевалась и раздевалась по примеру других и в конце концов стала верить, что вращается в мире, моральные устои которого выше принципов общепринятой морали, в мире, где чувства более утонченны и изощренны, где дозволено снимать с себя покровы на радость всему Олимпу. Зло становилось роскошью, цветком, вколотым в волосы, бриллиантом, украшающим диадему. Образ императора, проходившего под руку с генералом меж двумя рядами склоненных плеч, служил для Рене как бы искуплением и оправданием.
Только один человек продолжал еще смущать Рене – камердинер ее мужа Батист. С тех пор как Саккар превратился в влюбленного супруга, высокий лакей с бледным и полным достоинства лицом, казалось, бродил вокруг нее, выражая всем своим торжественным видом немой укор. Он не смотрел на Рене, его холодный взгляд скользил выше, поверх ее шиньона, словно целомудренный взор церковного служителя, который не желает осквернять своих глаз, глядя на волосы грешницы. Рене казалось, что лакей все знает, и она охотно подкупила бы его, но у нее не хватало смелости. Ей становилось неловко перед Батистом: встречаясь с ним, она испытывала нечто вроде смутного уважения, и говорила себе, что вся честность ее домашнего окружения притаилась под черным фраком камердинера.
Однажды она спросила Селесту:
– Скажите, Батист шутит когда-нибудь в буфетной? Вы не знаете его похождений? Есть у него любовница?
– Как бы не так! – воскликнула горничная, ограничившись этим ответом.
– Сознайтесь, он ухаживает за вами?
– Э, он никогда не смотрит на женщин. Мы его почти не видим… Он всегда либо у барина, либо в конюшне… Он говорит, что очень любит лошадей.
Рене раздражала эта порядочность. Она настойчиво допытывалась, ей хотелось бы презирать свою челядь. Хотя она и привязалась к Селесте, ей бы доставило удовольствие знать, что у той есть любовники.
– Но вы-то сами, Селеста, разве вы не находите, что Батист красивый мужчина?
– Я? – воскликнула камеристка с таким удивлением, как будто услышала нечто чудовищное. – О, у меня совсем другое на уме. Мне не нужны мужчины. У меня свой план, вы о нем узнаете позже. Я тоже не дура, не думайте!
Ничего более Рене не могла от нее добиться. Но у самой Рене было все больше и больше забот. В шумной, безрассудной жизни, которую вела эта молодая женщина, она сталкивалась с множеством препятствий и зачастую, преодолевая их, больно ушибалась. Так, в один прекрасный день между нею и Максимом встала Луиза де Марейль. Рене не ревновала его к «горбунье», как она презрительно называла девушку; она знала, что Луиза обречена, и не верила, что Максим женится на таком уродце даже при наличии миллионного приданого. Несмотря на неоднократные падения, у нее сохранились наивно-буржуазные взгляды в отношении любимых ею людей; она презирала себя, но охотно верила в их превосходство над другими, в то, что они достойны всяческого уважения. Отвергая возможность женитьбы, которую сочла бы развратом и воровством, она страдала от фамильярности и дружеской близости, установившихся между «горбуньей» и Максимом. Когда Рене говорила с Максимом о Луизе, он весело смеялся и повторял остроумные замечания девушки.
– Знаешь, эта девчурка называет меня своим муженьком, – рассказывал он.
Он говорил с такой непринужденностью, что Рене не решалась напомнить ему, что этой «девчурке» семнадцать лет и их рукопожатия, стремление уединяться в темных уголках гостиных, чтобы высмеивать собравшееся общество, огорчают ее, портят ей лучшие вечера.
После одного случая обстановка приобрела странный характер. У Рене часто являлось непреодолимое желание удовлетворить какой-нибудь смелый до дерзости каприз. Она увлекала Максима за портьеру или за дверь и целовала, рискуя, что их увидят. Однажды вечером, в четверг, когда в желтой гостиной было полно народу, ей вздумалось позвать Максима, разговаривавшего с Луизой; она пошла к нему навстречу из дальнего угла оранжереи и внезапно поцеловала его в губы, думая, что заросли растений хорошо скрывают ее. Но Луиза пошла следом за Максимом; подняв голову, любовники увидели ее в нескольких шагах от себя: девушка смотрела на них со странной улыбкой, ничуть не краснея и не удивляясь, дружелюбно и спокойно, как товарищ по пороку, достаточно искушенный, чтобы понять и оценить такой поцелуй.
В тот день Максим не на шутку пришел в ужас, а Рене, напротив, осталась совершенно равнодушной и даже довольной. Все кончено. «Горбунья» не может отнять у нее возлюбленного.
«Следовало сделать это даже нарочно. Теперь она знает, что ее „муженек“ принадлежит мне», – подумала Рене.
Максим успокоился, увидев Луизу такой же веселой и забавной, как прежде. Он нашел, что она «большая умница и очень покладистая девица». На этом все кончилось.
Рене беспокоилась не без основания. Саккар с некоторых пор мечтал женить сына на девице де Марейль. Он боялся упустить миллионное приданое, которое надеялся впоследствии прибрать к рукам. В начале зимы Луиза три недели пролежала в постели; Саккар так испугался, как бы она не умерла до предполагаемой свадьбы, что решил женить сына немедленно. Правда, Максим и Луиза были слишком юны, но врачи опасались, что март месяц окажется роковым для чахоточной девушки. Г-н де Марейль, с своей стороны, оказался в щекотливом положении: на последних выборах он, наконец, добился избрания в депутаты, но Законодательный корпус объявил недействительными выборы, вызвавшие скандал при проверке полномочий. Вся эта история с выборами оказалась трагикомической поэмой, которой газеты питались целый месяц. Префект департамента г-н Юпель де ла Ну развернул такую кипучую деятельность, что другие кандидаты не успели ни развесить афиш с их декларацией, ни раздать бюллетеней. По совету префекта г-н де Марейль целую неделю спаивал крестьян в своем избирательном округе. Кроме того, он обещал провести железную дорогу, построить мост и три церкви, наконец преподнес накануне выборов наиболее влиятельным избирателям портреты императора и императрицы в золоченых рамах под стеклом. Подарок имел бешеный успех, и де Марейль получил подавляющее большинство голосов. Но когда палата, под дружный хохот всей Франции, вынуждена была вернуть г-на де Марейль обратно его избирателям, министр разразился гневом на префекта и несчастного кандидата: они, действительно, хватили через край. Министр пригрозил, что выставит другую официальную кандидатуру. Г-н де Марейль пришел в ужас: он истратил триста тысяч франков в департаменте, где у него были огромные поместья, в которых он скучал и которые приходилось продавать в убыток. Он отправился к Саккару, стал умолять дорогого коллегу смягчить гнев брата и обещать от его имени вполне приличные выборы. Саккар воспользовался случаем и возобновил разговор о свадьбе, срок которой оба родителя установили окончательно.